Сергей Терентьевич Семенов
Односельцы
I
В отделении вагона, где было место у Константина Ивановича, стоял сумрак. Притушенный огонь в фонаре брезжил сквозь накинутый чехол слабыми, мелкими искрами; глухо закрытое парусиновой шторой окно не впускало света снаружи, хотя по расчету Константина Ивановича должно наступить уже утро. Было и душно. Другие пассажиры – агент табачной фабрики, ехавший из Питера в провинцию, и два прасола, привозившие гурт скота из степей, – крепко спали. Слышался свист и храп. Мельников хотел было опять заснуть. Он вытянулся, улегся поудобнее, закрыл глаза и сделал напряжение, чтобы вызвать дремоту, но дремоты не было. После короткого, тяжелого сна, охватившего его, как только он отъехал от Петербурга, сонный туман вылетел из его головы, зарождались ясные мысли. Через несколько минут Константин Иванович убедился, что ему больше не заснуть, и потихоньку, чтобы не разбудить соседей, спустился с своей полки и вышел в узкий коридор.
В коридоре уже было светло. За окном, справа от поезда, зеленая равнина с серебряным туманом над извивавшейся рекой дышала такой сочной свежестью, что от одного взгляда на нее распирало грудь. Константин Иванович открыл окно и стал втягивать в себя прохладный и душистый воздух.
Поезд шел быстро, то убавляя, то прибавляя ходу. Временами он постукивал и изгибался по звенящим рельсам, как змея. Был он похож на разошедшуюся молодую лошадь, в хорошо пригнанной сбруе бегущую по твердой укатанной дороге и испытывающую удовольствие от ровного бега и доставляемого удовольствия ездоку.
Лошадь сейчас же заставила вспомнить Мельникова о деревне, а с мыслью о деревне встало опять то, что заставило Константина Ивановича взять у хозяина трехмесячный отпуск, поставить вместо себя заместителя и ехать домой в июне, а не в августе, как он рассчитывал раньше. Сердце его снова заныло, и он сунул руку во внутренний карман пиджака, достал оттуда уже довольно помятое письмо и снова впился в знакомые, крупные, с трудом выведенные рукою отца строчки:
"Еще, милый сын, уведомляем тебя, что дядя Андрей в тайности от всех заявил себя наследником на нашу купленную землю и выхлопотал утверждение. Теперь он не хочет давать нам косить и рубить дрова. Очень это нас тревожит. И просим мы тебя: приезжай сам домой и пособи как лучше устроиться. Мы потеряли голову, и я ночи не сплю, все думаю, как нам лучше теперь быть".
Надежда найти в письме, что дело обстоит не так, как он понял, опять исчезла. Все ясно, дело обстоит именно так, что дядя протягивает руки к их семейному добру. И отец не даром тревожится: дядя может это сделать. И Мельникову вдруг вспомнились далекие годы, когда он был еще подростком, а дядя жил у них в семье. Домашнее хозяйство вел отец с дедом, а дядя ходил на заработки. Отход его приходился на весну и осень. Осенью он набирал артель мужиков и уходил с ними на пригородные фабрики, где он брал подряды рубить капусту, а весною он нанимал народ "подбирать сучки" и на торфяные работы в тех же фабричных лесах. И когда он приходил домой, то на целую неделю нарушался весь порядок в доме. Дядя начинал придираться, что без него все не так, много истратили, мало сделали, и покойник дедушка и отец едко ругались с ним, бабы ходили молчаливые, и только когда дядя уставал от грызни, все начинало успокаиваться.
Вслед за этим вспомнился раздел с дядей. Раздел вышел из–за него. Когда Костька кончил учиться, его против воли дяди отдали в Москву мальчиком в оптовую мануфактурную торговлю. Дядя переругался с дедом и отцом и потребовал выдела. Во время раздела дядя выказал столько злобы и жадности, что измучил всех, и чтобы только отвязаться от него, ему отдали и лучшую скотину, и постройку, и разные снасти. Старик остался на старом месте, а дядя вышел на новое. С прикопленными раньше деньгами он построился и все поставил на хорошую ногу, а они долго замазывали нанесенные разделом раны. Помогло делу то, что мальчик хорошо пригляделся к своему делу в магазине, вызвал к себе доверие, и ему дали хорошее место, и прибавляли каждый год жалованье. Он вырос, женился. Жена была деревенская, из хорошего дома. Мало–помалу они поставили дом опять твердо, купили в товариществе с другими мужиками пустошь, из которой на их долю приходилось пятнадцать десятин.
И вдруг дядя опять подкрадывается к их благополучию и, главное, без всякого основания. Как это он может идти на такое дело, по какому праву – для Константина Ивановича было неразрешимой загадкой. Он жил на одном месте. По службе был всегда вдали от всяких тяжебных дел. Никаких законов не знал, никогда ни с кем не судился. Ему даже не верилось, что дядя завел дело всерьез. Всем известно, что земля куплена ими. Это знает вся деревня. Неужели в самом деле ее можно отбить?
Понемногу тревога его стала проходить и опять зарождаться уверенность, что его тревога напрасна; дядя ничего им не сделает, а только погрызет их, как, бывало, грыз, и отстанет...
II
Станция, где слезал Мельников, была небольшая. Вокруг нее раскинулся поселок из железнодорожных служб, частных же домов была одна чайная. Извозчиков здесь не было, и разъезжались на приезжавших из деревень подводах. Мельников не написал, чтобы за ним выезжали, и, вспомнивши, что здесь нет извозчиков, вдруг забеспокоился.
Но только он вышел из вагона и сложил свои вещи на платформе, к нему подошел высокий сухой мужик с серой редкой бородкой и спросил:
– Поедете куда?
– А ты откуда?
– А вам куда нужно–то?
– В Охапкино.
– Это мне по дороге, – вдруг обрадовался мужик. – Я из села попа привозил, хотел было уезжать, да думаю – дай подожду, може, попадет кто.
– Вот и подвези.
– Давай, это все твои вещи–то?
Он взял вещи и понес через вокзал. Мельников шел за ним, а словоохотливый мужик говорил:
– У меня и телега большая, попа со всем добром привез, что покрупнее–то вперед отправил, а сейчас всю мелочь забрал.
На площади у коновязи из старого ржавого рельса стояла привязанная, опустивши голову и отвесив нижнюю губу, сивая лошадь. Большая крюковая телега была так просторна, что весь багаж Мельникова поместился в ней и осталось место для сиденья. Мужик накрыл багаж веретьем и спросил:
– Может быть, чаю попить желаете – так я подожду?
Константин Иванович взглянул в сторону чайной, глядевшей на них раскрытыми окнами. Ему представились грязные скатерти, мухи, духота, и хотя ему хотелось есть и пить, но, взглянув на опустившееся к земле солнце, он решил скорей ехать.
Когда подъехали к Охапкину, был вечер. Бледный мрак заменил блеск и ясность светлого дня, и все охватывало молчаливая дрема. Не шелохнувшись, стояли ветлы и липы. В проулке у пожарного сарая, опустив гибкие ветки, спала белоствольная береза. Посреди деревни между дворами возвышался старый вяз, на нем темнели пятнами гнезда грачей, и в них поминутно шел тревожный шорох. Вскрикивали спросонья молодые грачата.
Избы стояли, глядя на улицу окнами, как мутными глазами. Улица была пуста, и на ней устанавливалась мертвая тишина, лишь из–за овинов доносилась дружная песня молодежи, которой, очевидно, тесна стала улица, и ее потянуло на простор в поле.
Грудь Мельникова сжало, и он заволновался, предчувствуя, что скоро очутится в своем углу среди родных и близких, а подводчик придержал лошадь, не зная, где ему останавливаться. Мельников указал на прочный пятиоконный дом под дранковой крышей, и они подъехали к нему.
У Мельниковых не было огня, но подъехавших скоро почуяли; Константин Иванович еще не вылез из телеги, как на крыльце появился высокий, седобородый, слегка сутуловатым старик, отец Константина Ивановича. За отцом, торопливо вскидывая на голову платок, вышла Софья. Софья была ровесница Мельникову, но такая свежая, красивая, непохожая на деревенскую. Она поспешно подошла к мужу и обняла его шею крепкими, мягкими руками.
Появилась коренастая круглолицая работница и, гремя ведром, побежала на колодец за водой. Через минуту в доме Мельниковых горела лампа. Константин Иванович расправлял усталые за дорогу члены и отвечал на вопросы, как он доехал, где нашел подводчика. В дом вошел и подводчик, он сидел на приступке, дожидаясь чаю, и, конфузливо улыбаясь, глядел на чужую радость.
– Ну, а у вас что делается? – спросил Мельников.
Старик стал рассказывать. Все шло чередом и по дому и в поле, только рожь шла плохо у всей деревни.
– Везде плохая рожь, прогневали господа, – подал голос подводчик и глубоко вздохнул.
– А скоро покос?
– Вот вывезем навоз, запашем, тогда и за покос...
Мельников редко работал мужицкую работу, но любил ее, и сейчас он представил, что будет косить, и сердце его приятно стукнуло.
Поспел самовар, и стали пить чай, и за чаем разговор шел о посторонних делах: кто играл свадьбу, где снимали аренду. Софья, уехавшая в деревню от мужа еще весною, спросила про питерских знакомых и рассказала про ребят. Подводчик опять вставил про ребят:
– Ребятам нынче житье, не как нам бывало; нам, бывало, с ягнятами одна честь, а нынче их в красный угол.
– У человека одна радость – ребята, – сказал Константин Иванович.
– Радости–то с ними много, да и заботы ой–ой–ой!
Он опрокинул стакан вверх дном, положил на него огрызок сахару и, перекрестившись, стал благодарить.
– Ты ночуй у нас, – предложил Константин Иванович.
– Нет, спаси Христос, – лошадь передохнула и я передышку сделал. Поеду по холодку.
– Да ночь ведь.
– Кака теперь ночь – с воробьиный нос: из деревни не выедешь – светать начнет.
Мужика проводили. И когда он уехал и все уселись по своим местам, как–то само собой у Константина Ивановича выскочил вопрос насчет главного. И только стоило ему помянуть о дяде, у старика пропало все благодушие, лицо стало жесткое, в голосе послышались новые ноты.
– Как же это он обдумал такое дело? – спрашивал Мельников про дядю.
– Кто его знает! Только, говорит, я теперь этой земли хозяин, и вы не можете на нее шагу ступить.
– Вот как! – невольно улыбаясь, сказал Константин Иванович. – По какому же это праву?
– Никаких у него правов нет, а смелости много. И напорист очень. Задумал и полез. Ведь у нас никто во всей округе на такое дело не отважится, а у него хватило духу
– Что же он говорит, по крайней мере?
– А вот сходи к нему завтра и послушай. Он того наскажет, что и не подумаешь.
– И ничего, не робеет?
– Что ж ему, он словно хорошее дело сделал. Еще хвалится.
– И сам он до этого додумался?
– Кто его знает, може, кто научил.
– Вот как ухитрился! – с грустью в голосе вмешалась и разговор Софья. – Мы обдумали, все выплатили, для детей старались, а он выправил там какую–то бумажку, и стало все его.
– Ну, еще не его, – твердо и спокойно проговорил Константин Иванович. – Это он только говорит, а мы посмотрим, почему он это говорит.
У Константина Ивановича сейчас явилось еще более уверенности, что дело, больно встревожившее его семейных, не так–то уж опасно. В самом деле, какие у дяди на это данные? И его уверенность передалась и старику и Софье. Понемногу стали успокаиваться. Через несколько времени они перестали говорить об этом и опять перешли на другое. И перед тем как ложиться спать, ни у кого уже не было никакой тревоги, а все были, как в первую минуту свидания, спокойны и веселы.
III
Мельников после дороги спал так крепко и сладко, что у него прошла вся дорожная усталость, и он проснулся бодрый и веселый, с ясной головой. Сейчас же он вспоминал, что ему нужно поскорей сходить к дяде, и решил не откладывать дела.
Софья и работница хлопотали с стряпней, старик что–то делал за двором. Завтрак еще не был готов, и Константин Иванович сказал, что он пока до завтрака сходит к дяде, и вышел из избы.
День был солнечный. Яркая глянцевитая листва на деревьях сладко нежилась и как будто радостно улыбалась. На траве еще блестела роса, ходили куры, наседки с цыплятами. У соседнего двора поправлял телегу молодой мужик Протасов, хозяйственный, трезвый и хороший сосед. Увидавши Константина Ивановича, он бросил топор, весело улыбнулся и, приветливо сняв с головы старый выгоревший картуз, подал ему свою заскорузлую руку.
– С приездом! – весело и радостно проговорил он.
– Спасибо, как поживаешь?
– Да живем хорошо, ожидаем лучше...
Константин Иванович расспросил подробно, как и что у него идет, как в семье, и пошел дальше.
На той стороне улицы тоже попались еще два мужика. Константин Иванович и с ними обменялся приветствиями.
Несмотря на давившую всех Мельниковых заботу, Константину Ивановичу было так радостно. Попадавшиеся ему односельцы были так приятны, как будто они были ему близкие родные. Константин Иванович хотя жил в городе, но все его симпатии были на стороне деревенской жизни. И жил он в городе только потому, что место у него было хорошее, оно помогало и укрепить их дом, и дать возможность отложить запас на будущее. Пошатнись его дела на этом месте, он, не раздумывая, вернулся бы в деревню, стал бы наряду с другими работать. Он часто мечтал об этом, но мечты пока оставались мечтами.
Двор дяди Андрея был немного похуже, чем их собственный. На улицу выходила большая в четыре окна изба с крыльцом, хорошо проконопаченная, окрашенная, с белыми наличниками на окнах. Но окна были закрыты и крыльцо заперто. За первою избой было другое крыльцо в проулке, и за ним другая изба, но меньше. В этой избе и жили дядя с теткой зиму и лето. Было непонятно, на что дяде лишняя изба, когда у них не было ни детей, ни близкой родни. И сами они были уже в преклонном возрасте. У двора было тихо. Запертое с улицы крыльцо, закрытые окна, затворенные ворота придавали всему дому вид необитаемости. Но когда Константин Иванович обогнул угол и зашел в проулок, увидал, что в сенях стоит тетка и вяжет себе бечевкой новое помело.
Тетка была все такая же поджарая, как и тогда, когда жила в семье. У нее было морщинистое лицо и облупившийся от загара нос. Она так заботливо делала свое дело, что не заметила, как в сени вошел племянник. Она даже вздрогнула, когда услышала его голос, и быстро подняла голову. На ее лице отразилось изумление.
– Константинушка, батюшка! А я и не видала. Здорово, родной! – Она бросила помело и повернулась к племяннику, но вдруг что–то вспомнила и изменила тон и уже менее радостно добавила:
– Когда приехал–то?
– Вчера вечером.
– К дяде, что ль, пришел?
– Да, хотел его повидать.
– В сараюшке он вилы ладит. Пойди, пройди к нему.
Константин Иванович вышел из сеней, прошел через улицу в огород дяди. В конце огорода стоял амбар Андрея Егорова, к нему примыкала небольшая сараюшка. Ворота в сараюшку были полуотворены, и оттуда доносился мерный дребезжащий лязг.
Как ни готовился Константин Иванович быть спокойным, спокойствие его все–таки пропало. Он чувствовал, как к горлу его что–то подкатывает и ему трудно становится дышать.
Дядя скоро заметил его, стук прекратился, и в растворе ворот показалась его голова. Голова эта напомнила Мельникову отца, но мясистый навес над бровями; глубоко сидящие тусклые глаза и какие–то морщины около носа делали лицо дяди непривлекательным. Встретившись со взглядом племянника, глаза дяди еще более спрятались вглубь, и вся его фигура приняла выжидательно–оборонительное положение.
Константин Иванович с усилием сказал дяде приветствие и зашел в сарай. Дядя ответил на приветствие как–то нескладно. Племянник спросил, что дядя делает; дядя сухо сказал. Константин Иванович оглянулся, увидел крюковую телегу у стороны, присел на нее и уже более твердо проговорил:
– Ну, я тебе мешать не буду. Я только спросить тебя кое о чем хочу. Скажи, пожалуйста, что ты с нашей землей надумал делать?
Дядя тоже оправился; он взглянул на племянника, и во взгляде его было изумление.
– С вашей? С какой вашей? Я к вашей земле не касаюсь. Да и на что она мне. У меня, слава богу, свой надел.
– Я не про надельную, а про купленную. Ты, говорят, нашу купленную присвоить хочешь?
– Купленную? Купленная – дело другое. Только купленная не ваша, она осталась после нашего отца.
– Ее не ваш отец покупал, а мы. Мы ее сторговали, мы за нее и в банк выплатили.
– Ничего не знаю. В бумагах она числилась за покойным отцом, а теперь я перевожу ее на себя.
– Зачем же ты ее переводишь?
– А чтобы отца помянуть. Вам после отца остался дом, а мне – земля.
– А у тебя дома нет?
– Мой дом я сам завел. Мне никто не помогал, а вам отцовский остался, и плант и усадьба.
– А ты на выдел не получал?
– Что я получил, то от того и званья не осталось.
– Мы землю–то после раздела купили.
– Не вы купили, а покойник отец. Им она куплена, его имя и записана. А коли на его имя – он, стало быть, и хозяин.
– Тогда мы твой дом себе припишем?
– Приписывай, если можешь, – вдруг весь загораясь, кликнул Андрей Егоров. – Я препятствовать не буду. Заявляй, где следует, и приписывай.
Константин Иванович почувствовал, что он сказал глупость, и ему стало досадно на себя; он покраснел, и голос его стал жестче.
– Мы этого делать не станем, нам чужого не надо.
– Да и ничего не сделаете – потому не по правилам.
– А твое дело по правилам?
– Стало быть, что... А если не по правилам – нешто бы меня к ней подпустили? Такой бы от ворот поворот показали... а то приписали и в хозяева введут.
– И все будет по закону?
– А то как же? Неужто без закону? Я без закону не могу. У меня тоже, чай, душа, а не головешка.
– Да ведь земля–то наша, вся деревня это знает!.. – весь закипая и переседающим голосом воскликнул Константин Иванович.
– Ваша?! Да как же суд за мной ее утверждает. Нешто суд может чужую собственность утверждать?
Дядя уставился на Мельникова во все глаза и долго глядел не моргая. Этот наглый взгляд проник в самую глубину души Константина Ивановича, и он, весь дрожа и еще более изменившимся голосом, спросил:
– Так ты хочешь владеть, этой землей?
– Може, владеть, а може, продам кому. Я буду хозяин – что хочу с ней, то и делаю.
– И совесть твоя это позволяет?
Дядя вдруг обозлился, глаза у него загорелись, и за тряслась голова; он злобно взглянул на племянника и дрожащим голосом воскликнул:
– Что ж ты думаешь, я против совести могу пойтить?.. Да я отродясь ничего против совести не делал!.. Что ты меня тычешь–то? Это вы с отцом неправдой жизнь уставили, дедушкиным домом завладели и землю под себя забрать хотите. Что ж, я отцу–то не такой же сын? Скажи на милость?
Константин Иванович окончательно был сражен этой наглостью и растерялся. Приходя в себя, он почувствовал, чти тут говорить больше нечего, у него нет средств, чтобы заставить этого человека отозваться на его доводы по–человечески Видимо, предстоящая выгода закружила ему голову, и он ради нее пойдет на все. Он соскользнул с телеги и вытянулся.
– Очень жаль тогда... Я хотел с тобой по душе поговорить, а ты не хочешь слушать. Ну, что ж, будем раз говаривать по–другому...
– Не грози.
– Я не грожу, а вот что тебе скажу: мы тебе своей земли не уступим... Всю силу положим, а ограбить себя не дадим...
IV
Когда Мельников вышел из сараюшки опять на улицу, то увидал, что по улице кто–то ехал. Лошадь была высокая, вороная, в полунемецкой сбруе, запряженная в дрожки. На дрожках верхом сидел широкоплечий мужчина с серебристой бородой, в картузе с лаковым козырьком и в двухбортном суконном пиджаке. Поравнявшись с Константином Ивановичем, он попридержал лошадь и крикнул:
– Константину Ивановичу, с приездом!
Мельников узнал своего односельца Пряникова, ходившего старшиной. Он, видимо, отправлялся на службу. Пряников был старше его. Их семья считалась издавна богатой. Отец его когда–то торговал лесом, и сын помогал ему, потом его выбрали в старшины; он ходил в старшинах уже не одно трехлетие. Человек он был чванный, недоброжелательно относившийся ко всем, кто поднимался в достатке в деревне и становился с ним на одну ногу, и в то же время большой мастер показывать себя не тем, что он есть. В волости он пользовался большим уважением, как примерный человек, хотя человек он был далеко не примерный. Потому ли или потому, что сейчас у Константина Ивановича было уже не то настроение, как давеча, этот односелец, встретившись, не внес в сердце Мельникова приятных чувств. Все–таки он остановился, ответил на рукопожатие, и когда Пряников с сладкой улыбкой на своем сытом лице, лукаво поблескивая узенькими вороватыми глазами, расспрашивал, как он там в Питере поживает, как идут дела, что хорошего, Мельников, машинально отвечая на его вопросы, вдруг и сам решил задать ему вопрос.
– Все хорошо, – сказал наконец Мельников, – вот только дома плохо: дядя обидеть хочет.
– Какой дядя? – делая сразу недоумевающее лицо и как бы не понимая, о чем идет речь, уже серьезно спросил Пряников.
– Андрей Егоров; землю отбивает.
– Какую землю? – точно ничего не зная, опять спросил Пряников.
– Купленную, вот что вместе с Машистым да Рубинскими–то у нас. Объявил себя наследником после дедушки и хочет завладеть.
– Это не через нас... То–то я не припомню сразу. Купленная через Окружный идет, мы этих делов не касаемся.
– А что ж теперь делать нам? – спросил Мельников, и думая, что Пряников, как должностное лицо, более знает такие дела и может дать добрый совет.
– Ничего, брат, не знаю, – делаясь вдруг фамильярным, изменил он тон. – Это в Окружном надо справиться, а нам эти дела неподсудны. Нам подсудна только надельная земля, и слава богу! По нонешним временам с одной надельной сколько возни, укрепляются да выделяются, судятся да тягаются... Приходи как–нибудь чай пить. Я недавно большую половину в избе отделал, новую небиль купил...
– Спасибо, – еле выговорил Константин Иванович.
– Приходи как–нибудь вечерком, а то в праздник, а пока до увиданья, надо в контору, делов много...
Он ударил вожжами по лошади и покатил из деревни, а Константин Иванович направился домой.
Дома, как только он отворил дверь, ему бросились под ноги уже проснувшиеся детишки: шестилетний Колька и трехлетняя Манька. Они жили с ним по зимам в Петербурге и только месяц как приехали, но успели загореть, обрасти волосами, и их объели комары; они обхватили его и, прыгая, наперебой кричали:
– Папася, папася, папася!
– Ах вы... дачники этакие! – забывая всю неприятность и радостно улыбаясь, воскликнул Мельников и поднял с пола обоих ребятишек. – Я думал, они встретят меня, а они спят без задних ног.
Он сел на лавку и, прижимая их к себе, стал болтать с ними, а Софья, убравшаяся у печки и собравшая чай, пытливо поглядывала на него, стараясь узнать, что вышло у мужа из разговора с дядей.
– Я посылал вас работать в деревню, а вы только шалите да спите до полдня.
– Сколо ягодка поспеет, – сказала вдруг Манька.
– А ты будешь ходить за нею?
– Буду.
– А я косить пойду, – заявил Колька.
– Вон они какие работники, а ты говоришь, – сказала Софья.
– Работников–то много, а работать будет не на чем, отобьет дядя землю.
– Все–таки отобьет?
– Хочется ему.
– Мало что хочется.
В избу вошел старик и, опустившись на конике, спросил:
– Ну, что, как дядя принял?
– Дядя принял – другой раз не пойдешь.
– Что ж он говорит?
Константин Иванович рассказал про разговор с дядей.
– Я уж с старшиной хотел посоветоваться, да от него ничего не добьешься.
– Захотел тоже! – сердито хмыкнул отец. – Я думаю, не он ли и настроил дядю. Ему, може, в голову не пришло бы, а тот научил. Его хлебом не корми – только кляузу какую заведи...
– Какой ему толк?
– Такая натура: не хочется, чтобы кто хорошо жил... норовит кого разбить да попутать...
Собрали чай, поставили селедок с зеленым луком и пшеничного киселя. Начался завтрак.
– Ну, хорошо, придираются к нам, но у нас, слава богу, зубы есть, а кто помалосильнее–то, те–то как же?
– А вот так: было у Курочкиной вдовы полторы души земли – пасынок отбил; у Звонаря половину усадьбы отрезали.
– И негде защиты искать?
– Защита–то есть, да добиться–то ее трудно...
– Дела делаются!.. – крутнул головой Константин Иванович и, вздохнув, вылез из–за стола.
У Мельниковых за двором был разбит садик. Завел его Константин Иванович. Когда он после раздела с дядей устроился в Москве, ему попалась книжка по садоводству; он ею заинтересовался и решил попытать устроить садик у себя. И когда приезжал на побывку, он все свободное время проводил за двором, и там появились грядки с ягодными кустами и молодые плодовые деревца. И кусты и деревья он привозил из Москвы из питомника. Они прижились и разрослись и года через три уже стали давать урожай. К саду привыкли, и старик и Софья наблюдали за ним и поддерживали его в таком виде, в каком хотелось Константину Ивановичу.
После завтрака Константин Иванович сказал ребятам:
– Ну, вы, хозяева молодые, идите, ведите меня в сад, покажите, что там у нас делается.
– А хозяева молодые и не знают, – улыбаясь, проговорила Софья. – Я их не пускаю туда, а то они того наделают, что ничего не получишь...
– А там разве крапива не растет? – крапивой можно.
– Мы ее выпололи.
– Ну, я тогда их сведу. Пойдемте–ка, только чтобы не баловать, цветов не рвать, травы не топтать, как у нас в Питере.
– Не, не будем, – согласилась Манька.
– Ну, так идем.
Ребятишки быстро выбежали из избы и скрылись за двором. Сад был огорожен тыном. И когда Константин Иванович взошел в него, то сразу же увидел, как хорошо все идет. На яблонях зазеленела обильная завязь. Смородина была обсыпана кистями изумрудных ягод, пестрели белыми звездами лапчатые букеты клубники; стояло жужжание пчел. Мельникова охватило сладкое восхищение; он радостно вздохнул и громко сказал ребятишкам:
– Эва, какое добро у нас, сопляки этакие!
– А смолода поспела? – спросил Колька и рванулся к кусту.
– Нет, еще не поспела, и ты к ней не лезь, помнишь, что я вам говорил...
Он останавливался у каждого куста, любуясь его видом, и ему вспомнилась его петербургская жизнь в тесной темной квартирке, служба в каменных стенах с постоянным табачным дымом вместо воздуха, и эта жизнь показалась ему такою бездушною, скучною и неприятною, и ему жалко стало многих своих сослуживцев, у которых не было никакой связи с деревней.
"Такое раздолье иметь дорого стоит", – с тайной гордостью подумал он и вдруг вспомнил опять дело с дядей, и его радость сразу отуманилась.
За тыном что–то мелькнуло, потом скрипнули воротца, и кто–то вошел в сад. Константин Иванович встрепенулся и увидел, что к нему приближаются две мужицкие фигуры, еще неясные за кустами.
– Где он, питерский–то? – раздался сильный сочный голос – Приехал да в кусты; нет, брат, у нас так не водится, а ты выходи нарузь да говори: я никого не боюсь.
Мельников по голосу узнал Харитона Машистого, товарища Мельникова по купленной земле. Он был высокий, с прямо сидящей головой, на загорелом лице его под высоким лбом светились умные, думающие глаза. Ему было за сорок, но ни в черной продолговатой бороде, ни на голове еще не было седых волос. За Машистым шел Протасов. Протасов улыбался, и по этой улыбке Мельников догадался, что это он после давешней встречи известил Машистого о его приезде и привел сюда.
– Здорово, с благополучным прибытием! – добавил Машистый, подойдя вплоть к Константину Ивановичу и крепко пожимая ему руку.
– Спасибо, – ответил Константин Иванович. – Как вы тут живете?
– Все трое подошли к лежавшему у изгороди столбу, на котором Иван Егоров отбивал косы, и стали усаживаться.
– Да у нас тут какая жизнь! Вот как у вас там? У вас там дума.
Колька с Манькой тоже подошли к столбу и, увидавши голубые глазки какой–то травы, припали к ним. Константин Иванович хотел было послать их домой, но, заметив, что они увлеклись разглядыванием цветов, решил ничего им не говорить.
– Дума что у нас, что у вас.
– А к вам все–таки ближе, небось кто–нибудь из членов и в магазин заходит.
– Покупатели нам все равны.
– Как же так? Они не кто–нибудь. Тоже небось за нашего брата работников. Мы здесь ломаем, а они потеют.
– Эх, думушка–дума, никак ты нас поднадула, какой уж раз собирается, а ничего у нас не меняется! – вздохнув, проговорил Протасов.
– А ты думал – от думы хлеб лучше станет родиться?.. Хлеб родится от погоды, а не от думы.
– Не хлеб... а думали, что она нам даст, что мягче хлеба... Мы ждали от нее земли да воли, а выходит – не проси ничего боле...
Протасов сдержал новый вздох и полез в карман за табаком. Он был двухдушник. У него была старуха мать, жена и трое детей. Жил он от одной земли, на сторону отлучиться не мог. Земли ему не хватало, и он или снимал у кого–нибудь пустые полосы, или брал угол у Машистого, Мельниковых или еще у кого из многоземельных.
Машистый был одинокий, жил вдвоем с женою, зимою он, кроме того, столярничал; он не бедствовал, может быть, поэтому и не понимал постоянного беспокойства Протасова
– Землю–то она нам дала, – спокойно и уверенно сказал Машистый.
– Где она дала–то?
– В миру. Нужна она тебе – бери да вырезай.
– Мне не от мира нужно–то, а от других.
– Ты сперва научись с мирской справляться.
– Я справляюсь.
– Справляешься, а по чужим полосам таскаешься. Зачем же это?
– А что ж я сделаю, когда свое поле, что мне надо, не дает?..
– А ты добейся, чтобы давало. Вот в этом–то вся и загвоздка. Одни из коровы одно молоко берут, а другие и молоко берут, и на этой же корове это молоко на рынок везут.
– С одного вола две шкуры не сдерешь.
– Три можно, а не то что две, – убежденно проговорил Машистый. – Ты думаешь, тебя большое поле прокормит? Коли ума не приложишь, и на большой земле зубами на щелкаешься, а с прилежностью и малое больше даст..
– На малом не развернешься.
– Еще как развернешься–то! Был бы разум да старанье. Поглядите на усадьбы–то: вон у других на таком же добре одна трава растет, а у Константина Ивановича чего хочешь. Ишь, и смородина, и клубничка, и огурчик. А это чего стоит–то? Вон какая полоска, а с ней на всю семью добра хватит. Собери ты свою землю в одно место да постарайся над нею, она тебе так же, как усадьба, отплатит.
– Наши земли и в одно место соберешь – не воскреснешь. Достанутся пустыри да межи – совсем останешься без ежи.
– Усдобишь. Усдобишь пожирней – все сравняется. Будет, как господская.
– Над господской землей наши отцы да деды старались.
– Отцы да деды над чужой старались, а мы будем на своей. А то как рыба на песке бьемся, а к воде не подберемся.
Протасов затянулся цигаркой и замолчал, а Машистый обратился к Константину Ивановичу и стал дальше расспрашивать его о петербургских делах – надолго ль он приехал. Мельников сказал, чем главным образом был вызван его приезд.
– Слышал, слышал! – сказал Машистый. – Вот как люди добрые дела делают, а ты, – обратился он снова к Протасову, – от думы земли ждешь. Ты бы сам не зевал, вроде как Андрей Егоров, с своего же коня да долой посреди дня!
V
Протасов бросил окурок в траву, поднял глаза и равнодушно проговорил:
– Это дело известное. У нас примера не было, чтобы кто своими руками хорошего житья добился, а таким–то порядком сколько хошь.
– Да, начинаются дела, – вздохнув, вымолвил Машистый. – Из овечьего стада еще волков не выходило, а из мужицкого уж появляются. Вот твой дядя. Теперь еще Восьмаков.
Константин Иванович вспомнил Восьмакова. Он был старше его, жил прежде в Москве молодцом в рыбной лавке. Раз его послали на вокзал выкупить товар и дали ему четыреста рублей денег. Деньги его соблазнили, и он объявил, что потерял их; хозяин заявил полиции, молодца отправили в сыскное, и после этого деньги нашлись. Восьмакова посадили в тюрьму, и когда выпустили, он не стал жить больше в Москве, вернулся в деревню и взялся за крестьянство. Хозяин из него вышел плохой; вел он себя пока незаметно. У него было три сына; двух он отправил в Москву, и третий жил при нем в деревне.
– А что ж Восьмаков, он разве что? – спросил Мельников.
– Тоже мироедом становится; пока ребята росли да вошь кусала – был тише воды, а теперь вшей стряхнул маленько – гляди–ка, как нос дерет: над всем миром большину взять хочет.
– Да он и порядков–то деревенских не знает, – удивился Константин Иванович.
– Порядков не знает, а на сходке орет во всю ивановскую. И где свою пользу увидит – в лепешку расшибется, а своего добьется.
– У нас на всем миру так пошло, – заговорил опять Протасов, – всякий думает не как лучше, а как слаще. У каждого стала одна забота – как бы повернуть краюшку к себе мякишем, а другой хоть зубы поломай...
– Слабнуть народ стал.
– Не слабнуть, а крепнуть... только крепость–то эта идет на худые дела. Поджил мужик стройку, надо перетрясать, а он под нее красного петуха. Дескать, пожар стройки не портит. У него–то не испортит, а соседу–то будет каково? Али теперь, с этой собственностью: другой покупает, всю семью по миру пускает, а ему и горя мало.
– Своя рубашка к телу ближе, – заметил Машистый.
– Известно, – согласился Протасов, – только мы в училище ходили, нам хорошие истории читали, старались нас выучить не рубашку на теле держать, а душу не потерять. Для того нам мозги–то прочищали, чтобы нам друг друг душить?
– Друг друга душат и неученые.
– Неученый хоть меньше сделает – от него ни путного, ни беспутного.
– Ну, тоже не скажи. Ты думаешь, кто темен – он ни туда ни сюда; раскуси–ка его хорошенько, ан и ошибаешься. Попробуй–ка подбей наших стариков вон Бержеловое болото высушить? ан и не подобьешь. Всем от этого польза, а они не пойдут. А помани Пряников косить за вино, найдутся охотники?
– Найдутся.
– Стало быть, они разбираются. Идут туда, где сейчас по губам помажут.
– Это оттого, что на хорошее дело–то мало зовут.
– Оттого мало и зовут, что знают, никто не пойдет и никто хорошего слушать не будет, а Восьмакова с Пряниковым послушают.
– Стало быть, не все ладно у нас в деревне? – спросил Константин Иванович.
– В деревне никогда ладно не было, да и быть не может, опять заговорил Машистый. – Какой тут может быть лад? У вас, в Питере али в Москве, каждый знает, что ему делать и что за свое дело ожидать. В такие–то часы на работу идет, в такие–то на обед, тогда–то получка, а тогда–то праздник, а мы никогда ничего не знаем. Ты думаешь ехать пахать, а тебя гонят по дороге заплатки латать. Ты собрался косить, ан, глядь, дождик моросит. Осенью какая зелень – сила, думаешь – вот с хлебом будешь, а пришла весна – вместо ржи–то синюшник растет.
– Это всегда так велось, нужно бы привыкнуть.
– Плохая привычка, когда на каждом шагу закавычка. Никогда путем думки не соберешь: ты задумал об одном, а тебя высадит на другое, вот и ходишь весь век с разинутым ртом.
– Вы с разинутым ртом ходите оттого, что у вас дышать свободно, – проговорил Константин Иванович. – Ишь какая благодать; что ни дыши – еще хочется!
– Дышать–то у нас есть чем, – усмехнулся Протасов, – вот только иной раз, что жуют, не хватает.
– Как так не хватает, когда вашими трудами другие кормятся!
– Другие–то наше едят, а мы на них только поглядываем. И вы считаете, что нам жить хорошо, а мы думаем – вам не плохо.
– Вот ты и разберись, – вдруг засмеялся Машистый, – не пришлось бы на веревке тянуться, чья сильней. Так как же теперь быть–то? Мы пришли к питерскому, думали – с него по случаю приезда щетинку сорвать, а никак приходится нам его в чайную–то вести да из своего кошелька угощать.
– Зачем в чайную?
– Обмыть тебя по случаю приезда. Эх, дела, дела! Видно, там хорошо, где нас нет. Ну, что ж, если у вас там так плохо, а у нас хорошо, пойдем, мы тебя угостим, где наше не пропадало.
– Я угощу, – улыбаясь, проговорил Константин Иванович. – Я от этого не отказываюсь, только я хочу сказать, у вас тут трава, зелень, а у нас кругом камень, да еще шлифованный, а среди камней и сам, того и гляди, каменным сделаешься.
VII
Чайную в Охапкине содержал Бражников. Прежде, в молодости, он ходил на заработки. В Москве на одной фабрике стали вырабатывать бумажное полотно, похожее на голландское. Находчивые люди стали разъезжать с этим полотном по глухим местам и продавать его за настоящее. Барыши получались большие. Таким торговцем стал и Бражников и в два года нажил две тысячи. После этого он снял трактир на большой шоссейной дороге и заторговал на славу. Он отрастил брюхо, завел золотые часы, жена его сшила шелковое платье, и он уже хотел выписаться из общества и приписаться к купечеству. Но рядом с шоссе вскоре провели железную дорогу; езда по шоссе упала, трактир Бражникова опустел, хозяевам пришлось сокращаться во всех своих замашках, и они стали быстро проживаться. Часы были проданы, платье заложено, и вот, когда стало ясно видно, что прежнего житья не воротить, – Бражников запряг лошадей в тарантас, усадил жену, десятилетнего сынишку и, сказавши работнику, что он едет в гости к попу, – уехал из села навсегда, оставив кредиторам все свое заведение и имущество. После этого в Охапкино лет пять ездил становой с исполнительными листами, но у Бражникова никакого имущества не находилось; становому такая езда надоела, и он оставил Бражникова. А Бражников вырастил сына, женил его на одной сироте, у которой было трехсотрублевое приданое, на это приданое он открыл чайную и стал тайком приторговывать водкой.
У двора Бражникова росло несколько кудрявых берез. Под ними стояли столы, и летом под березами были лучшие места.
Когда компания подошла к чайной, под березами был занят только один стол. За ним сидело три мужика. Старый согнутый старик Быков, хозяин большого дома, с деньгами, на которые он скупал зерно во время беспутья, скот, лес; он сам уже не работал, так как у него была грыжа, но крепко держал большину в руках. Другой был старовер Васин, с курчавой бородой с проседью и востренькими маленькими глазами; третий был высокий, белокурый, с широкой бородой и вдавленной переносицей, тягольщик Осип. Осип первый заметил подошедших и воскликнул:
– Господину питерскому наше почтение! С приездом!
На безобразном лице мужика мелькнула широкая улыбка, выражавшая как будто бы добродушие и вместе с тем лукавство.
Мельников стал здороваться с односельцами. Быков и Васин отнеслись к нему не так фамильярно. Быков степенно ответил на его рукопожатие, Васин же встал и по клонился при этом.
– Погостить приехал? – спросил Быков.
– Да, своих повидать.
– Надолго?
– До успенья проживу, а может быть, подольше.
– Тоже как дело пойдет, а то не скоро отпустят, – двусмысленно улыбаясь, сказал Осип.
Быков сурово взглянул на Осипа и сказал:
– Погоди ты, не суйся не в свое дело, – и обратился снова к Мельникову: – Редко бываете в деревне–то, надо бы подольше...
– Я и то хочу все лето пробыть.
К столу подошел Машистый, ходивший заказывать чай, и, усевшись рядом с Мельниковым, скинул картуз и стал вытирать пот со лба.
– А что я хочу вас спросить, – заговорил вдруг Васин, пытливо глядя на Мельникова своими вострыми глазами, – вы там видали народу с разных местов; в тех–то местах так же, как у нас, живут али по–другому?
– Живут везде по–своему, только нужду терпят одинаково.
– Стало быть, не лучше нашего?
– Не лучше.
Васин качнул головой и щелкнул языком.
– Вот оно дело–то какое!.. Стало быть, такое крестьянское положение... На роду нашему брату написано век кукушкой куковать...
– ...да кулаком сопли утирать, – ввернул Осип и громко загоготал.
– Да погоди ты! – уж прикрикнул на него Быков. – И что мелет! Тут об деле, а он об хмеле, чудак!
– Я к слову, што ж... а не надо, так и не надо, не велика беда, – сказал Осип и замолчал.
В палисаднике появился Бражников. Ему было лет пятьдесят. Он был высокий, прямой, с густой белокурой бородой, подернутой проседью, и высоким лбом; но нос у него был крупный и тупой, и от этого портилось все благообразие его лица. Он чуть не бросил на стол поднос с посудой и, схвативши руку Мельникова, встряхнул ее.
– Константин Ивановичу, с приездом! Чем прикажете, окромя чаю, потчевать? Может быть, пивца али кваску? Есть хороший, в погребе лежит, холодный
– Да вы не стесняйтесь, я с вас ничего не возьму, только скажите.
– Да мне ничего не хочется, благодарю.
– Ну, так я сейчас сухариков к чаю принесу.
VIII
Бражников ушел, а в палисадник вошли два новых гостя. Один широкоплечий, плечистый, с чалой бородой и багровым самоуверенным лицом. Это был Восьмаков. Другой, много моложе, с мягкой шелковистой бородой и чистыми глазами, Костин. На первый раз он казался таким тихоней, но был совсем не тихий, а в пьяном виде даже жестокий человек. Когда он напивался, то становился грозой семьи и соседей. Буйствуя, он бил всех, кто попадется; он не щадил ни свою мать, ни жену, ни детей. Особенно он измывался над женой: он ее клал на лавку или на стол и колотил от головы до пяток и выпускал только тогда, когда ему надоедало. К нему в это время нельзя было никому подойти, потому что он набрасывался на того и тоже избивал до беспамятства. Жену часто отливали водой; она была уже не в своем рассудке и в тридцать лет казалась старухой и жаловалась на боль в костях. Запуганные росли дети и боялись встречаться соседи.
Восьмаков и Костин поклонились совсем одинаково, чисто формально, и уселись за столом под окном. Васин опять обратился к Мельникову и спросил:
– А не приходилось вам слышать, как в других местах на хуторах живут?
– Не одобряют, – вдруг вставил замечание Осип.
– Кто не одобряет–то? – вдруг спросил Осипа Машистый.
– Те, кто понимают.
– Эти понимающие–то, може, вроде тебя: табак с перцем различить не могут. Как это не одобрять хорошего?
– А по–твоему в хуторах хороштво? – бросил из–за своего стола Восьмаков, и в тоне его чувствовался задор.
– Известно. Чего ж еще хотеть: вся земля в одном месте, под руками!
– И ко рту поднесешь – не проглотишь, тоже как задастся.
– На хуторах, говорят, лучше живут, – сказал в ответ Васину Мельников. – Земля близко, обработать ее много легче.
И только он это сказал, как неуловимый огонь промелькнул в глазах Восьмакова. На лице его выступила краска, в голосе задрожали едкие, злые ноты.
– И близко, да склизко, а далеко, да дорого... Что в ней, в близости–то, если достанется, что никуда не годится.
– Вблизи всякую землю сделаешь, что будет годиться.
– Скоро ее сделаешь–то, когда в ней ничего нет?
– Вложишь.
– Когда в нее вложишь–то?
– Люди совсем пустые земли на путь наводят.
– Где такие люди–то?
– Везде, и у нас, и за границей... – поддержал Машистого Константин Иванович.
Все лицо Восьмакова стало вдруг чугунное, в глазах появилась дикая враждебность, даже изменился, как будто бы пересел голос.
– Какие в загранице люди? Там не люди, а нехристи. Они леригию отвергают... Нешто можно нам глядеть на заграницу?
В тоне Восьмакова чувствовалась вражда; она дрожала в каждом слове его. Это задело Мельникова, и вдруг его стало разбирать раздражение.
– Отчего же не поглядеть, где есть хорошие примеры? На худые дела нечего обращать внимания, а хорошему учиться везде можно.
– Учиться! Вот от ученья–то и идет беда; забьют люди в голову, от дела–то отвыкнут и ищут, что полегче; работать чтобы меньше, а получать больше. Нет, ты соблюдай себя без хитростев.
– Хорошему урожаю никто не рад не бывает.
– Урожай от бога, а вы хотите, чтобы все от самих себя. Нет, на это у вас еще кишка жидка...
Мельникову непонятно было такое отношение Восьмакова к самому себе, и вообще непонятна душа таких людей, как Восьмаков и его дядя. И он опять почувствовал свое бессилие найти хотя какой–нибудь подход к их сердцу, и ему стало нехорошо.
А с Восьмаковым схватился Машистый, и у них завязался спор. К спору прислушивался Протасов; он молча пил чай, но по тому, что горели его щеки и часто вспыхивали глаза, видно было, что он относился к спору не безучастно. Снова появился Бражников с тарелкой сахарных сухарей и, подсаживаясь к Мельникову, заявил:
– А я тут горлофон купил.
– На что же?
– Играть. Собирется народ в праздник, и заведу, очень здорово выходит. Штука головоломная! Бывало, какую машину нужно ставить, а этот всего ничего. Не угодно ли, угощу?
– Я слыхал их в Петербурге.
– У нас послушайте.
– Другой раз когда, сейчас вот разговор идет любопытный.
– Насчет земли–то? Пустое дело. По–моему, земля как она ни есть – одно наказанье. От земли сыт не будешь, даже тела не нарастишь, а только нешто горб. Да вы и сами, чай, понимаете. Вы вот как живете–то? А на земле добьетесь вы этого?
Подошел еще гость – Андрей Егоров. Мельников почувствовал, как его разбирает волнение. Он взглянул, куда же подсядет дядя, но дядя, не замечая никого, прямо прошел к Столу Восьмакова и Костина.
– Эй, хозяин, еще пару! – крикнул Бражникову Восьмаков.
И он пренебрежительно отвернулся от Машистого и заговорил с Андреем Егоровым.
Машистый поглядел на Мельникова долгим взглядом и так же, как Протасов, стал пить чай...
IX
Из чайной Мельников опять прошел прямо в сад и стал оправлять смородину, которая была мало обсыпана землей. Он работал руками, а в голове его начиналась другая работа, вызванная впечатлениями сегодняшних встреч. Бражников, Восьмаков, Быков с Васиным. Это были старые односельцы, заметные мужики, влиявшие на весь ход деревенского хозяйства. Были они простые мужики, но в сердце Мельникова не появилось тепла от встречи с ними. Они были не то, что Машистый и Протасов, родственные ему, при встрече с которыми на сердце делалось теплей и поднимались радостные воспоминания о прошедших временах. И сейчас же в воспоминании Мельникова выплыл давнишний, забытый всеми случай.
Весеннее утро, ясное, теплое, солнечное. Ярко блестит на солнце свежая, молодая зелень. Воздух полон густым туманящим запахом цветущих деревьев. Уже кончен сев, и забрызганы огороды коноплями. Бабушка подняла его гонять кур с этих конопель; он вышел на огород и с покойным Арсюшкой, старшим братом Протасова, которого задушила после гнилая жаба, начал мастерить шалашку из соломы, куда бы им можно было прятаться от солнца. Вдруг раздается звон доски, сзывающий на сходку. А сходка всегда была интересна для ребят; на ней и брань, и попреки друг дружке, и самые веселые разговоры, и смех артелью. Ребята забывают, зачем их послали на огороды старшие, и бегут на сходку. А на сходке уже собрались все мужики, а посреди других молодой мужик Федот. Он жалуется, что отец выгоняет его без всего, а у него жена и двое ребят, без земли и крова; ему придется идти по миру. Федот, с реденькой бородкой, с втянутыми щеками, был похож на ощипанного куренка, а его отец, приземистый, пузатый, с густыми усами и бородой, как затесанный клин, стоял в стороне и сиповатым басом кричал на весь мир:
– Ребят наковырял, а на добывку расторопности нет; твои дети, а я их корми да одевай. Што я, двужильный, што ли?
А Федот жаловался, что отец сам же сманил его с хорошего места в городе. Он бы весь дом поставил на ноги, а отец потребовал его летось на покос, и парень потерял место. Когда Федот кончил, все стали на его сторону и все стали осуждать старика. Они потребовали, чтобы старик дал сыну выдел, и тут же прибавили к отцовской душе надел одну душу мирскую и отвели место для постройки. И со сходки расходились все, возбужденно разговаривая, и ребятишки побежали веселые; они тоже понимали, что мир поддержал обиженного человека, и это дело было хорошее.
"Сделает ли деревня теперь это? – подумал Константин Иванович, – когда в ней командуют Восьмаков, Пряников и его дядя?" И он не знал, что ответить. Если выйти на мир с его делом и попросить его поддержки, что ответит мир? Опять Мельников ничего не знал, и опять в представлении Мельникова все смешалось, и на сердце его стало тяжело.
В сад пришла Софья и, любовно глядя на мужа, спросила:
– Ну, наработался? А мы там обедать собрали.
– А я в чайной был.
– С кем же?
Мельников сказал, и сказал, что там был дядя и в компании с Восьмаковым и. Костиным.
– Он всю весну с ними якшается. Костину картошки дал на семена да конопель.
– Чего это он с ними задружил?
– Что–нибудь неспроста. Костин–то никогда ему по характеру не был, а теперь то и дело вместе в чайной.
– Может быть, думает попользоваться им?
– Что ж, Костин на что угодно пойдет, ему только поднеси, разве он пощадит кого.
– Посмотрим, что дальше будет.
В избе стояло жарко, пахло каким–то варевом. На столе была накрыта скатерть, лежали ложки и хлеб. Работница в чулане у печки чистила селедки, а Колька с Манькой сидели у среднего окна и ели хлеб. Константин Иванович подсел к ним, и ребятишки оба забрались к нему на колени и стали ласкаться.
– Что, все балуетесь? – улыбаясь, спросил Мельников, чувствуя, что тяжесть у него в груди пропала и ему становится легко и весело.
– А мы на леке были, – пролепетала Манька.
– Что вы там делали?
– Купались.
– А не боитесь утопиться?
– Я плавать умею, – поспешил заявить Колька.
– Хорош пловец! – насмешливо проговорила Софья. – Держится за кладки, а сам ногами брызгает и думает, он плавает.
Вошел старик; он разбирал хлевы на дворе. Расправив засученные рукава, он подошел к рукомойнику. Константин Иванович и ему сказал, в какой компании он видел дядю.
– Это всегда так: коли воровать человек собирается, то хорошего человека к себе не позовет, а подберет такого, который ему под стать бы был.
И, вытерев руки об утирку, он рассучил рукава, одернул рубашку и, подойдя к столу, прежде чем сесть за него, решительно проговорил:
– По–моему, раздумывать долго нечего, а надо с ними свое зачинать; поезжай завтра к земскому, у тебя язык помягче, расскажи ему все, пусть заступу дает.
– А где у нас земский живет?
– В Белоконье, барин тамошний, – говорят, ничего.
– Съезжу завтра, узнаю, что и как, – проговорил Константин Иванович и полез за стол.
X
Вечером, когда пригнали скотину и над деревней опустились сумерки, в окно к Мельникову постучались. Константин Иванович высунул голову и увидал стоящего под окном Быкова.
– Выдь на улицу, посидим маленько, да я с тобой поговорю кое–что.
Мельников вышел. Они сели на завалинку. Быков садился, осторожно приловчаясь, как бы ему поудобней сесть, чтобы не повредить свой "календарь", как он называл грыжу. Когда они уселись, Быков заговорил:
– Вот что, Константин Иванович: послушал я давеча ваш разговор; у тебя голова посветлее нашего. Правду говорят, вырезанная земля лучше?
– По–моему, лучше, – ответил Мельников.
– Давай и мы с тобой хлопотать.
– Что ж вдвоем? – удивился Мельников такому быстрому решению мужика.
– Зачем вдвоем, только начни, еще кто–нибудь пристанет. Не худое это дело, я думал, думал. Что это раньше такого закона не было? Я бы давно из деревни ушел. А я умру – у сына духу не хватит, не та голова у него.
Быков вздохнул. Видимо, воспоминание о сыне растревожило его сердце, хотя сын его был старательный работник в поле, умел кое–что поделать топором; у него было два взрослых сына, которые жили дома, и Быков собирался их женить за один стол. Загуливал он редко, но у него не было отцовской сметки и настойчивости, за что его старик и не любил.
Мельников сказал, что если выделяться, то нужно собрать всю землю вместе, а у них о купленной земле заводится спор, что, наверное, помешает выделу.
– Спор – дело кляузное. Его приостановить можно; съездишь к начальству, и дело к развязке.
– Хорошо бы так.
– Да, верно, так. Неужели правда такое дело сделать можно, чтобы на виду у всех чужое добро отбить?.. А тогда и всю землю сбивай; округлишь–то ее всю – вот как важно будет! Правда, Иван Егоров? – обратился Быков к выглянувшему в окно старику Мельникову.
– Мне все равно, – равнодушно сказал старик, – не мне теперь хозяйствовать. Как хотят молодые: хотят – в миру живут, хотят – выделяются.
С выгона, где паслись в ночном лошади, возвращались мужики, ходившие пускать лошадей. Между ними были Протасов и Машистый. Увидавши сидевших на завалинке Быкова с Мельниковым, они подошли к ним. Протасов сел на завалинку и стал крутить цигарку, а Машистый остался на ногах.
– Вот на выдел Константина Иваныча зову, – сказал Быков.
– Хорошее дело, – одобрил Машистый, – и меня в компанию примите.
– А ты пойдешь?
– Чего ж не пойтить, по крайности на работу по своей воле ходить будешь.
– Работать–то будешь по своей воле, да один, а одному и у каши не споро, – вдруг возразил Машистому Протасов.
– Не один, – сказал Быков. – Я вот зову Константин Иваныча, а там еще кто–нибудь выищется.
– То набирать нужно, а то уж мы собраны.
– Собраны, да земля неудобна, в разбросе да межниках.
– Есть и без межников.
– Так та в кочках да кустах, год от году становится хуже.
– Насчет мостов и дорог хорошо.
– Мосты и дороги и впредь будем держать, как держали, – сказал Машистый. – Одно затрудненье с пастбищем.
– И с пастбищем справимся, – выговорил Быков, – можно вместе не пасть, а вывел за двор да привязал. Я вон весной продал корову. И была–то она ободранная, а попала к лесному сторожу, он ее на веревке стал держать, – гляди–ко, сколько молока стала давать!
– У вас земли много, вам можно. А вот как у меня всего две души, – опять сказал Протасов.
– Если с малой землей отходить нехорошо, то в миру с ней еще хуже. В миру она наполовину в бороздах да в кочках.
– Что говорить! – уверенно сказал Быков. – Шесть десятин в разбросе и не видать, а в одном–то месте будет – вон какая лопатина!..
– Шесть десятин – шесть полей. Тут тебе и рожь, и овес, и лен, и клевер – всего вдоволь, и работать легко и сработаешь много.
Сумерки сгущались. Тишина охватывала всю деревню, и под влиянием этой тишины голоса становились тише, задор пропадал. Вдруг Протасов оборвал Машистого и, обратившись к Мельникову, спросил:
– Константин Иваныч, а что, левые в Государственной думе хорошие люди?
– Больше хорошие, – не запинаясь, ответил Мельников.
– Об нашем брате они понимают кое–что?
– Другой раз больше, чем сам наш брат.
– Отчего ж, когда вводился новый закон, они против него шли?
– Позволь, я тебе на это скажу, – вызвался вдруг Машистый.
– Ну, скажи, – не совсем охотно согласился Протасов.
– Оттого они против закона шли, что больно хорошо о нашем брате понимали. Они думали, что мы – большая сила, а у нас была сила, когда нас мать на руках носила, а теперь эта сила–то незнамо куда ушла. Они думают, что мы в обществе–то живем все для одного, а один для всех, – а не видят, что мы в своей семье друг другу волки, а не что в деревне. Нешто у нас есть понятие о своем брате? Есть у нас друг к другу сочувствие? Ничего у нас этого нет, все друг другу враги. Если мы живем скопом, так это нас в крепостное право господа сбили, а сбили они нас потому, что в кучке легче на барщину собирать!..
– А когда барщина кончилась чего же мы не расходились?
– Становые не пускали, так же горячо и убедительно выкрикнул Машистый. – Им нужно с нас было выкупные подушные собирать, а с деревни–то легче. По хуторам–то езди, а тут приехал к старосте, сбил сходку, – давай, такие–проэтакие, а то всех под арест...
Быков засмеялся.
– Что ж, не правда? – спросил Машистый. – Неужели нам самим лучше было в тесноте? Пожар у соседа – гори и ты. В деревне не работают – гуляй и ты. Мир запьянствовал – пьянствуй и ты, а то все равно долю пропьют. А как на хорошее стань подбивать – тебя по рукам, по ногам свяжут.
Протасов молчал, сидя согнувшись. Мельников взглянул на него, но Протасов не пошевелился. Он сидел так с минуту, потом вздохнул, медленно встал, потоптался и как бы про себя проговорил:
– Да, это вещь мозговитая!.. Надо все хорошенько обмозговать, а то как бы впросак не попасть.
– Не думамши, брат, ничего хорошего не сделаешь, а все семь раз примерь, а один отрежь, – деловито сказал Быков.
– Кому другому можно и не думамши, а маломочный почешет в голове.
– Чего ему чесать–то?
– Как бы не прогадать. Маломочный да непонятливый в миру, на другого глядя, что–нибудь в голову возьмет, а как выделится–то?..
– А как выделится–то, скорее увидит, что другие по–человечески живут, да и сам на их дорожку потянется.
– Известно! – поддержал Машистого Быков. – Идешь артелью по грязи, все как попало шлендают, а найди один посуше тропу – так за ним и потянутся один за одним.
– Ты сам давеча говорил, – обратился к Протасову Машистый, – что нет у нас хороших примеров и не от кого нам поучиться, а тогда скорей эти примеры–то появятся.
– Может быть, ваша и правда, – задумчиво проговорил Протасов.
– Да уж верно, что наша правда, ты этому поверь, – твердо проговорил Машистый и, обратившись к Мельникову, спросил, как он думает с своим делом быть.
– Надо начинать разузнавать. Вот завтра поеду.
– Поедешь об этом и насчет выдела узнай. Как и что делать, с чего способнее начинать, – попросил Быков.
– Хорошо, узнаю, – обещал Мельников.
