автордың кітабын онлайн тегін оқу Девичья погибель
Сергей Терентьевич Семенов
Девичья погибель
(Рассказ крестьянки)
I
Много на белом свете с людьми разных делов бывает – и мудреных и простых. То, глядишь, с человеком случится такая беда, что не придумаешь, как выпутаться из нее, а потом, смотришь, пройдет, как ничего не бывало; а то приключится просто пустое что–нибудь, ан, глядь, – погиб человек. Такие дела, чай, всякому известны. Видала и я в свою жизнь их.
Только больше всего одно мне помнится. И дело–то просто вышло, а сколько горя из–за него перетерпели! Сейчас вспомнить, и то сердце болит, а тогда–то и говорить нечего.
Случилось дело это, когда я еще в девках была. В ту пору на девок у нас урожай был: много их росло, да и девки–то все хорошие, но первой из всех считалась Настасья Большенина. Из семьи она была небольшой, а исправной; были у нее отец да мать, а больше никого.
Отец ее, дядя Василий, был мужик тверезый, работящий; мать, тетка Марина, тоже хлопотунья, оттого они хорошо и жили, всего у них вволю было. Настасью они баловали – работой не мытарили, а наряжали ее лучше всех. За наряды да за красоту свою она первою и считалась. И характером хороша была Настасья; другие чуть что, сейчас и нос задерут, а она всегда одинакова была и со всеми просто себя держала. Из девок ни одной не было, чтобы кто ее не любил или говорил про нее худо; все ее любили и водились больше всех с ней; другой какой не скоро такое счастье и выпадет.
Вот с этой–то девкой история и случилась. Началась она вот как:
Пришли святки, а святки для девок, знамо, – самое веселое время. Чего только не делают! И у нас они весело проходили. Откупали мы на святках избушку и собирались в ней каждый вечер, и мало ли что за это время у нас в ней делалось: и гаданье и гулянье, – все шло; приходили ребята, мы с ними и в карты играли, и во "вьюны", и в "соседи". До самого крещенья у нас дым коромыслом стоял. Надеялись мы так проводить святки и в этот год; тоже откупили избушку и собрались в ней в первый же вечер. Собрались одни, ребят не позвали.
Сидели–сидели мы, – скучно нам стало.
– Давайте что–нибудь делать, – говорим.
– Что ж делать? – говорит Настасья. – Песни петь для первого вечера, кажется, нехорошо, в карты играть без ребят не стоит, да мне что–то грустно сегодня.
– Давайте гадать, – надоумила одна девка.
– И то, давайте, – и начали мы советоваться, как лучше погадать.
– Вот как, – сказала одна девка, – давайте наставим на лавку горшков или кринок и положим в один кусочек хлеба, в другой луковицу, в третий кольцо чье–нибудь, в четвертый ножницы, а пятый так оставим; и вот завяжем кому–нибудь из нас глаза, и пусть девка эта отходит к двери, а оттуда идет на горшки, – в какой горшок она попадет, такой и муж у нее будет. Если в первый, то домохозяин, во второй – горький пьяница, в третий – щеголь и богатей, в четвертый – мастеровой, а в пятый – пустодом.
Нам всем очень это понравилось, и принялись мы уставлять горшки. Уставили и стали выбирать, кому идти первой.
Первой выбрали Настасью. "Пусть, – говорим, – она погадает: может, скорей и грусть–то пройдет".
Настасья не отказалась. Завязали мы ей глаза, отвели на другой конец избы и пустили на горшки.
Подошла Настасья к горшкам, сунула руку наугад и попала в тот горшок, где кольцо лежало.
Увидали мы это, закричали:
– Ай, ай! За богатого попадешь да за форсуна, вот счастье–то!..
Улыбнулась Настасья и говорит:
– А ну–ка, другой раз!
Завязали мы ей глаза, переставили горшки и пустили другой раз. Опять Настасья попала в тот же горшок. Мы все диву дались.
– Это что ж, – говорим, – в другой раз!.. Батюшки мои!..
Раззадорилась Настасья, развеселилась.
– Давайте, – говорит, – в третий раз.
Пустили мы ее в третий раз; подошла Настасья опять к горшкам, сунула руку – и опять в тот же горшок. Мы так и ахнули.
– Голубушки! Вот диво–то! Три раза, и все одно.
Другие говорят:
– Знамо, не зря. Быть тебе, Настасья, нонче замужем за справным да за богатеем.
Сорвала Настасья платок с глаз.
– Посмотрим, – говорит.
И видно, что ей по сердцу было, что нагадала она: вся она раскраснелась, грусти как не бывало, веселая такая сделалась.
Стали другие гадать, но никому не удалось так, как Настасье, – всем разное выходило. Перегадали все мы, надоело уж. Подошли к Настасье и говорим:
– Какая ты счастливая, ишь как тебе задалось!
– Ну, – говорит Настасья, – это, може, так случилось. Неужели вправду сбудется все, что нагадала?
– Сбудется ли, нет ли, а дивное дело, – никому так не подошло.
Задумалась девка, отошла к стороне и весь вечер молчала. Поиграли мы еще кое–как в тот вечер и разошлись по домам.
II
С другого дня веселье у нас пошло настоящее. Только смерклось, как забрались мы в избушку и опять гадать стали, песни петь. Ребят наших еще не было в избушке. У нас под боком была деревушка Маликово; в этой деревушке девок почти никого не было, а ребят – много; а у нас ребят мало было. Вот маликовские и приходили по праздникам гулять к нам; и так мы к ним привыкли: бывало, как не придут они к нам, то словно и скучно станет. Вот, чтобы повеселее святки–то начались, мы и послали своих ребят за маликовскими. И долго они что–то не приходили. Нам уже надоело одним. Мы и в окна стали глядеть, и на улицу выскакивать – не идут ли? А их нет и нет... Зазевали мы, головы опустили... Вдруг, слышим, застучали в сенях. Отворилась дверь, и входят наши ребята. Мы было бросились к ним. хотели обругать их, что долго не приходили, – глядь, а ребята–то не одни наши и маликовские, а пришел с ними еще какой–то молодец, какого мы и не видали никогда: справный, словно не из мужиков, в суконном тулупе, шапке барашковой. Как увидали мы его, отскочили назад да и плюхнулись всякая на свое место.
Стали ребята раздеваться, скинул тулуп и незнакомый молодец. Глядим, – под тулупом у него кожаная курточка; достал он из кармана беленький платочек, утерся им, весело таково поглядел на нас и говорит:
– Здравствуйте, красные девушки!
Мы так опешили, что на его слова и сказать не знаем что. Поклонились ему молчком да и сидим, не зная что делать.
Долго мы так сидели. Ребята с нами разговаривают, а мы и слово–то молвить боимся. Насилу–то осмелились, и когда один парень запел песню, ребята ему подтянули, подхватили и мы. Мало–помалу стало посмелее нам, пошли мы со "вьюном".
В этой игре всех смелее Настасья была. Она бойко таково обходилась со всеми, не боялась и этого форсуна–гостя, выбирала его к себе в пару, садилась рядом с ним. Он тоже больше всех с ней занимался, а один раз, как сидел с нею рядом, что–то шепнул ей такое, отчего она как маков цвет покраснела вся, а глаза так и загорелись... В этот вечер веселились мы до петухов. Только после петухов стали ребята ко дворам собираться.
На прощанье незнакомый молодец сказал:
– Ну, милые кралечки, очень рад знакомству вашему. Позвольте мне другой раз прийти.
– Мы, – говорим, – это никому не запрещаем.
Он сделал со всякой девкой рукотрясенье и ушел с маликовскими ребятами.
Только он ушел, мы сейчас обступили своих ребят и начали пытать:
– Ребята, чей это? Где вы его взяли?
– А что, – говорят ребята, – хорош парень?
– На что лучше! Чей он?
– А он, – говорят ребята, – из Безгрошева; там новый управляющий теперь, – так это его сынок. Зовут его Николай Васильич. Приехал–то было он к ребятам в Маликово, а как стали маликовские к нам собираться, и он увязался. Довольны вы им?
– Довольны, – говорим.
– Так смотрите, хорошенько обходитесь, а то он и ходить не будет.
Стали мы собираться ко дворам, вышли из избушки, но долго не расходились. Дольше петухов на улице стояли и все судили да рядили про нового молодца.
III
На другой день чуть не с утра мы опять на улицу вышли, слонялись, шутили, играли и не заметили, как день прошел, – пришла пора в избушку идти.
Разошлись мы по домам, принарядились и пошли в избушку. Не успели мы придумать, какую игру сперва начинать, как – бац! – опять маликовские ребята идут, и с ними Николай Васильич этот. На этот раз он пришел с гармонией–тальянкой. Поздоровались ребята, разделись.
Поговорили мы кой–что.
И заиграл Николай Васильич на тальянке песню, хорошо заиграл; запели все, и петь–то легко как–то было. Спели одну песню, ударил Николай Васильич плясовую, – плясовая еще лучше вышла; ребята ударились плясать.
Поплясали ребята, вдруг поднимается наша Настасья.
– А ну–ка, – говорит игроку, – почаще!
Да как пошла, индо нам всем завидно стало, – и где только она научилась!
Порядком поплясала Настасья и отошла к стороне. Николай Васильич как бросит гармонию, а сам в ладоши.
– Ловко, ловко! – говорит. – Молодец! А я думал, тут все монашки; ан есть и живые люди. Спасибо!
И сейчас подошел он к Настасье и рукотрясенье с ней сделал.
После пляски в карты стали играть. Играли в короли. Николай Васильич как бывал королем, то как его спросят: "Король, король, куда пошлешь?" – так он такую штуку загнет, что у всех индо животики от смеха надорвутся.
Надоело играть в короли – бросили; Николай Васильич спрашивает:
– А кто знает фокус – как сухари со стола пропадают?
Настасья говорит:
– Я знаю.
– Молодец! на все горазда, – похвалил ее Николай Васильич. – А кто не знает?
Все молчали. Только одна девка, всех помоложе, Малашкой звали, говорит:
– Я не знаю.
– Хошь, покажу?
– Покажи.
– Слушай сперва, как делается это. Вот положу я на стол два сухаря, накрою двумя шапками, а они пропадут.
– Куда же они денутся–то?
– Вот куда хошь и думай!
Опешила Малашка, собрались мы в кучу, смотрим, что будет. Взял Николай Васильич две шапки. Сходил в чулан за сухарями, положил их на стол, накрыл шапками и говорит Малашке:
– Перевернись три раза.
Перевернулась Малашка.
Взял одну шапку Николай Васильич и ей подал, а другую взял сам и спрашивает:
– Сухари тут?
– Тут, – говорит Малашка.
– Так шапкой нос трут.
И он стал своей шапкой тереть себе лицо и Малашке велел то же делать. Стала Малашка тереть нос, а он в это время взял одной рукой сухари и хотел спрятать их; заметила это Малашка, бросила шапку и говорит:
– А!.. ты их спрятать хочешь, ишь какой ловкий!.. Хитер!..
Засмеялся Николай Васильич, положил свою шапку.
– Что ж делать, – говорит, – не удалось. Ишь ты, и бедовая какая! Тебя не проведешь.
Обрадовалась Малашка, что не далась в обман, повернулась к нам; взглянули мы на нее да так и покатились со смеху: все лицо у Малашки было черное–пречерное, – в саже выпачкано. Это когда он ходил в чулан за сухарями, то там повозил шапкой в трубе; этой шапкой Малашка и терла свое лицо.
Малашка сразу не догадалась, чему мы смеемся. Взяли ее тогда за руку, подвели к зеркалу; взглянула она на себя да как взвизгнет, – еще пуще засмеялись все.
После этого еще по–разному играли. Потом стали домом собираться маликовские и Николай Васильич. Обещался он как–нибудь еще к нам побывать. Мы его очень желали.
IV
После этого до Нового года не был у нас Николай Васильич. В Новый же год приехал; приехал он один на хорошей лошади, в маленьких саночках. Привязал лошадь у избушки и вошел к нам. Мы все ему обрадовались, а он и говорит нам:
– Сегодня ведь Новый год. Надо повеселее его встретить, старый проводить. Нельзя ли самоварчик поставить? Чайку вместе попьем.
Занялись мы самоваром, а Николай Васильич вышел к санкам и принес оттуда два штофа с вином (в одном было зеленое, а в другом – красное) и два узла с чем–то; стали развязывать узлы, глядим – в них всякие гостинцы: пряники, орехи, конфеты, баранки сдобные... Разложили все на стол. Стал Николай Васильич всех усаживать и угощать, кого красным вином, кого зеленым... По одному выпили, потом по другому, а там по третьему, раскраснелись все, развеселились... Попили чаю, давай опять играть по–всякому. Потом Николай Васильич и говорит:
– Ну, пора мне! Спасибо за добро да за компанию.
Сколько мы его ни упрашивали: "Что ты, куда ты?" – не тут–то было. "Некогда", – говорит.
Сел он в саночки, тронул лошадь. Мы опять в избу пошли; только одна Настасья не пошла с нами – домой отправилась.
– Что ты, – говорили мы ей, – рано так? Погуляем еще!
– Нет, мне не хочется.
– Ну, как хочешь.
Взошли в избу мы; ребята стали насмехаться над Настасьей:
– Ишь, Настасья–то! При купчике гуляла, а без него с нами и займаться не хочет!
– Ну пущай она теперь на печке сидит, а мы вот повеселимся, – сказали мы.
И пошло у нас веселье, какого больше во все святки до самого крещенья не было.
Николай Васильич после этого что–то не приезжал, словно его бабушка отворожила. Мы шибко дивились этому, "Что за притча?" – думаем. Думали было – в крещенье не приедет ли, и в крещенье не был, да и маликовские не приходили: скучные такие все были в этот вечер, а скучнее всех Настасья: ни песен не пела, не говорила почти ни с кем. Запели было мы песню. Так она такая сделалась, словно вот расплакаться хочет. Мне ее индо жалко стало.
"Что она? – думаю. – Не втюрилась ли в этого форсуна, что грустит так?"
V
В крещенье хоть и грустна была Настасья, да с нами все–таки была, а после этого она на люди и глаз не стала показывать. Бывало, и к подругам бегала и ко мне хаживала, а тут засела дома, и не выманишь ее никак.
Да не только к другим ходить, а к ней–то когда придешь, кажись, не рада была: сидит молчит, ни слова путем не скажет, не улыбнется, а уж то ли не поговористая была. Шибко мы дивились этому.
После крещенья стали по деревням сваты ездить: то к той девке заедут, то к другой завернут. Заехали и к Большениным. Сваты были из села, дом богатый, и жених ничего, только одет серо. Стали Настасью сватать; отец с матерью с радостью отдают, а девку и в оглобли не введешь: не идет, да и только. Так и отказали сватам.
Узнали об этом на улице. Иные девки стали смеяться.
– Куда, – говорят, – она пойдет за такого сиволапого? Она за какого–нибудь щеголя выйдет! Эна она что нагадала! – говорят.
Пришло время к масленице; на масленице мы тоже вроде святок повеселиться хотели; только не в избушках, а на улице в эту пору все гулянье идет. В последние дни сговорились мы кататься ехать в село. Наняли у одного мужика двух лошадей, запрягли их ребята гусем, насело нас полные дровни, и поехали. Настасья тоже согласилась кататься ехать.
В этот день что–то она разгулялась, развеселилась – бойкая, как бывало, стала. Выехали за деревню, запели песню – Настасья на затяге. С песнями–то мы не заметили, как и к селу стали подъезжать.
Как увидали село, подбодрились мы, оправились, откашлялись, и только хотели новую песню запевать, вдруг, глядим, из села нам встречники выезжают, молодежь, и тоже гусем на паре, народу полные дровни, тоже песни поют. Доехали мы друг до дружки, стали разъезжаться, глядим на них и видим: сидят девки и ребята, все красные, видно выпивши, и так–то заливаются–поют; а в середине их, обнявшись с одной девкой, сидит тот молодец, что у нас в святки бывал, Николай Васильич, и тоже шибко выпивши.
Как увидали наши ребята его, закричали Николаю Васильичу:
– Что же это ты нас забыл?
Николай Васильич сперва словно было не узнал нас, вытаращил глаза, глядит.
Оглядел всех, вспомнил, видно, да как крикнет:
– На кой–то вы мне такие хорошие! – и отвернулся.
Ребята и девки в тех санях так и загоготали как лошади.
– У–у–у!.. – орут. – Что, нарвались? Хо–хо–хо!..
И ребятам и нам стыдно стало. Разъехались, ударили по лошадям да скорей в село.
Проехали раза три по селу, ребята и говорят:
– Надо в трактир заехать, чайку попить. Будете, девки?
Кто говорит буду, кто – нет.
– Э, да вас не поймешь! Кто не хочет, оставайся на дровнях, а кто хочет – в трактир пойдем, – говорят ребята, и подъехали к трактиру. Знамо, в санях никто не остался, все пошли в трактир. Уселись за стол, заказали чаю. Опять ребята спрашивают:
– Девки, вино будете пить?
Настасья поглядела на ребят, качнула головой и говорит:
– Эх вы! Это все равно что "сват, ночуй, а то вот твоя шапка". Вы, если хотите попотчевать, закажите да поднесите. А то: "Будете вино пить?" – а вина–то еще и нет...
– За вином дело не станет, – говорят ребята, – только хотим узнать, сколько заказывать.
– Заказывайте больше, чай, не скиснется, все разойдется.
Заказали ребята два полштофа, стали сами пить и нас угощать. Из нас кто выпил помаленьку, кто не стал. Дошел черед до Настасьи.
– Я не откажусь, – говорит девка и сейчас взяла стакан и кувырк его в рот. – Налей–ка еще, – говорит.
Мы индо переглянулись друг с дружкой – очень нам дивно стало, что это с ней стряслось. Стали глядеть, что дальше будет.
Выпили еще кой–кто из девок; ребята по одной пропустили. Пришел опять черед до Настасьи; опять она целый стакан выпила. И стала она еще веселее: над всеми трунить стала, смеяться, всех пересмеяла. Некоторые девки даже обиделись.
– Ишь, – говорят, – зубоскалка какая!.. Надсмехается над всеми... над тобой надо бы посмеяться.
– Смейся кто хошь, не заказано! – говорит Настасья. – На чужой роток не накинешь платок.
Посидели в трактире, вышли вон, сели в дровни, опять поехали кататься, опять песни загорланили.
Катались вплоть до вечера; приехали домой, стали вылезать из дровней, ребята лошадей стали отпрягать, а мы по дворам пошли. Мне с Настасьей в один конец было идти. Идем мы дорогой, я и говорю:
– Ты вечером на улицу выйдешь?
– Выйду, – говорит, – заходи за мной.
– Ну, ладно.
Пришла я домой, скинула уборы, поужинала и пошла на улицу. Зашла я к Настасье, а она в чулане сидит; в избе никого нет, скотину убирают. Как была она нарядная, так и сидит, вся бледная такая, а глаза красные, опухли, словно плакала она. Удивилась я.
– Что ты, – говорю, – Настасья?
Обхватила меня Настасья за шею обеими руками да как зальется слезами, а сама причитает:
– Милая моя подружка, знала бы ты мое горюшко лютое, пожалела бы меня, бесталанную! А то никто моего гори не знает... никто не ведает...
И долго так плакала она, пока не выплакалась; отклонилась она от меня, стала лицо утирать. Стала я ее на улицу звать, а она говорит:
– Нет, не до того мне; ступай одна.
Пошла я одна на улицу; но уже невесело и на улице мне было. Думала я все о Настасье, но как ни кидала мыслями, никак не могла разгадать, что это с ней приключилось.
VI
Постом нам уж, как и водится, редко приходилось видеться: то холсты допрядаешь, то ткешь; разве в праздник когда соберешься на улицу, да и то ненадолго: так стоять не хочется, песни петь нельзя. Не видалась я с Настасьей за семь недель и семи раз путем; только в последние дни на страстной потолковали мы.
Зашла я к ней, чтобы спросить, пойдет ли она к обедне в светлый день. Сказала, что пойдет. Стала я спрашивать, во что нарядится.
– Во что придется, – говорит.
Спросила, не справила ли она себе чего–нибудь к празднику. Поглядела на меня Настасья, вздохнула и говорит:
– Рубашку с длинными рукавами справила.
– Вот те раз! – говорю. – К святой–то? Это на пост к причастью да если кто помирать думает такие рубашки–то справляют.
– Бог знает! – говорит Настасья. – Может, и помрешь.
– Ну, что зря болтать–то, в такие–то года!
– А что ж, и в такие года помирают за милую душу...
– Ну, – говорю, – мы с тобой еще поживем. Вот святая придет, погуляем; а там весна наступит. Пора–то какая: живи да радуйся! Как подумаешь, так сердце замирает.
– А мне, – говорит Настасья, – и это время встречать словно не хочется. Ничто не мило.
– Да что ты, – говорю, – Настенька? И что с тобой подеялось? Тебя и слушать чудно, говоришь незнамо что.
– Я знаю, что я говорю. Погоди, скоро, может быть, узнаешь. Кому другому не скажу, а тебе скажу. Жалеешь ты меня?
– Вот как жалею, – говорю, – все сердце у меня выболело, на тебя глядя. Только не знаю, что у тебя на душе лежит; скажи сейчас, – может, тебе полегче будет.
– Нет, сейчас не скажу... нельзя, погоди маленько.
– Ну, погожу... Только ты уж не очень кручинься–то. Проводи, как бывало, пасху–то, а то ты, пожалуй, и на праздниках такая будешь.
– Как придется... – говорит.
В первый день на святой, после отдыха, пришла я к Настасье и потащила ее на улицу. Нарядилась девка и шла. Гляжу я на нее, – наряд ее, а облик словно не ее: худая, белая, глаза в синих кругах, губы как–то побелели. Бывало, она по красоте первой девкой была, а теперь никакой и красоты в ней нет. Опять я задумалась, что и с ней приключилось, и смерть мне хотелось узнать, что у ней на душе таится... Так бы я и заглянула к ней в нутро и прочитала все, что там деется.
Всю пасху Настасья на улицу ходила, а веселья прежнего от нее никто не видал; как ни приставали к ней девки, не поддавалась она: так, бывало, все и держится в стороне да поодаль.
Ко мне она больше всех девок жалась, на улицу и с улицы все со мной ходила, когда зайдет ко мне посидеть или к себе затащит.
В отставное воскресенье моя мать ушла к тетке в другую деревню семян попросить; отец со старостой пошел в волость насчет разбора магазеи хлопотать; братишки и сестренки мои на улице бегали, осталась я одна в избе. Сижу я так и думаю: "Дома ль сидеть или на улицу идти?" – как, глядь, идет ко мне Настасья.
– Никак ты одна? – говорит.
– Одна, говорю.
– Прими меня к себе домовничать.
– Просим милости, – говорю.
Разделась она, села на лавку, стала говорить о том, о сем. Долго она у меня просидела, вдруг, гляжу, идет мать ее.
– Настюшка, иди домой!
– Зачем? – говорит Настасья.
– Нужно, иди скорей!
– Скажешь – так пойду...
Помялась–помялась ее мать и говорит:
– Сваты приехали...
– Откуда?
– Из Черепкова Мешковы. Дом хороший и жених славный; поди–ка, погляди...
– Не пойду, – говорит Настасья.
Мать индо осердилась.
– Будет, – говорит, – дурить–то! Ты погляди–ка, за кого сватают–то! стоишь ли ты еще этого места!..
– Стою ль, не стою ль, а не пойду. Так и скажите им: мол, не хочет идти.
– Ну, ладно, смотри! – говорит тетка Марина. – Вот я отцу твои слова скажу!
– Говори кому хошь.
Ушла тетка Марина. Гляжу я на Настасью, думаю: "Что скажет?" А она сложила руки на груди, уперлась глазами в пол и ни слова. Посидели мы молчком маленько, глядим – дядя Василий сам идет, и сердитый такой. Только вошел он, как закричит на Настасью:
– Ты что ж это, такая–проэтакая, к сватам нейдешь? Аль век в девках сидеть думаешь?
Настасья, как вошел отец, бледная такая сделалась, а в ответ отцу не сробела.
– Може, век и просижу, вам–то что? – говорила она.
Ощетинился дядя Василий еще пуще:
– Что ж, ты все думаешь нашу шею глодать? Нет, будет! Мы и до этих пор измучились, справлявши и наряжавши тебя...
– А теперь не заставлю, ничего не спрошу. Чай, я не маленькая, сама себя могу оправить.
– Да ты замуж–то иди!
– А замуж не пойду.
– Я тебе все косы выдеру?..
– Хоть голову отрежь, я все не пойду...
Плюнул дядя Василий и ушел из избы.
Вскоре, глядим, и сваты из деревни поехали. Как приехали–то, мы не видали, а тут видим, лошадь хорошая, сбруя новая с бляхами; на тележке сидят трое: старик – отец, должно, – в суконной поддевке, старуха–мать и жених. Жених тоже нарядный: в чуйке, в малиновой рубашке шерстяной.
– Дура ты! – говорю я Настасье. – Что не идешь? Это что, какой парень!..
– Наплевать мне на него! – говорит Настасья. – Ты вот что: пойдем мы с тобой завтра в Безгрошево...
– Зачем это такое?
– Спросим, работки какой нет ли, пока за свою не принимались. Там именье, – може, что и есть...
– Да зачем же это?
– Ты себе на наряд или еще на что заработаешь, а я тоже себе на справку...
– Да что тебе за нужда?
– Нужда. Отец с матерью теперь будут хлебом попрекать, а я покажу им, что я свой хлеб могу достать.
Чудно мне было слушать Настасью; словно на дело похоже, что она говорила–то, и не верилось, будто за другим чем она шла.
А она пристает:
– Пойдем, Параша.
– Ладно, – говорю, – пожалуй, пойдем...
Сговорились мы пораньше из дому выходить, и пошла моя Настасья домой...
VII
Утром рано поднялись мы и пошли в Безгрошево. Пришли мы туда, подошли к управителю.
– Вот, – говорим, – поработать чего нет ли.
Поглядел на нас управитель и велел идти сад огребать.
Дали нам грабли, показали, с чего начинать и куда сгребать. И принялись мы за дело.
Огребаем мы листья, старые сучья, а Настасья моя все по сторонам глядит... Я ее спрашиваю:
– Настя, что тот парень, что к нам в святки приезжал, здесь живет?
– Здесь.
– Это что ж, отец его – управитель–то?
– Да, – говорит Настасья, и неохотно таково, сквозь зубы.
Проработали мы полдня, поели хлебца, лепешек, что из дома взяли, отдохнули и опять принялись за дело. Нагребли мы кучи две, глядь, идет к нам парень какой–то. Пригляделись, а это Николай Васильич... Подходит не спеша, папироску покуривает. У меня отчего–то сердце так и забилось... Гляжу на Настасью, а та и грабли бросила... стоит, опустя руки, а в лице хоть бы кровинка...
Подошел к нам Николай Васильич, остановился и говорит:
– Здравствуйте, красные девушки! Откуда вы?
Пошевелила губами Настасья, откашлялась, глянула на него так востро и говорит:
– Ишь ты, и не узнаешь!.. Коротка же у тебя память!
Вгляделся в нас Николай Васильич и узнал.
– Вы луховские? – говорит.
– Луховские.
– Это Настасья?.. А, моя милая... как ты переменилась–то!..
– Вот когда узнал–то, – говорит Настасья. – Еще полгодика прошло бы, и как звать позабыл бы. Что ж ты плохо навещаешь нас?
– Дороги нет... ишь – все распутица...
– Тебе, видно, куда распутица, а куда все путь... – говорит Настасья, а сама так и уперлась в него глазами.
– Как придется... – говорит Николай Васильич.
– То–то, как придется... следовало бы навестить нас...
– Когда же? То пост был, то святая, – гулять нельзя было...
– Тебе бы все гулять... А за делом–то не хошь ехать?
– За каким? Кажись, делов–то туда нет...
– Ты уж забыл... А что в Новый–то год говорил?..
Съежился Николай Васильич, глаза такие нехорошие сделались, – как у мышонка бегают... На нас и не глядит и уйти неловко...
– А я тебе, беспутному, поверила... думала – ты правду говоришь... исполнишь свое обещание...
– Мало ли что мы говорим, а вы и верьте нам; в таком разе чего не скажешь.
– Так зачем же обманывать–то? Сказал, так и будь верен слову! Зачем же такие дела–то делать? Губитель ты этакий! Зачем надругаться–то над нашей сестрой! – закричала Настасья, а слезы так и брызнули из глаз.
– Кто над вами надругается, коли вы сами того не пожелаете... Никто бы не тронул вас. Держали бы ухо вострей да пословицу помнили бы: на то и щука в море, чтоб карась не дремал...
– Больше ничего не скажешь?
– Ничего.
Сразу осеклась Настасья, съежилась как–то.
– Так бог с тобой! Дай бог тебе счастья... – сказала она словно не своим голосом.
Повернулся Николай Васильич и пошел от нас прочь как ни в чем не бывало.
Отошел он. Настасья как зарыдает – и грохнулась оземь. А и стою как обухом пришибленная: не знаю – ни что говорить, ни что делать. "Батюшки мои, – думаю, – вот какие дела–то делаются! Да как же это, господи боже мой!"
И поняла я, отчего Настасья так переменилась после святок и упиралась замуж идти, и грустила все, и гуляла так в масленицу, и зачем сюда работать пришла. Жалко, жалко мне ее стало!
Опамятовалась я маленько, подошла к Настасье, стала ее поднимать да уговаривать.
Обошлась маленько девка, перестала плакать, принялась за дело...
Дело у нас после этого плохо клеилось; кое–как добили мы до вечера, пошли к управителю, разочлись и отправились домой.
– Настя, да неужто правда, – говорю я дорогой, – с тобой такой грех случился?
Вздохнула Настасья и тихо говорит:
– Случился... Ты и не думала?
– И во сне не видала и не чаяла... Ведь это диво дивное... Да как же это, когда?
– На святках нонче. Помнишь, чай, он со мной больше всего занимался–то? Мне это по душе пришлось; как ни говори, а парень завидный. Я с первого дня стала об нем думать... Догадался он про это, должно, да в Новый год, как с вином и гостинцами–то приехал, и шепнул: "Нужно, говорит, мне с тобой два слова сказать наедине. Как, говорит, это сделать лучше?" – "Говори здесь", – сказала я. "Нет, говорит, здесь неудобно, услышат". – "Ну, на улице". – "Нет, говорит, и на улице не складно, – увидят другие, начнут судачить... Мы лучше вот что сделаем: я поеду домой, выеду за деревню да поворочу по дороге за сараи, а ты выйди туда, там и потолкуем". – "Да об чем толковать–то?" – "Дело важное есть да хорошее, – вот увидишь". Поверила я, думала, что правду говорит он, вышла, а он подхватил меня в саночки, да и марш. Хотела я закричать, а он говорит то да се: "Я женюсь на тебе, будешь моя навеки". От его слов–то, от вина–то, что выпили тогда, помутилось у меня в голове, да вспомнилось, что нагадала–то я в первый вечер. Сбывается, думаю, – и сделалась сама не своя... Думала я, что на другой день или на третий меня сватать приедет или пришлет кого, а от него и слуху нет: не шлет никого и сам не показывается. Эх, Парашенька, знала бы ты только, что у меня тогда на душе творилось! Ад кромешный, – хуже, чем сейчас.
– Плохо дело, – говорю я. – Да авось, бог даст, обойдется все.
– Нет, – говорит, – не обойдется.
– Отчего? Замуж выйдешь.
– Как же я замуж пойду, когда я с ним совсем связана?
– Как же связана, – говорю, – когда он вон что говорит?
– Пущай что хошь говорит, а у меня от него под сердцем бьется.
– Неужели правда?
– Ей–богу, так!
Как услыхала я это, не знаю, что и сказать; подрал меня мороз по коже, а язык в горле колом стал.
Пришли домой мы уже поздно – и прямо по домам. Поужинала я, легла спать и долго–долго об Настасье думала, и что ни мекала, все выходило – плохие ее дела.
VIII
На другой день мы не пошли на поденщину – незачем было. Дома сказали, что работы там больше нет, и занялись домашними делами: я стала платки строчить, а Настасья шить что–то.
Дня два прошло уж и фоминой недели. На третий к Настасье опять приехали сваты, опять из хорошего дома, и шибко сватали ее; выговоров, каких хотела, давали, но Настасья ни на что не глядела, – уперлась, да и все тут.
Так и уехали сваты ни с чем.
Только уехали сваты, пошла я проведать Настасью. Вошла в избу, смотрю – сидит она в чулане, угрюмая такая. Дядя Василий по избе ходит злой–презлой, а тетка Марина под окном сидит и тоже невеселая. Только вошла я в избу, она и говорит:
– Погляди: твоя подруга–то сдурилась, да и все тут. Никак не уговорим замуж идти. И чего она только хочет?..
– Сам дьявол не поймет, до чего она добивает, – сказал дядя Василий. – Дураками нас, что ли, хочет оставить.
– Да что вы об этом очень хлопочете–то? Ну, не пойду, и все тут. Что же вы очень горюете–то об этом?
– Да ведь тебе добра желают, дура, ты пойми это! Ведь не миновать замуж идти? Чего ж хорошие места–то упускать!
– Да, може, я совсем не пойду замуж...
– Да отчего? Скажи на милость!
Настасья соскочила с места, вышла вон из чулана; глаза у нее так и горят, румянец по щекам разошелся.
– Оттого я нейду замуж, что тяжела я!
Дядя Василий как остановился у стола, так и плюхнулся на лавку, а тетка Марина всплеснула руками и заголосила:
– Батюшки мои, родные мои! До чего мы дошли–то, до чего дожили!
И заплакала она горько–горько и головой об стол ударилась.
Дядя Василий перевел дух маленько, поглядел на Настасью сердито так и сказал:
– Так вот что!.. Вот как!.. хорошо... спасибо, дочка! Разуважила!
И не стал он больше в избе сидеть, а вскочил с места, схватил шапку да вон...
А тетка Марина как набросится на Настасью и начала ее ругать:
– Ах ты, плеха этакая, паскудница, что ты наделала сама с собой? Загубила ты свою головушку... и нас совсем осрамила! Разве на то мы тебя растили?.. Для того заботились?..
Опустила голову Настасья и пошла опять в чулан. Вижу я, что мне тут уж делать нечего, вышла от них и пошла домой.
"Ну, что–то будет! – думаю. – Подняла бурю Настасья, и как это у ней смелости хватило..."
Весь день до вечера у меня сердце ныло, ждала я чего–нибудь плохого после этого. Пришел вечер, легла я спать, и уж успела уснуть, – думаю, что петухи уж тогда пропели, – вдруг слышу, в окно стук–стук.
– Прасковья дома?
Слышу – тетки Марины голос.
– Дома, – говорит моя мать.
– Вышли ее ко мне.
Накинула я на себя зипун, вышла к ней.
– Что такое? – спрашиваю.
– Настюшка у тебя не была недавно?
– Нет, – говорю.
Заплакала тетка Марина.
– Куда ж это она делась–то?
– Батюшки мои! А что, – спрашиваю, – или дома ее нет?
– Да, – говорит, – нету.
– Давно ли?
– Вскоре, как скотину убрали, ушла.
– Куда же?
– Не знаю. Пойдем со мной, я тебе расскажу, как было дело.
Пошла я с теткой Мариной, и стала она мне рассказывать:
– Василий–то после того в кабак прямо пошел, выпил там и пришел домой пьяный и сердитый такой, каким я его сроду не видала. Как вошел в избу, я его и не узнала даже: лицо страшное, глаза как у волка. Только он через порог переступил, как заревет: "Где наша шалава–то?" Я было хотела схоронить куда–нибудь, сказать, что нету, – пока обойдется–то он, – а она, как на грех, вышла сама из чулана: "Что тебе, батюшка?" Заревел мужик еще пуще: "Ты что наделала–то? А?!" Да как набросится на нее, как вцепится руками в косы, да как грохнет ее об пол головой, – и давай тузить: и кулаками–то, и сапогами. Бросилась я было к ней – заступиться хотела, – а он как саданет меня наотмашь – я так горошком и отскочила... Уж так–то он ее бил, так–то бил, а она хоть бы пикнула: валяется это на полу, зубы стиснула, побелела вся, из глаз слезы катятся, а голосу не дает. Наколотился он досыта, схватил за руку ее и потащил из избы вон. Я за ними – гляжу, что будет. Притащил он ее через двор да в заднюю калитку на огороды и выпихнул. Хотела я к ней выскочить, а он запер калитку, схватил меня да тоже отдул, – отдул да в омшаник под горенкой и запер, а сам ушел, не знаю куда. Уж я билась–билась там, и кричала–то, и молила – никто меня не услыхал. Как мне выбраться? Стала потолок пробовать; расшатала одну потолочину да в горенку и вылезла да на огороды. Прибегла я туда, а там Настюшкина и духа нет. Хотела было я по соседям пойти, спросить, нет ли у кого ее, да побоялась: будут придираться, спрашивать, почему ушла да зачем. И что я буду рассказывать? До того ли мне!.. Так и решилась тебя позвать на помогу к себе. Поди, родимая, по соседям, послушай; може, она у кого–нибудь у них сидит.
IX
Пошла я по дворам, по заоконью, думаю: "Если у кого сидит Настасья, то, верно, не спят те, а разговаривают". Обошла дворов десять – ни у кого ни гугу: все спят. Так и воротилась ни с чем к тетке Марине.
– Ну, что, нету? – спрашивает.
– Должно, нету, – говорю, – ни у кого не слыхать.
– Ах ты, батюшки! Где же это она делась–то?
– Давай, – говорю, – за дворами поищем; може, она где в овине сидит или в половине.
Заплакала тетка Марина.
– Давай, давай! – говорит. – И что же это такое делается–то, батюшки мои!
Пошли мы по овинам, обошли в нашем конце все – нигде нет Настасьи. Пропели вторые петухи, месяц взошел, видно таково стало. Говорю тетке Марине:
– Пойдем, поглядим следы за двором; земля сырая – видны, чай, они. Може, скорей найдем.
– Пойдем, пойдем! – говорит.
Пошли мы ко двору, стали глядеть следы: сперва незаметно было, потом – смотрю – ступня на земле, другая, да чисто так, и в разные стороны разбиты; видно, тихо шла девка и пошатывалась. Кое–где от рук следы видны, – знать, падала она. Пошли мы по следу, – за овины вел он, а там по полосам, да как раз в лесок, что за полем был. Догадались мы об этом... Тетка Марина еще пуще заплакала.
– Никак она в лес ушла? Это раздевши, разувши–то!.. Да она зазябнет там совсем; ведь гляди, какой заморозок сегодня!
Тогда, правда, заморозок большой был.
– Так надо скорей идти туда, – говорю. – Побежим!.. Пустились мы чуть не бегом в лес, за полем уж следа не видно было. По луговине разошлись мы по лесу наудачу, стали по кустам шарить. Хожу я круг елок, приглядываюсь – ничего не видать. Долго ходила я так; вдруг слышу – тетка Марина кричит мне:
– Прасковья!
Откликнулась я, побегла на ее голос; прибегаю к ней, гляжу, а она у одной елки на коленках стоит, а под елкой на земле Настасья лежит, растрепанная, глаза закрыты и не движется – без памяти совсем.
– Батюшки мои! – говорит тетка Марина. – Никак она неживая!
Нагнулась я к Настасье, слышу – дышит; только прознобило, должно, очень ее: холодная как лед.
– Надо домой тащить ее поскорей, – говорю.
Взяли мы ее за руки, подняли, подхватили под мышки и понесли. Несем мы Настасью, а она плеть плетью: ни головы не держит, ни руками не шевельнет; только отогреваться стала.
Принесли мы ее в избу, положили на лавку, а она и совсем разгорелась: лицо красное сделалось, от головы как от печи запышало. Вдруг открыла она глаза, установилась на нас и глядит.
– Настюша, милая, – говорит тетка Марина, – худо тебе?
Ничего не сказала Настасья, только простонала да повернулась лицом к стене.
Стали щупать мы ее тело, чуем – опять простывать стала... Вдруг ударило ее в дрожь, да в такую сильную. Стали мы ее одевать, на ноги валенки надели, шубой накрыли, под голову шубу положили, а ее все трясло.
Согрели мы маленько Настасью, прошла дрожь у нее, вроде заснула она немного. Отошла я от нее, прилегла на лавку и тоже заснула и проспала до самого света...
Утром, только открыла глаза я, вижу: Настасью перенесли на долгую лавку и положили под божницу. В ногах ее сидит тетка Марина, а перед ней стоит дядя Василий. Не узнала я дядю Василья, с похмелья ли он был или ему так уж горько на дочь было глядеть, только был он совсем на себя не похож: лицо белое–белое, морщины на нем большие легли, много старше он стал, чем вчера был. Зашевелилась я, повернулся он ко мне; гляжу, а у него на глазах слезы стоят. Поняла я, что не с похмелья он такой и досадно мне стало. "Вот так, думаю, – вчера мытарился как ни попало, а сегодня жалко стало. Эх, что это за народ такой безрассудный, мужики эти!"
Поглядела я на Настасью: лежит она, чуть дышит.
– Что, ничего она не говорила? – спрашиваю тетку Марину.
– Нет, ничего, – говорит.
Пошла я домой к себе.
После обеда опять пришла к Большениным. Настасья все так же лежала; к вечеру она было пришла в себя, да ненадолго; а ночью вступил в нее сильный жар: стала она бредить, метаться, ни отца, ни матери не узнает. Поняли все, что не отходить ее, стали понемногу готовиться к ее кончине.
