Ольга Шипунова
Все мои дороги ведут к тебе
Книга третья
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Ольга Шипунова, 2024
Россия 1917—1924 гг… Страна стремительно сползает в пропасть, ломая привычный мир людей, перемалывая судьбы гигантскими незримыми жерновами, стирая многих в прах и пепел. В этих условиях так важно не просто выжить, а остаться человеком! Но все ли из героев смогут сохранить себя и остаться в живых? И что могут значить долг, честь, любовь и верность в реалиях братоубийственной войны, превратившей жителей одной страны в лютых врагов? Что станет спасением для Саши, едва не потерявшей все?
ISBN 978-5-0064-5555-9 (т. 3)
ISBN 978-5-0064-3123-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
ВСЕ МОИ ДОРОГИ ВЕДУТ К ТЕБЕ
Книга третья
Часть VI. ДВИГАЯСЬ НАОЩУПЬ
Уши твои будут слышать
Слово позади тебя, говорящее:
«Вот путь, иди по нему»,
когда бы ты ни пошел направо,
или когда бы ты ни уклонился налево.
Исаия, 30:21
6.1.
Бессонница стала ее постоянным спутником в последнее время. Большой живот сдавливал все органы, тело ломило от одной и той же позы. На спине лежать не могла совсем. А потому постоянно ворочалась и не могла заснуть. Да и как было заснуть от всех тех мыслей, что постоянно крутились в ее голове?
Обычно лежа в небольшой квадратной спальне, окно которой выходило на кованую ограду и кирпичную стену соседнего дома, она гладила свой живот и прислушивалась к тихому дыханию Кати. Иногда ее слух ясно улавливал, как внизу вдруг скрипнула дверь, и слышались знакомые шаги. Тогда она поднималась, стараясь быстрее сунуть ноги в домашние туфли, и, придерживая тугой большой живот, поспешно открывала двери в темный коридор.
Ночью в доме было тихо. Держась за стену, она делала шаг вперед, напрягая слух снова и снова. Но как же? Она же отчетливо слышала!
Глядя в темноту, с тоской переводила взгляд на соседнюю дверь, за которой теперь жили Глаша и Иван, а когда-то бывшую спальню Екатерины Никитичны, бабули, как отныне называла ее при Катюше. В такие моменты страшная тоска подкатывала к горлу.
Затем опять прислушивалась, прикрывала дверь своей комнаты и, подойдя к перилам лестницы, заглядывала вниз, где в темноте едва угадывалась входная дверь. Однако ничто не нарушало эту тишину. Тогда Саша вздыхала, медленно спускалась на верхнюю ступеньку и, придерживая свой живот, садилась на мягкий, кое-где потертый ворс ковра и мучительно вглядывалась в запертую дверь в надежде, что ключ щелкнет в замочной скважине. Ждала. Тихо, безропотно, молча.
Ранним утром просыпалась от той неудобной позы, в которой заснула, сидя на ступеньках, прижавшись к деревянным балясинам перил, выкрашенных светло-голубой краской. Высокое летнее солнце уже заливало пустую маленькую парадную сквозь квадратное окно внизу. Замученное бессонницей и тоской сознание воображало на старом коврике черные высокие сапоги и большую квадратную морду пса. Но коврик был пуст. Обхватив себя руками, Саша сдавленно вздыхала, стараясь справиться с душившей ее тоской, цеплялась за деревянные перила слишком крутой лестницы и тяжело поднималась, разминая затекшую спину и придерживая живот.
Одно утешало, так это Катя. Она просыпалась, словно пташка, ни свет, ни заря, и пока Саша в шелковом халате расчесывала свои черные волосы, сидя у окна, скидывала с себя одеяло и радостно переползала на ее кровать. На ней она отчаянно принималась прыгать и дурачиться, падая на подушки и кувыркаясь, от чего ее рыжие, слегка вьющиеся волосы дыбом вставали во все стороны, как у домовенка. Саша лишь слабо улыбалась ее проделкам, замечая, как в дверях появлялась Глаша. Та качала головой, скрестив руки на пышной груди, и ворчала:
— Ну, полно, полно, расшалилась, — затем проходила в комнату, пытаясь поймать малышку. Но Катюшка с веселым визгом отскакивала и бросалась к матери на руки, пытаясь увернуться от Глаши. Саша обнимала ее, прижимая к своему животу, но стоило ей заглянуть в эти озорные карие глаза, как вся сникала, быстро отворачивалась, закусывая губы, с силой пытаясь сдержать подступавшие слезы. Катюшка обычно в такие минуты дергала ее за рукав и тараторила:
— Мама, мамочка. Не плачь. Не плачь!
Но Саша не могла найти в себе силы отозваться. Тогда Глаша подхватывала девчушку и выходила с ней из спальни, удивленно и жалостливо поглядывая на барыню.
В доме на Грузинской, в доме ее дочери, они теперь жили вчетвером. Маленький компактный дом оказался довольно уютным. Он быстро нагревался за счет выходивших на южную сторону окон, в нем не пахло сыростью, а пахло теплым деревом полов и стен. Глаша была счастлива, когда Саша приехала за ними в нанятой пролетке. Правда, извозчик тогда сильно ворчал, что они долго возились со своими вещами, и что от их тяжести якобы коляска могла поломаться, но им удалось перевезти на Грузинскую довольно много вещей. Иван споро заколотил все оставшиеся окна в доме Бессоновых, все, что можно было погрузить в пролетку, перетаскал, а потом шепотом, заговорщически оглядываясь по сторонам, заявил Саше, что надо бы Стешку ночью тайком привести в их новый дом. Это была настоящая проблема, потому что в доме на Грузинской был лишь маленький хозяйственный пристрой, где прежде содержали лошадь и фаэтон. Однако его ворота выходили сразу на окна соседнего дома. А потому Саша опасалась, что держать в нем незаметно от чужих глаз корову явно не получится. И все же решили попробовать, ведь молоко спасало их все это время.
Это была целая операция. Иван замотал буренке морду, чтобы она не мычала по дороге, и нацепил на нее старое одеяло, пытаясь спрятать ее рога и вымя. Под покровом ночи гнал ее дворами в сторону Грузинской, сильно боясь, что кто-то встретится по пути и отнимет. Но, к счастью, никто не попался ему навстречу. Стешка благополучно миновала пару кварталов и поселилась в своем новом стойле. Правда, ненадолго. В условиях тотальной нехватки самых элементарных продуктов кто-то из соседей все же сообщил, куда надо. И в один прекрасный день за коровой пришли люди в форме народной милиции и угнали в неизвестном направлении. Как потом рассказывала Глаша, Иван матерился страшно, а потом долго сидел в опустевшем стойле и тихо плакал.
В тот самый день Саша сдавала последний экзамен в университете уже будучи глубоко на сносях. Сидя перед комиссией после очередной бессонной ночи, она чувствовала страшную разбитость и слабость. И вроде билет знала, а спотыкалась на элементарных вопросах и датах. Даже глава экзаменационной комиссии, их декан профессор Пыстогов несколько раз смущенно сказал своим коллегам:
— Господа, курсистка Кадашева всегда отлично готова. Возможно, интересное положение стало причиной некоторых ошибок в ответе. Я бы похлопотал за возможность пересдать, чем ставить удовлетворительно.
Саша, чувствуя сильную боль в висках, видела, как члены экзаменационной комиссии согласно кивали предложению профессора, но сама она хотела покончить со всем этим быстрее, ощущая совершенную пустоту внутри. А потому вскинула глаза на профессора и с трудом сказала:
— Благодарю вас, господин профессор. Но мне не нужна пересдача. Прошу вас, закройте мой экзаменационный лист той оценкой, которую считаете справедливой.
— Дорогая Александра Павловна! — профессор даже заморгал сильнее обычного, вглядываясь в ее лицо и нервно перебирая пальцы. — У вас блестящие результаты, и эта итоговая оценка все испортит!
Она подняла на него потемневшие несчастные глаза, затем опустила их на свои бледные руки и дрогнувшим голосом прошептала:
— Боюсь, что оценка лучше уже ничего не исправит в моей жизни, — с этими словами она поднялась, тяжело опираясь о спинку стула, придерживая живот и показывая, что на этом ее обучение в Университете закончено.
Спустя несколько дней выпускниц Высших женских курсов Казанского университета собрали в центральном зале и торжественно вручили свидетельства об окончании. Саша на вручение не пошла, подписав заранее все необходимые бумаги и договорившись, что ее документ заберет Света Сулейманова. Во-первых, стоять во время утомительной церемонии в душном зале с огромным животом было выше ее сил. А во-вторых, ее измученное тоской сердце больше не понимало значимости данного события. Когда же свидетельство оказалось у нее в руках, единственное, что сделала Саша — проверила титульный лист. Как она и добивалась, во всех документах, в том числе в свидетельстве об окончании Высших женских курсов, она снова значилась Кадашевой Александрой Павловной, вычеркнув из своей жизни все, что могло напоминать о Бессонове.
Намного дольше и унизительнее пришлось дожидаться переделки Катюшкиных документов, чего потребовал Никита. В конторе худосочный служащий с маленькими подвижными глазками, в серой рубахе с засученными до локтя рукавами, неприятно улыбаясь, ждал ее объяснений о причине смены фамилии и отчества дочери. Когда же Саша объяснила, что дочь была записана на мужа, который не имеет к ней отношения, он откинулся на спинку стула, всплеснув руками, и несколько раз, неприятно сверля Сашу осуждающим взглядом, воскликнул:
— Ну, бабы! Ну, бабы!
Наконец, после долгих мытарств по кабинетам, которые подчас то не работали, то беззастенчиво теряли ее документы, Саша получила бумаги на имя Шацкой Екатерины Никитичны 1914 года рождения, уроженки губернского города Казани. В ее метрике матерью значилась Кадашева Александра Павловна, вдова купца 3 гильдии, курсистка, а в графе отец, в соответствии с ходатайством, Никита Васильевич Шацкий, инженер путей сообщения Общества МКЖД. И хоть Сашу смущала приписка «незаконнорожденная», все встало на свои места.
В заботах и хлопотах дней горечь и отчаяние, накатывавшие бессонными ночами, потихоньку отступали. Вместе с Глашей наводили уют в доме своими силами, перемыв все окна и деревянные поверхности, кое-где переставив мебель, привезя Катюшкину колыбель в ожидании малыша и разобрав старенький комод, что стоял в прежней комнате бабули. Саша ловила себя на мысли, что здесь было уютнее и намного душевнее, чем в доме Бессоновых, где она все время ощущала давящую тишину и дыхание смерти. В комоде Екатерины Никитичны Саша обнаружила много нужных вещей. Например, там был приличный запас йода и медицинского спирта, а также порошок горчицы и разных трав. Помимо прочего лежала старая, с пожелтевшими от времени страницами толстая тетрадь в зеленом переплете, где мягким округлым почерком Екатерины Никитичны были записаны различные настойки и рецепты для лечения многих болезней. Листая эту тетрадь, Саша догадывалась, что многое было записано ею еще при жизни Катюшкиного прадеда, известного врача, почетного жителя города Царицына. Некоторые рецепты были выделены надписью «Для деток», и Саша уделяла им больше внимания, пытаясь запомнить и прикинуть, какими бы травами запастись, пока стояло лето.
Но даже не эта тетрадь с медицинскими рецептами стала самой ценной находкой. Наибольшее волнение и даже неудержимые слезы вызвал у Саши найденный в комоде в нижнем ящике толстый за счет плотных картонных листов семейный альбом Шацких в приятно шершавом темно-коричневом кожаном переплете. Отныне он стал для них с Катей настольной книгой. Они садились в маленькой уютной гостиной, где стоял массивный диван и два кресла мягкой темно-зеленой обивки с мелкими белыми цветами и круглыми мягкими подлокотниками. Саша подкладывала под спину плюшевую подушечку, и, прижав к себе дочь, они снова и снова листали страницу за страницей, разглядывая небольшие с красивыми отрезными краями фотографии. По ним Катюша учила новые слова: деда, бабуля, папа. Саша пыталась выудить из кладовых своей памяти все, что когда-то долгими вечерами в дороге Никита ей рассказывал о своем деде, Никите Никифоровиче Горине, врачевателю от бога, об отце, Василии Георгиевиче Шацком, отставном поручике, взявшемся за транспортное дело, и, конечно, о матери, Екатерине Никитичне. Разглядывая их старые, где-то уже выцветшие фотографии, Саша с волнением отмечала, как Никита походил на деда и мать, а Катюшка — на него. Его фотографий было больше всего, и разглядывать их стало ее маленькой тайной радостью. Вот он — пухленький и большеглазый младенец на руках отца. А вот он — уже забавный морячок лет пяти, важно держит бутафорский штурвал в интерьере фотоателье. Или вот — он гимназист в строгом сюртуке и щегольски зачесанной на бок челкой. Было несколько фотографий в студенчестве, и он уже тогда заметно выделялся и ростом, и статью, а его темные красивые глаза на всех фотографиях так прямо и с едва уловимой насмешкой смотрели на нее, что у нее тоскливо сжималось сердце.
Больше всего им с Катюшей нравилась последняя фотография, очевидно, сделанная где-то очень далеко в горах. На ней Никита стоял вполоборота на фоне неба и далеких гор в широкой рубахе с засученными рукавами и темных штанах, заправленных в высокие грязные сапоги, опираясь на лопату. Его глаза были так знакомо веселы и довольны, а сам он, широко улыбаясь, смотрел в объектив сквозь густую, сильно отросшую бороду, и его вид отчаянно бередил Сашино сердце. Именно таким он предстал перед ней в ту единственную ночь, когда, спустя несколько долгих дней в поездах, оказался практически на другом краю земли, для того чтобы только увидеть ее под Рождество. От этих воспоминаний слезы сами наворачивались на глаза, она понимала, что упустила, потеряла что-то самое главное в своей жизни. Пытаясь скрыть свои слезы, нежно касалась пальцами фотокарточки и тихо говорила Катюше:
— Катюша, это твой отец. Папа.
И когда Катюша в очередной раз ткнула пальчиком в его лицо и впервые тихо прошептала, словно пробуя на вкус, слово папа, остановить слезы Саша уже не могла. Она долго прижималась лицом к ее рыжим волосам, пытаясь успокоиться, и только кивала удивленно поглядывавшей на нее дочке. И надеялась, что этот старый фотоальбом мог хотя бы отчасти исправить те ошибки, которые совершила она.
Очередной ночью, когда Катюша давно безмятежно спала, раскинув в стороны ручонки и тихо посапывая, Саша, мучимая бессонницей и навязчивыми мыслями, бросилась к своим вещам, что лежали в старом кожаном саквояже и, перерыв их вверх дном, вынула старый потертый бумажный конверт. В нем лежали сильно пожелтевшие рисунки. Края некоторых из них были изрядно потрепаны, и их пришлось безжалостно отрезать. После чего, разведя в маленькой плошке клейстер из пары ложек муки и кипятка, при свете керосинки Саша принялась вклеивать рисунки в пустые листы альбома, лист за листом, взволнованно кусая губы и улыбаясь сама себе сквозь капающие на картонные листы слезы. Сколько лет она не трогала и не вспоминала про них, гоняясь за призраками! Снова ком подкатывал к горлу, когда вглядывалась в уверенные карандашные штрихи, которыми Никита рисовал ее. Как юна и наивна она была там, на Шоуланском мысе! Как смущена и прекрасна — в чудесном платье с рукавами, напоминавшими крылья вольной птицы! Какой пленительной и желанной она казалась теперь сама себе, нарисованная обнаженной в ванне с медным ковшом! А потом пальцы сами раскрыли письмо. Уронив голову в руки, Саша долго сидела над ним. Как слепа и глупа она была! Ведь пойми она раньше, все могло пойти совсем другой дорогой! Как же беспечно она сама оттолкнула от себя счастье!
++++++
В конце июня Саша родила маленького недоношенного мальчика. Рожала тяжело с Глашиной помощью, пока перепуганная Катюшка сидела в гостиной, то и дело прислушиваясь к стонам и крикам матери за стеной, вжимаясь в глубокое кресло. Малыш родился синюшный, крошечный, не сразу, но все же слабо и жалобно запищал, когда Глаша вынула его и похлопала по маленькой мокрой попке. Когда же он жадно впился в налитый мягкий сосок крошечным ртом, Саша испытала уже знакомое безусловное счастье.
Сына назвала Иваном Павловичем Кадашевым, в честь своего деда по линии отца и больше всего радовалась тому, что спал огромный неповоротливый живот, а тело, наконец, приобрело прежние очертания. Малыш был слаб. Много срыгивал, часто плакал из-за колик. Когда плакал, становился красного цвета, глазенки его зажмуривались, а по щекам бежали крупные слезы. По ночам просыпался часто, терзая весь дом своим бесконечным плачем. Глаша причитала, что, верно, молоко было жидкое, несытное, что мальчонка не наедался. Саша только горько прижимала его к себе. Где же молоку стать жирнее, если и корову забрали, и мясо забыли, когда ели?
Дабы помочь Саше, Глаша с Иваном вызвалась съездить в деревню, поискать молока. Каково же было счастье, когда Глаша привезла целый бидон козьего молока! Держали его в леднике, в цокольном этаже, разогревая по чуть-чуть, пытаясь растянуть на дольше. С ним, и, правда, Ванечка стал спать лучше и заметнее прибавлять в весе. А потому пришлось Ивану ездить за молоком периодически, что требовало и денег, и времени. К счастью, деньги от Никиты приходили регулярно, хоть и таяли на глазах из-за бушевавшей инфляции.
А потом вдруг Глаша заявила, что они с Иваном решили на совсем уехать в деревню.
Прижимая к себе Ванечку, Саша стояла посреди кухни, на которой Глаша, по обыкновению, готовила из самых скудных продуктов, не глядя на Сашу, чувствуя явную неловкость за свое решение.
— Уедете? — переспросила Саша, присаживаясь на стул.
Глаша вскинула на нее глаза и запричитала в своей обычной манере:
— Вы, Александра Павловна, уж не серчайте на меня. Мне, сами знаете, с большим трудом это решение далось. Но мы с Ваней проверили дом моей эни, он хоть и старый, а стоит крепко. Соседи там живут, и кур держат, и кто-то коз даже. Опять же земля без урожая не оставит. Негоже нам всем на вашей шее сидеть. А так я бы вам хоть немного, хоть изредка что-то привозила. И яичек, и молочка. Да и картошки той же. Ведь в городе-то уж совсем ничего нет. Или же спекулянты проклятые втридорога продают. Не серчайте, так лучше будет. А, может, и вы с нами, а? Там места довольно, хватит и вам с детками, а?
Но уехать из Казани и оставить дом Саша не могла, глубоко в душе еще продолжая надеяться, что Никита мог вернуться. А потому, хоть и с тяжелым сердцем, а пришлось их отпустить. Как она могла их удержать, если уже много месяцев подряд ничего им не платила, хоть и пользовалась их помощью?
Глаша собиралась долго, бродила по дому сама не своя, то и дело обнимая Сашу, крепко прижимая к себе Катюшку, чмокая в крошечный лобик Ванечку. Она заставила Ивана перед отъездом проверить крышу, печь на кухне и старый камин в гостиной. По его словам, все, кроме камина, было вполне исправным, а вот камин надо было привести в порядок, чем он и занялся под бдительным присмотром Глаши. В результате притащил из цокольного этажа круглую чугунную, всю покрытую паутиной и ржой, старую буржуйку и установил ее вместо разобранного неисправного камина, прочистив дымоход.
— Так-то лучше, Александра Павловна, — произнес он, довольный своей работой. — Ее подтопить можно быстрее, да и воды согреть, все лучше, чем старый камин.
На том и расстались, обещая, что будут приезжать и навещать Сашу с детьми.
++++++
В тот день, 14 августа, по обыкновению, усыпив Ванечку около часу дня, Саша быстро засобиралась в лавку, зная, что часа два у нее было в запасе. Теперь все эти хлопоты им с Катюшей приходилось делить пополам. В сотый раз заглядывала в ее карие глазки и снова и снова повторяла:
— Доченька, если проснется, дай ему бутылочку с водой, но не отпускай, держи крепко, чтобы он не захлебнулся, а водичка не попала в нос. К окну не подходи, следи за Ванечкой.
Катюшка, не по годам смышленая, деловито кивала, от чего ее рыжие косички забавно покачивались, и провожала мать до двери.
— Ступай, я сама вас запру, — провернув ключ в замке, быстро спрятала его в сумочку, расшитую бисером, и торопливо перебежала мостовую, направляясь к лавкам.
Время было обеденное, многие магазины и лавки были закрыты, но люди толпились у дверей, занимая очередь. Саша стояла вместе с другими женщинами, надеясь купить хлеба и немного масла. Проходивший мимо брадобрей учтиво поклонился дамам и сказал, что здесь, на Грузинской, хлеба с утра не было, а вот выше, на Большой Красной, продавали.
Женщины поохали, переглянулись. Саша решила, что нет смысла ждать и отправилась на Большую Красную. Возле лавки в первом этаже дома из красного кирпича точно также толпились люди. Заняв очередь за крупной дородной бабой, Саша снова и снова думала о том, что случилось на днях. Как обычно, она обратилась на почту за переводом от Никиты, но кроме перевода служащий выдал ей посылку, довольно тяжелую, которую Саша с трудом притащила домой. Там лежали конфеты, завернутые в толстый слой бумаги, чтобы не пропитались запахом лежавшей здесь же вяленой рыбы: пары крупных лещей и карпа. Они отчаянно пахли даже сквозь толстый слой газет, в который были завернуты, и вид их толстых, жирных брюшек вызывал страшный аппетит. Отложив рыбу, Саша с изумлением обнаружила на самом дне холщовый мешок с чем-то тяжелым и гладким, а когда развернула, не поверила своим глазам. Это были три золотых слитка! Внутри мешка лежало небольшое письмо от Никиты, которое Саша с надеждой раскрыла, чувствуя, как сердце взволнованно запрыгало в груди.
Он писал:
«Добрый день, Александра Павловна. Надеюсь, данная посылка благополучно дошла до вас. Не пугайтесь содержимому данного мешка. Ваша задача сохранить это, припрячьте куда-нибудь в доме. Это на всякий случай. Деньги обесцениваются, а золото нет. Если возникнет нужда, обратитесь к г-ну Сотникову. Он вам подскажет, как быть. В ближайшее время отправлю еще. Не хочу, чтобы моя дочь нуждалась. С уважением, Ш.»
Саша вспомнила, как снова и снова перечитывала эти сухие строки, пытаясь обнаружить хоть что-то, что бы ей дало знак, что он думает о ней. И не найдя, принялась выполнять его волю, совершенно не понимая, как их можно будет, не вызывая подозрений, обменять на деньги. Спрятала в цокольном этаже, в небольшой нише возле ледника, придавив тяжелой чугунной заслонкой от старой печи. И, честно говоря, понимание того, что в доме теперь было спрятано целое состояние, тревожило и пугало.
Раздумывая над этим, стоя в очереди, Саша заметила, как оживились люди, когда раздался звук отпираемого засова с другой стороны двери лавки. Люди суетливо сбивались в организованный хвост, с нетерпением поглядывая на тяжелые массивные двери. Наконец, они раскрылись, и довольный с усиками приказчик ловким движением руки перевесил табличку надписью «ОТКРЫТО» наверх.
Но уже через пару минут вдруг что-то громко просвистело, ухнуло, ударило, как бы оборвалось, а потом защелкало, навевая непонятный страх, и раздался оглушительный взрыв. Земля дрогнула. Кто-то взвизгнул от неожиданности, кто-то поднял головы в небо. Со стороны Кремля в небо поднялся громадный клуб огня и дыма, а в вышине замелькали непонятные вспышки.
— Что это, господи помилуй? Война?! — запричитали бабы, крестясь и испуганно оборачиваясь.
Саша, как и остальные, растерянно вглядывалась в небо, отчетливо слыша, как взрывы стали повторяться вновь и вновь, сопровождаясь яркими вспышками, будто кто-то решил запустить фейерверк, и клубы дыма начали заволакивать небо. Поддаваясь панике, кто-то в очереди начал громко и нервно кричать:
— Дайте хлеба! Война! Немцы! Хлеба дайте!
Очередь начала сильно волноваться и напирать на двери в то время, как взрывы становились все сильнее и сильнее, а перерывы между ними все короче и короче, и земля задрожала под ногами.
Под натиском толпы Саша ввалилась вместе со всеми в лавку, с ужасом прислушиваясь к страшным звукам, сотрясавшим землю, и терялась в догадках, что это могло быть. Кто-то истошно орал прямо над ее ухом:
— Да пошевеливайтесь! Дайте хлеба! Не слышите, немцы идут! Сейчас всем не поздоровится!
Обстановка стремительно накалялась. Саша видела, как приказчик, нервно вздрагивая на звуки взрывов, быстро хватал деньги, совал, в какие попало руки, хлеб, бледнея и покрываясь потом.
Неожиданно раздался еще более сильный взрыв. Стены лавки отчаянно затряслись. Кто-то в панике схватился за голову, боясь, что кирпичи и штукатурка посыплются сверху.
Когда чуть стихло, дверь лавки открылась — и напряженное, красное лицо пожарного в блестящей каске скороговоркой громко объявило:
— На Пороховом заводе пожар! Просьба сохранять спокойствие и по возможности уехать подальше от центра города! — с этими словами его голова стремительно исчезла — а в лавке началось настоящее убийство.
Бледный, с трясущимися руками приказчик отчаянно завопил:
— Лавка закрыта, все вон! Вон, спасайтесь!
Те, кто купили хлеб, пытались протиснуться к выходу и бежать, куда подальше по команде пожарного. Те, кто хлеб купить не успели, отчаянно озирались на двери и на приказчика, суя ему деньги и умоляя:
— Дайте хлеба! Смилуйтесь! Как без хлеба бежать?!
Но приказчик и слышать ничего не хотел. Он судорожно раскрыл кассу, вынимая оттуда деньги, в страхе и панике озираясь на дребезжавшие от взрывов окна, пытался эти деньги рассовать по карманам, но они валились из его трясущихся рук под ноги. Люди со всех сторон совали ему купюры, но он их не принимал, и вдруг, бросив все, скрылся за ширмой и больше не появлялся, очевидно, пустившись наутек!
Стоило ему скрыться, толпа на секунду возмущенно замерла, а потом вдруг какой-то мужик перескочил через стойку и без денег начал хватать хлеб, засовывая его себе под рубаху булку за булкой, озираясь по сторонам.
— И мне! Мне дайте! — завопила рядом с Сашей какая-то баба, отчаянно протягивая толстые потные руки. Люди принялись наваливаться на стойку, тянуть руки к витринам. Те, кто перелез, раздавали хлеб всем подряд, не забывая рассовывать в свои кули и мешки. Тут же хватали деньги из кассы, нимало не смущаясь посторонних глаз. Кто-то сунул Саше одну булку, потом другую. Она быстро спрятала хлеб в сумку, в ужасе оглядываясь на дрожавшие окна лавки и людей вокруг.
Мимо лавки прозвучала пожарная сирена. Потом целая канонада взрывов сотрясла здание. Кусок штукатурки отскочил с потолка и рухнул какой-то бабе на голову.
— Аааа, спасиииииите! — завопила она, бледнея и пытаясь прорваться в сторону дверей. Неожиданно что-то яростно промчалось за окном, и в ту же секунду ударной волной вынесло сразу три рамы хлебной лавки, вдребезги разбив стекла, которые десятками осколков разлетелись в стороны, вонзаясь в тех, кто имел неосторожность стоять у самых окон. Саша инстинктивно отвернулась от окна, вжав голову в плечи, прикрывая лицо. Кто-то истошно завизжал. Одна баба страшно завопила, схватившись за лицо руками, сквозь пальцы хлынула кровь. Еще несколько человек от осколочных ранений бились в истерике. В лавке творилось что-то невообразимое. Люди кричали и рыдали, давили друг друга, пытаясь выбраться наружу. Кто-то отчаянно пробирался к дверям, кто-то пытался вскочить на подоконники и вылезти через разбитые окна, не обращая внимания на порезы и кровь.
— Давайте, давайте, а не то затопчут! — кто-то произнес возле Саши, и чья-то рука потащила ее к окнам. По улице мимо выбитых окон, в сторону Арского поля, бежали перепуганные люди, оборачиваясь назад на все новые и новые залпы и звуки взрывов. Небо было покрыто тяжелой завесой дыма, сквозь который периодически мелькали яркие вспышки. По мостовой Большой Красной бежали мужчины, женщины, хватались за голову, за сердце, не замечая ничего вокруг, иной раз наступая на тех несчастных, что споткнулись и упали. Вжавшись в землю, такие пытались отползти подальше, боясь быть растоптанными обезумевшей толпой.
Саша выбралась на улицу с помощью прихрамывавшего мужчины, что первым начал хватать хлеб с витрин. Сжимая в руке ручки сумки с хлебом, озираясь перепугано по сторонам, Саша с ужасом думала о том, что ее дети совсем одни в этот безумный час. Это сводило с ума. Подобрав юбку, Саша бросилась наперерез толпе, пытаясь добраться до Комиссариатской и добежать до дома. Взрывы и залпы раздавались со страшной силой. Из окон то и дело вылетали стекла, рассыпая вокруг смертоносный дождь из щепок и осколков. Прикрывая голову руками, Саша бежала, что было сил, наталкиваясь на обезумевших людей. Неожиданно кто-то схватил ее за руку и поволок в обратную сторону.
— Пустите! Что вы делаете?! — она упиралась руками в мужскую сильную руку, но мужчина в черном пиджаке, не слушая, тащил ее за собой. — Пустите, умоляю вас!
— Там опасно, надо бежать туда! — прокричал мужчина, обернувшись и безумными глазами глядя на нее.
— Я не могу, у меня там дети! Дети! Да пустите же! — она с силой вырвала руку и бросилась в обратном направлении, тяжело дыша от страха и быстрого бега. Сумка болталась на руке, стукая по ногам. Саша со всех ног добежала до Грузинской, но и здесь творилось что-то невообразимое: люди толпой бежали, мчались на пролетках, на велосипедах в сторону Арского поля, обезумев от страха и паники. Страшнее всего было видеть среди обычных людей военных с шашками и пистолетами, которые, бледные и напуганные, бежали вместе со всеми, унося ноги от неминуемой смерти. То, что бежали военные, еще сильнее подливало масла в огонь. Одна женщина билась в истерике, совершенно выбившись из сил и прижавшись к стене дома, безумными глазами глядя в небо, сотрясаясь всем телом от каждого нового залпа и взрыва. Какой-то мужчина, бледнея, бежал сломя голову и надрывно кричал:
— Спасите! Спасите! Военные, остановите это безумие!
Мостовая покрылась кучей осколков, щепы, кровью. Стекла скрипели под тонкими подошвами туфель, когда Саша стремительно пересекла Грузинскую и оказалась возле своего дома. Быстро взглянув на окна, с облегчением выдохнула: окна были на месте. Может в силу того, что дом был невысок, а может, просто повезло. На улице было слишком много людей. Их обезумевшие лица вызывали еще больший страх и опасения. Потому Саша не рискнула идти через парадную, а побежала через задний ход, стремительно распахнув старую, обитую железом дверь и взбежав по лестнице наверх.
По сравнению с тем, что творилось на улице, в доме было страшно тихо.
— Катя! — позвала Саша, чувствуя, как зуб на зуб не попадает от страха. Но дочь не отозвалась. Она металась из комнаты в комнату, в поисках детей, в отчаянии заламывая руки, испуганно озираясь на все новые и новые хлопки со стороны улицы, от чего стекла в деревянных рамах жалобно дребезжали. — Доченька, где вы? — пытаясь унять свой страх и не напугать дочь еще больше, тихо позвала Саша. Из кухни, окна которой выходили на задний двор и где не так слышны были звуки канонады, послышался тихий жалобный плач.
Саша рванулась туда, обнаружив в самом углу под крепким деревянным столом Катюшку, сидевшую на корточках и прижимавшую к себе кряхтевшего Ванечку. Она перепугано глядела на мать.
— Милая моя, девочка моя! — Саша бросилась к ней под стол, обнимая и целуя попеременно то Катюшу, то сыночка, чувствуя, как пальцы неистово дрожали от пережитого и от звуков все раздававшихся взрывов.
Они продолжались несколько часов, сотрясая город, приводя в ужас людей. Последний сильный взрыв раздался ближе к семи вечера, но и после этого залпы слышались вплоть до глубокой ночи.
Саша с детьми так и сидела на полу на кухне под столом до самой ночи, боясь выходить наружу, боясь возможных осколков, не желая пугать дочь и сына. Здесь же, навалившись на стену спиной, вынув грудь, налившуюся молоком, кормила Ванечку, наблюдая за тем, как Катюшка, прижавшись к ней, жевала с уголка булку ржаного хлеба. Саша хотела выползти и нарезать хлеб, но Катюшка перепугано вцепилась в нее руками, и Саша бросила эту затею, лишь крепче прижав к себе дочь и целуя ее в волосы.
Последние залпы стихли к пяти утра. Установившаяся тишина даже заставила Сашу очнуться от тревожного сна и долго прислушиваться. Спустившись с кровати, на которой в обнимку спала с обоими детьми, желая защитить их, подошла к окну, стараясь не шуметь. Вглядываясь в начинавшее светлеть небо, Саша видела, как со стороны центра Казани дым все еще медленно поднимался над городом темными столбами. Пережитое накануне пугало и заставляло не высовывать нос на улицу в течение всего следующего дня. Только через день Саша набралась смелости и вышла в город, взяв с собой обоих детей, не решаясь больше оставить их одних. Если суждено погибнуть, то уж лучше всем вместе, чем оставлять их на произвол судьбы одних, решила она.
Прижимая к груди сына, который лежал, подвязанный длинным шарфом, перекинутым через плечо, Саша держала Катюшку за руку, быстро и опасливо двигаясь в направлении продуктовой лавки. В городе было привычно людно и шумно, как обычным днем, и только куча битого стекла под ногами и неуютные выбитые окна в некоторых домах напоминали о Казанской катастрофе. Стоя в очереди, Саша слушала то, о чем болтали люди, обсуждая произошедшее. Кто-то говорил, что возле склада с боеприпасами загорелись дрова, что и стало причиной пожара. Другие рассказывали, что их родственники от страха умудрились спрятаться в соседних селах, на вроде Воскресенского, кто-то в панике умудрился добежать аж до Лаишево! Третьи тут же добавляли, что видели несколько человек, лишившихся рассудка. Было много раненых и погибших. Вселяя еще больше страха, кто-то болтал, что на Воскресенской и Большой Проломной взрывной волной разрушило несколько домов. Но тут же нашлись те, кто усмехались и со знанием дела уточняли, что не домов, а только углы домов пообтесало несколькими взрывами.
А через несколько дней вся Казань хоронила своего героя, генерал-лейтенанта Всеволода Всеволодовича Лукницкого, начальника Порохового завода, того самого, который однажды приезжал в дом Бессоновых накануне войны. По словам очевидцев, он ценой своей жизни бросился на горящий завод, где уже никого не было из работников, отрыл дренчерную систему, созданную специально на непредвиденный случай, и с ее помощью принудительно смог затопить цеха и склады с боеприпасами. Глядя на то, как вверенное ему предприятие пожиралось огнем и водой, двумя неудержимыми стихиями, он истекал кровью из оторванной взрывом руки. От потери крови он и умер того же числа, 14 августа 1917 года.
6.2.
Возвращаться сюда поздним вечером мимо шумных компаний, распевавших революционные песни или пьяных, выяснявших отношения, смачно сплевывая на землю и матерясь, мимо проституток с яркими губами, которые уже не смотрели на нее с опаской, а лишь коротко кивали в знак приветствия, стало ее маленькой, ни с чем несравнимой радостью. Она шла, уставшая и голодная от тяжелого дня в мастерской при госпитале, в которой с утра до вечера латала и перешивала на немецкой швейной машинке солдатские гимнастерки, штаны, мундиры и шинели. Эту одежду снимали с раненых и убитых, стирали в огромных чанах, сушили в ангарах, нещадно нагревавшихся под астраханским солнцем, а затем отправляли в мастерскую чинить. Чинить приходилось много. Гимнастерки и штаны не имели некоторых пуговиц, имели следы порезов и порой лопались по швам. Даже толстые шерстяные шинели были сплошь с глубокими прорезями от штыков и дырами от пуль. С шинелями возиться приходилось дольше обычного. Тяжелая, колючая, толстая материя тяжело входила под лапку, игла то и дело застревала. Требовалась сноровка и терпение, чтобы залатать такую прорезь. К концу дня пальцы не шевелились, а подушечки на них стали такими шершавыми и нечувствительными, будто к ним что-то прилипло.
Пурталес помер еще зимой 1916 года, отписав по завещанию все свое имущество на жену и дочь. Дохаживая последние месяцы, Бэтси стала совершенно невыносимой. Истеричная и капризная, изводила слуг, мотала нервы Ольге, шантажируя ее тем, что в любой момент могла передумать и не отдать ей ребенка. Она терпела. Молилась и терпела, надеясь, что все-таки желание избежать лишних хлопот и проблем, так или иначе связанных с незаконнорожденным ребенком, восторжествуют, и Бэтси выполнит свое обещание. И вот, когда малютка появилась на свет, Бэтси лежала в своей постели взмокшая и красная от усилий, с растрепанными во все стороны волосами, и совершенно равнодушно смотрела на дитя, которое пищало рядом с ней, вытягивая беспомощное личико в поисках груди. Ольга стояла рядом, собирая окровавленные тряпки, с трудом сдерживая себя от порыва подхватить малышку и убежать с ней прямо тут же. Глядя на Бэтси, она подошла ближе, коснулась ее лба рукой и тихо спросила:
— Ну, мы пойдем?
Серые блеклые глаза устало закрылись, губы ее дрогнули.
— Уходите.
Она снова и снова вспоминала этот момент. Еще глядя на падчерицу, лежавшую неподвижно на кровати с закрытыми глазами, боясь ее спугнуть, разбудить, боясь, что она может передумать, Ольга подхватила малютку, кутая ее в белую пеленку, и, не говоря ни слова, торопливо вышла из комнаты. Уже через час, давно готовившаяся к этому событию, она с девочкой на руках и старой грузинкой Нино навсегда покинула дом Пурталеса.
Да, она к этому готовилась. Еще накануне нашла кормилицу, пышногрудую киргизку, которая за сущие копейки готова была выкармливать ее дитя. Все то, что ей отписал муж, она переписала на Бэтси, как и договаривались. Кроме личного счета Ольги, на котором лежали деньги, переданные ей в качестве приданного. За десять с лишним лет брака она лишь пару раз снимала средства оттуда, пока функционировал ее кружок, а потому там накопилась приличная сумма по меркам мирного времени. Теперь же, в условиях затянувшейся войны, этот счет уже не казался столь большим. И все же это были те деньги, которые ей пригодились. На них она и сняла маленький одноэтажный дом на окраине Астрахани, подальше от благополучных и роскошных домов, где ее знала каждая собака. Здесь, среди узких улочек и маленьких грязных домишек, где кипела совсем другая, простая и тяжелая жизнь, легко можно было затеряться и начать все заново.
Она изменила все. Вся та роскошь, в которой она жила всю свою жизнь, осталась в прошлом. Это был сознательный выбор. Она не взяла ничего из дома Пурталеса, кроме ребенка и пары украшений, подаренных матерью. Устраиваясь в мастерскую при госпитале, что был в паре кварталов от ее дома, она назвалась Ольгой Бочкаревой. И с этим именем началась ее новая жизнь.
Поднявшись на крыльцо, Ольга быстро постучала, прислушиваясь, не плачет ли ее Анечка. Нино открыла быстро, приветственно кивнув и отходя вглубь. Домик имел всего две комнаты и маленькую кухню. Но им и не надо было больше. В маленькой комнате жила старая грузинка, а в комнате побольше ютилась Ольга с Анюткой. Каменный дом был хорош тем, что держал прохладу. Небольшие окна выходили на узкую грязную улочку и были занавешены кружевными занавесками. В большой комнате на узорчатом ковре перед узкой кроватью играла малышка. Заслышав Ольгины шаги, она некрепко поднялась на ножки и, держась за стеночки, опасливо передвигаясь, двинулась в коридор. Ольга уже стояла в проеме, склонившись и протягивая к ней руки, улыбаясь и радуясь ее первым шагам. Анечка сделала последний рывок и, на пару секунд зависнув в воздухе, не держась ни за что, вдруг отчаянно переставила ножки и весело засмеялась, когда Ольга подхватила ее за подмышки и быстро подняла вверх, целуя в розовые щечки и темноволосую макушку.
— Здравствуй, доченька! Здорово у тебя получилось, а? Скоро наши маленькие ножки будут бегать быстрее всех! — она обнимала и целовала малышку, прижимая к себе, а девочка блаженно хватала ее за шею, прислоняя головку к плечу.
Крошечная кухня имела небольшую, на татарский манер, печь, пару шкафчиков на стене, рабочий стол с двумя дверцами, да небольшой круглый стол с парой стульев у окна. Цветастая скатерть покрывала круглую столешницу, а на тарелках лежала долма.
— Как у нас дела? — спросила Ольга, слегка чмокнув старую грузинку в лоб и усаживая дочь на колени. Вручив малышке вилку, с улыбкой наблюдала, как малютка принялась хозяйничать в ее тарелке, отчаянно втыкая зубцы в овощи. Нино тяжело села на стул, обмахивая себя кухонным полотенцем. Ее морщинистое лицо и многочисленные седые пряди в волосах вызывали грусть. Нино сильно сдала в последнее время, годы брали свое.
Она сама вызвалась уйти с Ольгой из дома Пурталесов. Оно и понятно, Бэтси терпеть ее не могла, как и все, что напоминало об Ольге. Добрая и мягкая грузинка была неспособна конфликтовать и отстаивать свое место в огромном доме. Да и к чему старой одинокой женщине бороться с заносчивой девчонкой? К тому же Нино прекрасно понимала, что Ольге, решившей полностью изменить свою жизнь, понадобится помощь. Честно говоря, Нино в душе радовалась, что теперь они жили в этом маленьком домике втроем. Уборки было немного, а все свое время она могла посвятить столь долгожданной малышке. Нино знала, что это была за девочка. По ее мнению, из Бэтси не могла выйти хорошая мать. А вот ее рыбка, Ольга, уставшая от одиночества, заслужила это материнство.
Обычно вечерами, сидя за одним столом, они делились новостями. Ольга рассказывала, что наши войска опять отступают, что офицеры, которых она встречала в госпитале, ходят понурые от того, что в армии после революции полный разлад. Солдаты бегут с поля боя, пьянствуют и отказываются идти в атаку. Нино качала головой и добавляла свою порцию новостей, что слышала на базаре. В городе снова бабы пытались разгромить продуктовую лавку после того, как приказчик, спустя два часа после открытия, заявил, что муки больше нет. С весны перебои с хлебом стали постоянны, потому что катастрофически не хватало пароходов. Во время очередного массового собрания недовольных астраханцев толпа штурмом захватила винные склады. Солдаты, которые поначалу пытались защитить имущество, в конце концов, плюнули и присоединились к погромщикам: принялись выкатывать на улицу бочонки с вином, откупоривать их, и в итоге перепились все до одного.
Никогда вопросы продовольствия не волновали Ольгу, как теперь. Она и подумать не могла прежде, что простым людям постоянно приходится думать о еде. В то время, как в доме Пурталесов и соседних домах местных богатеев, столы ломились от яств, а во время войны многие из них цинично сокрушались, что забыли, когда в последний раз ели настоящие французские устрицы и отменный швейцарский сыр, простые люди голову ломали, где достать обычного хлеба или хотя бы муки. Теперь, работая бок о бок с самыми обычными женщинами, она много раз слышала истории о том, как зарвавшиеся купцы до последнего придерживали продукты, не отпуская их в продажу, надеясь на повышение цены. Такие, как ее покойный муж, владельцы транспортных барж и пароходов, возившие продовольствие, беззастенчиво скрывали его от голодавших людей. Во время очередной реквизиции на пристани общества «Волга», членом правления которого при жизни был и Пурталес, в складской лавке были найдены несколько центнеров мясных продуктов, грибов и сливочного масла, которые от долгого хранения попросту сгнили! Управляющий лавки лишь ехидно разводил руками и цинично заявлял, что это их дело, когда хотят, тогда и продают.
Слушая эти истории, Ольга не могла избавиться от ощущения, что и ее руки запачканы в этой грязи. И если прежде она и не задумывалась, откуда в их доме в самый разгар войны было дорогое вино, хорошее мясо, фрукты из враждебной Турции даже во время боев на Кавказе, то теперь она оказалась по другую сторону баррикад, осознав весь фарс сложившейся системы. Даже после свержения монархии бесчинства дельцов никуда не исчезли. Новые люди, пришедшие к власти, с одной стороны, вводили принудительную реквизицию излишков, но, с другой, заискивали и подчас вели тайные переговоры с теми же дельцами и спекулянтами. Ольга, в свою очередь, вполне могла воспользоваться связями мужа для того, чтобы обеспечить себе сносное существование. Но отныне сама мысль идти той же дорогой, что и прежде, вызывала в ней отвращение. В конце концов, говорила она себе, человек рожден не для того, чтобы есть, а для того, чтобы жить в гармонии с самим собой. Да и, что греха таить, в Астрахани в избытке водилась рыба, масло, даже установленная в мае 1917-го норма выдачи хлеба по карточкам, была выше, чем в Москве и Петрограде. Поэтому кланяться в ножки знакомым мужа, а уж тем более плакаться на свою судьбу она не собиралась. Маленькая девочка, в жилах которой текла Гришина кровь, стала для нее смыслом к существованию. С ней она не могла быть прежней: заносчивой, капризной, избалованной и слепой. С ней хотелось быть настоящей, человечной, честной, а главное — достойной называться ее матерью.
То, что в ее малышке на половину текла кровь Пурталеса и его дочки, ее не беспокоило. Она не хотела об этом думать ни на секунду. Ведь мать не та, что родила, а та, что вырастила. Бэтси была лишь необходимым сосудом, скорлупой, в которой зародилась жизнь Анечки. На этом ее функция закончилась, к счастью для Ольги. Глядя в ее темные глазки, вдыхая запах ее маленького, такого мягкого и беззащитного тела, она впервые чувствовала, как в ней нуждались, как безусловно ее любили! И все же Ольга с сожалением подмечала, что малышке передалась от Бэтси ее нервозность и истеричность. Анечка была очень пуглива, часто вздрагивала по ночам и просыпалась, а потому, желая ее защитить от всего, Ольга спала с ней в одной постели, окутывая ее мягкими белыми руками, прижимая к своей пышной теплой груди. Под тихое посапывание малышки Ольга засыпала безмятежно и счастливо, радуясь тому, что жизнь ее обрела этот простой и понятный смысл.
++++++
Работу в мастерской она выбрала для себя сознательно. Шить Ольга умела еще с институтских времен. Эта работа была куда менее тяжелой в моральном плане, чем работа в госпитале. Сюда шли те, кто боялся крови, кто падал в обморок при виде отрезанных конечностей, да и те, кто мог долго и упорно работать руками. Ольга могла, как оказалось.
Погруженная в тяжелые мысли, руки ее проворно делали то, чему она научилась еще в Тифлисе. На ее рабочем столе, где в центре блестел верхней частью черный изогнутый корпус швейной машинки с большим стальным маховым колесом и деревянной ручкой, справа лежала стопка отремонтированных армейских гимнастерок, а слева — гора тех, что требовали починки. Точно такие же столы тянулись слева и справа, спереди и сзади, и за всеми сидели женщины, стрекоча машинками, латая армейскую одежду. Приводя в порядок одну за другой военные рубашки, распарывая пришедшие в негодность швы, она порой натыкалась на удивительные вещи в районе воротника или с внутренней стороны нагрудного кармана. На одних там были вшиты записки, размякшие и пришедшие в негодность от стирки. И Ольга догадывалась, что когда-то это были молитвы и заговоры от пуль на поле боя. На других — вшитые деревянные иконки, потемневшие от времени, с затертыми краями от долгой носки. Встречались и монеты, и кулоны, и другие обереги. Эти вещицы сложно было идентифицировать с владельцем, но Ольга их собирала в отдельную коробочку, которую держала под столом возле швейных инструментов, не решаясь выбросить.
От многочасовой работы в одной позе спина сильно болела, как и шейно-плечевой пояс. Всем женщинам полагались небольшие перерывы, во время которых можно было выйти из мастерской, пройтись, подышать, наскоро перекусить. Ходили по очереди, не больше 7 минут. Свою очередь пропустить было нельзя. Занятым работой женщинам некогда было вертеть головой, а потому принято было по возвращении коснуться следующей в очереди рукой. Еще один плюс работы в мастерской — это молчание. Ольге нравилось, что под стрекот швейных машин говорить было практически невозможно, а, значит, никто не мог сбивать ее со своих собственных мыслей и лезть с расспросами в ее израненную душу. Никогда не имевшая подруг, она легко обходилась без них и теперь.
Маша Кильдеева, что сидела справа от нее, бесшумно прошла по проходу между столами и, усаживаясь за работу, коснулась Ольги рукой. Она как раз пришивала последнюю пуговицу к очередной гимнастерке, откинувшись на стул и наматывая нитку поверх иглы. Кивнув Маше, отложила шитье и встала. Тело отозвалось повсеместной болью во всех членах от долгого сидения. Разминая шею, сводя и разводя лопатки на спине, Ольга вышла сразу на улицу, доставая приготовленные ржаные сухари из кармана фартука. Здесь, в тени, у здания мастерской стоял большой чан с водой и несколько жестяных кружек. Набрав воды, отошла под крону раскидистой ивы, что спускала свои тонкие гибкие ветки с длинными узкими листьями к самой земле, за которыми можно было скрыться от всех на несколько минут. Старалась ни с кем не говорить и не встречаться глазами. Свои роскошные волосы отныне прятала под застиранной косынкой, а похудевшее тело — под скромным рабочим серым платьем с темным фартуком. Здесь, под ивой было ее любимое место. Прислонившись к одному из изогнутых шершавых стволов, скрытая в тени ветвей, она жевала сухари, запивая водой, наблюдая за суетой, царившей возле ворот госпиталя.
Госпиталь размещался слева от хозяйственных помещений. Сразу за ним шла прачечная и сушка, а затем — швейный цех. Грузовые автомобили и телеги, кряхтя и вздымая пыль, подъезжали друг за другом, свозя все новых и новых несчастных. В последние дни приток раненых резко вырос. Слава богу, больных тифом и другими инфекциями сюда не привозили. Но глядя на сестер, которые с утра до вечера ходили между коек и таскали несчастных, Ольга невольно им сострадала и удивлялась их стойкости. Порой, когда еще оставалось время, она подходила к воротам и долго смотрела на тех, кого привозили. Лежавшие на носилках мужчины, с перебинтованными конечностями и головами, вызывали острую жалость. Страшно было представить, как в этой жаре прели их раны под тугими повязками. Больно было смотреть на их иссушенные губы, которые еле слышно шептали:
— Пить…
Тут же замечала, как подбегали сестры с мокрыми тряпками, обтирали им губы, пытались кружками влить в их рты хоть сколько-то воды. Обычно в такие моменты она отворачивалась и медленно уходила обратно в цех, в шум машинок, сквозь который не было слышно криков из операционной и стенаний больных.
Очередной грузовик с ревом завел свой мотор и, подняв облако пыли вверх, проехал мимо, покачивая из стороны в сторону своим кузовом, на котором зиял красный крест в белом круге. Ольга видела, как у ворот на носилках лежал последний раненый, дожидаясь, когда за ним придут санитары. Но санитары почему-то долго не шли, и раненый лежал всеми покинутый один одинешенек под нещадно палящим солнцем. Его вид был страшен и печален. Голова перемотана наполовину, так что большая часть была скрыта под бинтами. Одна нога была согнута в колене, а вторая… Ольга приподнялась на цыпочки, пытаясь разглядеть, и резко отвернулась. Второй ноги не было. На искалеченных она до сих пор не могла смотреть. Все нутро сжалось, к горлу подступила тошнота. Глубоко вдыхая воздух, отступила на несколько шагов в сторону, пытаясь скрыться от ворот госпиталя, прячась за изогнутыми шершавыми стволами ивы. Пытаясь отогнать страшные мысли и картины, она невольно думала о том, что, если ногу оторвало сразу, значит, придут штаны с оторванной штаниной. А может, не сразу, значит, началась гангрена, и ногу ампутировали уже после. Тогда где-то в чане снова и снова будут кипятить и стирать одежду с гниющих тел. От нестерпимой жары голова начала гудеть. Допив последние капли воды, Ольга быстро направилась в мастерскую, не оборачиваясь.
Уже вечером, после смены, проходя сквозь коридор госпиталя, в котором по обе стороны впритык друг к другу стояли кровати с солдатами, Ольга слышала, как сестры в углу шушукались, тяжело вздыхая:
— Снова наступление, значит, будет еще больше. Когда уже будет конец? Уже и мужиков не осталось, призывают шестнадцатилетних! Столько людей погибает, а им там, все мало. Господи, я смотреть не могу на этих мальчишек!..
Стиснув зубы, Ольга ускорила шаг. Не было сил слушать эти причитания. Вот откуда эти новые раненые! Газеты писали, что войска Юго-Западного фронта начали штурм австро-венгерских и немецких позиций в Восточной Галиции. Первые же незначительные успехи были представлены, как грандиозное наступление Временного правительства. Но ожесточенные бои, в ходе которых на передовую бросали резервы из безусых новобранцев, редели на глазах. Результат этого наступления был на лицо: сотни израненных бойцов корчились теперь здесь в нестерпимой жаре, изнывая от гниющих ран на своих телах. А сколько еще осталось там, навсегда!
— Пить! Прошу, пить, — кто-то тронул ее за подол юбки, от чего Ольга невольно вздрогнула и опустила глаза на вцепившуюся в нее мужскую руку с грязными ногтями. Беспомощно оглядевшись в поисках сестер, Ольга с досадой заметила, как обе сестры удалялись в противоположном направлении. Снова бросив взгляд на сжимавшую край платья руку, Ольга взглянула на ее обладателя и снова вздрогнула. Ей показалось, что это был тот самый несчастный, которого она видела во время перерыва. Он лежал в грязной нательной рубахе, под мышками почти коричневой от пота и грязи. Сквозь ворот была видна шея с нервно бегавшим кадыком, покрытая испариной. Голова была перебинтована так сильно, что виден был только рот и едва ноздри носа. Эта небольшая открытая часть его лица вызывала глубочайшее сострадание и жалость. Губы были покрыты коростами и кусочками обветренной шелушащейся кожи, над ними и на подбородке темная щетина уходила смятыми влажными волосками к шее. Бинты возле губ были желты и мокры от пота. Тяжелый запах исходил от них и вызывал удушье.
— Пить! Пить! — губы его еле двигались, иссушенная кожа в углах рта так сильно напрягалась, что, казалось, еще одно усилие — и она просто лопнет и засочится кровью.
— Погоди, сейчас, — Ольга осторожно и с опаской потянула свою юбку, высвобождаясь из его руки, и быстро направилась в противоположную сторону к чану с водой.
Присев перед несчастным на край кровати, закусывая губы от брезгливости и тошноты, которую вызывал запах нечистых бинтов и грязного тела, она просунула руку под его шею, пытаясь приподнять его голову и подставляя к губам холодный край кружки. Раненый жадно принялся хватать воду, капли струйками потекли по подбородку, скатываясь к шее. От вони, исходившей от его бинтов, нестерпимо кружилась голова и свербело в носу. Сколько дней, недель они прели и гнили на нем?!
Она чувствовала, как напрягалось его тело, и дрожали руки, которыми он опирался о кровать, пока пил растрескавшимися губами и громко надрывно глотал, тяжело вздыхая. Когда в кружке совсем не осталось воды, он несколько раз кивнул, благодаря ее, и, отстранившись, повалился на тонкую подушку. Больше он не двигался и не заговаривал, только несколько раз облизал повлажневшие губы, поворачивая перебинтованную голову к стене, слабо и беспомощно поджимая к животу единственную ногу. Вид у него был совершенно жалкий и безнадежный. Глядя на него, Ольга невольно подумала, что уж лучше бы конец, чем вот так мучиться истерзанной в клочья недобитой душе.
Ольга продолжала сидеть, не решаясь подняться, и только когда поняла, что сидит прямо возле оторванной ноги, вскочила, словно ошпаренная. Панический страх, ощущение гадливости и непреодолимого отвращения вызывали головокружение и противную дрожь в пальцах. Нервно оглядываясь, пыталась прийти в себя, но взгляд упорно натыкался на искалеченные мужские тела, которые длинными рядами тянулись вдоль обеих стен коридора. Прямо напротив одноногого солдата лежал другой несчастный — без обеих рук. Он молча смотрел на нее не моргающими глазами. И от безнадеги, читавшейся в них, мороз шел по коже. Чуть дальше лежал совсем молодой юноша с перебинтованной рукой по самое плечо. Он мотал головой из стороны в стороны, видно, в бреду. Слева, сразу за одноногим, полусидя лежал другой несчастный с жестким каркасом на шее и перемотанной верхней частью головы. И так, куда не глянь, по всему коридору, словно страшный конвейер смерти где-то изрядно работал, рубая и кромсая в клочья молодые здоровые тела! Смотреть на это не было сил. И скрывшись за дверью санузла, Ольга долго и тщательно мыла кружку, прежде чем вернуть ее к чану. Пока отмывала ее, словно после прокаженного, стыдилась смотреть себе в глаза в запотевшее зеркало, но ничего не могла поделать со своим малодушием и страхом. Господи, как бедные сестры целыми днями ухаживают за этими несчастными?! Уходя прочь, она не смогла заставить себя снова пройти мимо его кровати, чтобы еще раз окинуть взглядом его перебинтованную неподвижную голову и разной длины ноги, а скрылась через другой ход.
На следующий день чувство жалости взяло вверх, и прежде, чем приступить к работе в мастерской, Ольга набрала воды в кружку, вошла в госпитальный коридор и встала, как вкопанная, схватившись за стену. Кровать, на которой вчера лежал одноногий солдат, была пуста! Почему-то слезы стыда и отчаяния хлынули из ее глаз. Ноги подкосились, и Ольга тяжело села на край опустевшей койки, пригубив холодной воды, пытаясь успокоиться. Мысль о том, что несчастный умер за ночь, а она смалодушничала и сбежала вчера, причиняла почти физическую боль.
Оттерев слезы, она подняла глаза на противоположную кровать, холодок прошел по спине от неподвижного, не моргающего взгляда безрукого солдата. Он все так и лежал и, не шевелясь, смотрел на нее. Жив ли он? Просто уйти Ольга не смогла. Тронув его за плечо, ощутила мороз по коже, когда его взгляд сфокусировался на ней. Ольга молча выпоила ему всю воду, с усилием стараясь не смотреть на места, где прежде были руки, и с тяжелым сердцем ушла работать.
Но вечером ноги сами привели ее в коридор. Став в дверях, она долго смотрела на покачивавшуюся воду в кружке, не решаясь взглянуть на опустевшую кровать. А когда, наконец, перевела взгляд, сердце ее почему-то подпрыгнуло от радости — одноногий раненый лежал на прежнем месте! Набравшись смелости, она села возле огрызка ноги, придерживая его шею рукой, поила его водой, заметив, что бинты и рубаха были застираны, но свежи. Он пил жадно, не останавливаясь, хватаясь одной рукой за холодный металл кружки, от чего его пальцы то и дело касались ее руки. То, как жадно он пил, словно это было единственное, что отныне ему было нужно, вызывало неудержимую жалость и слезы. Ольга даже украдкой радовалась, что не видела его глаз. Наверное, смотреть в глаза такому несчастному было бы просто невыносимо. Когда кружка была опустошена, он снова лег и, отворачиваясь к стене, едва слышно прошептал:
— Спасибо, — однако, такое душераздирающее равнодушие было в этом глухом голосе, что Ольга, тяжело вздыхая, невольно отвела взгляд. — Где мы? — проронил он вдруг, все также не поворачивая головы.
— В Астрахани, в госпитале, — тихо проговорила Ольга. — Принести вам еще воды?
Он неожиданно снова обернулся и не сразу с усилием спросил:
— Вы — сестра?
— Нет, я…я швея, — отозвалась Ольга.
— Швея? — голос его странно дрогнул. — Дайте вашу руку, — прошептал он вдруг, и когда она протянула руку к его руке, он неожиданно обхватил ее пальцами и поднес к едва выглядывавшим из-под бинтов ноздрям. Пару раз вдохнув запах ее кожи на запястье, он вдруг еще тише прошептал: — Как вас зовут?
— Ольга… Бочкарева Ольга Павловна… Хотите, я буду приносить вам воду?
Но он вдруг выпустил ее руку, сильно замотал головой, потом тяжело протяжно заныл, накрывая ее руками, словно от нестерпимой боли, всем корпусом отворачиваясь к стене, помогая единственной ногой.
— Принести еще воды? — громче спросила она, не понимая, что с ним.
— Нет! — процедил он вдруг, а затем громко и зло закричал: — Убирайтесь! Уходите! Оставьте меня! Уходите! Ничего мне не надо!
Этот голос, прорвавшийся вдруг из недр израненного изуродованного тела, заставил ее вскочить. Бледнея и не веря сама себе, она вглядывалась огромными блестящими глазами в перебинтованную голову, очертания подбородка, заросшего щетиной, в судорожно сжимавшие голову пальцы, корчившееся тело, не замечая, как слезы потекли по ее щекам, а губы задрожали, пытаясь выговорить:
— Гриша?.. Гриша?
От ее голоса тело его еще страшнее задрожало, забилось на смятой больничной койке. Руками он сжимал свою изуродованную голову, болезненно поджимая под себя единственную ногу, дергаясь всем телом, словно хотел отползти прочь, скрыться от ее глаз, и только жалобно заунывно нечеловеческим голосом стонал:
— Уходи… Уходи…
Она бросилась на колени перед кроватью, схватив его за руку, пыталась распрямить пальцы, вглядываясь в них, в форму ладони, в кривившиеся губы, желая удостовериться, что это действительно был он. Из глаз текли слезы, когда она пыталась коснуться губами его руки, с ужасом снова и снова вглядываясь внахлест стянутые бинты на его голове и лице, через которые едва были видны ноздри и потрескавшиеся дрожащие губы.
— Уходи! Уходи! — надрывно кричал он, пытаясь вырвать свою руку, прижимая к голове подушку, пытаясь спрятаться от нее.
— Гриша, прошу тебя, скажи, что это ты. Гриша! — она снова хватала его ладони, целовала их, гладила его плечи, тянулась к его перебинтованной голове, пытаясь коснуться губами его подбородка и шеи и сквозь слезы все шептала: — Гриша, скажи, что это ты!
Раненый корчился на кровати, тяжело и мучительно стонал под ее поцелуями, пытаясь оттолкнуть ее, отползти, толкаясь одной ногой, нервно мотал головой, сдавленно выговаривая сквозь тяжелое дыхание:
— Уйди! Оставь меня! Не надо меня жалеть! Убирайся!
Сомнений не было, это был он! Поняв это, Ольга припала всем телом к его кровати и затряслась в безудержных рыданиях, дрожащими мозолистыми от долгого шитья пальцами водила вдоль его оторванной ноги, не решаясь ее коснуться, совершенно не замечая того, как ее красивое лицо сводило от боли. Гриша продолжал корчиться, пытаясь отползти на другой край кровати, но вскоре его худое, угловатое тело затихло, лишь мелкая дрожь пробивала его. Пытаясь ее унять, он обхватил себя тощими руками, с силой вцепившись грязными пальцами в потную, местами сильно истлевшую рубаху. Подняв к нему мокрое лицо, она видела, как он тяжело и судорожно вздыхал, раздираемый не то яростью, не то отвращением к себе.
— Гришенька, — прошептала она совсем тихо, коснувшись рукой его спины.
Он нервно дернул плечом и глухо процедил:
— Лучше бы я издох, чем вот так лежать перед тобой. Уйди, прошу тебя!
Не помня себя, она ушла. Как шла темными грязными улицами, не помнила. Только всю ночь не могла сомкнуть глаз, глядя в старый побеленный потолок. Тело не слушалось, пробиваемое странной, непреходящей дрожью, словно какие-то силы бились в ней, пока она вспоминала изуродованное тело и непропорциональной длины ногу. Хватала себя руками, пытаясь унять отчаяние и страх. Боролась сама с собой, не понимая, что было сильнее. Тяжесть обиды за его предательство ядом ползла по венам, от чего было тяжело дышать, пот выступал на лбу. Закрыв глаза, она вспоминала его губы и жар их ночей, от чего сердце яростно просыпалось в груди. Но его раны и увечье вызывали паралич, и она сама корчилась в постели, поджимая под себя ноги, вцепившись в себя руками, стеклянными глазами глядя в одну точку, прислушиваясь сама к себе. Что это? Расплата за все ее грехи? Наказание? Насмешка судьбы? Или ее подарок, божье прощение, которое она уже и не чаяла получить? Разве не его возвращения она ждала все это время!? Она и признаться себе не могла в этом, но ждала, отчаянно, смиренно, тайно, сквозь обиду и боль, сквозь уколы собственной гордости. Ждала всем израненным сердцем даже тогда, когда уже и надежды не осталось. И вот он жив. Жив! Страшно? Отчаянно страшно! Ей никогда не было так страшно. Могла ли она осмелиться и взять на себя заботу о нем? А если не сможет? А если переоценит свои силы и свою ЛЮБОВЬ?
Единственное, в чем она была уверенна в своей жизни, так это в своей любви. Она снова и снова вспоминала момент, когда узнала звук его голоса. И лишь удивлялась, почему не узнала его по изгибу подбородка, по тонким грязным пальцам. Но его голос она точно не могла ни с кем спутать. В тот самый миг вся жизнь пронеслась у нее перед глазами. Она помнила все, связанное с ним в мельчайших подробностях. И помнила ту душераздирающую пустоту, когда его не стало в ее жизни. Она помнила тот день, когда застала его с Бэтси. И это снова и снова причиняло невероятную боль. Почему? Зачем? Однако мысль, что он жив, что он здесь была намного сильнее. Сердце ее, болезненно ухнув, вдруг словно запустилось с новой неистовой силой, оживая и распускаясь, словно отошедшая от долгой зимы, почти погибшая ивовая ветка, пустившая почки. Кажется, именно этот голос когда-то спас ее от самых страшных мыслей, едва не заставивших ее броситься в пучину Каспия. Она боялась своей слабости и неумелости, она боялась того, что им может не хватить ее денег и тогда ей придется работать еще усерднее и больше. Она боялась, что не сможет без слез смотреть на его израненное изуродованное лицо и никогда уже не увидит его красивых глаз. Но знала, что никогда не перестанет его любить. Этого страха не было.
Наутро она пришла вновь. И днем. И в каждый свой перерыв снова и снова сидела у его кровати и, держа за шею, поила его водой. Он сначала не двигался, не поворачиваясь к ней, а потом, мучимый страшной жаждой, приподнимался и пил быстро и молча. Потом сразу отворачивался, показывая всем видом, что ей лучше уйти. Она стала хлопотать, чтобы ему чаще меняли бинты и обрабатывали отрезанную ногу, пропадая у его кровати. За это доставалось от начальницы по мастерской, но это теперь ее не волновало. Она без конца обивала порог ординаторской, пытаясь выяснить у доктора, что с его головой. Седой с морщинистым лицом доктор долго искал его в списках, потом сказал:
— Рядовой Бочкарев подорвался на мине на управляемом им бронеавтомобиле у деревни Потоки. Ногу оторвало сразу, а лицо получило множественные ожоги.
По словам доктора, основной задачей медперсонала было не допустить гангрены на оторванной ноге и сохранить ему зрение, но в условиях нехватки лекарств это было почти фантастичным.
Она знала, куда обратиться и кому стоило дать денег, чтобы достать необходимые медикаменты. Да, ей пришлось подтянуть связи покойного мужа, обратиться к Тихонову-Савицкому, провести с ним ужин, в течение которого он без конца склонялся к ее ручке и противными влажными губами лобызал ее. Ей пришлось терпеть его вздохи и признания, сидя с каменным лицом в ресторане, пока он крутился вокруг нее, без конца шепча ей в ухо: «Моя богиня!», чтобы в один прекрасный момент поставить заветную коробочку с лекарствами на стол доктора. А пока ждала лекарства, вдруг ощутила, что небо стало грандиозно высоким и голубым, а рутинный труд в мастерской в нескольких метрах от его больничной кровати уже не казался таким тяжелым. Она бежала на работу с утра со всех ног, неся в руках завернутые кусочки мягкого испеченного Нино хлеба, с большим трудом раздобытое мясо, сушеный урюк, с трудом раздобытые сигареты.
Поначалу он все так и лежал к ней спиной, накрыв голову обеими руками, поджав к груди ногу, делая вид, что спит. Но она снова и снова садилась рядом, совала ему в рот мягкий домашний хлеб, зажигала сигарету и подносила к его плотно сжатым губам. На запах сигарет он сдавался, с трудом приподнимался на кровати, не позволяя ей помогать себе и не поворачивая перебинтованную голову к ней. Нервно подрагивавшими пальцами брал сигарету и с плохо скрываемым наслаждением затягивался, молча, тяжело дыша, выпуская дым в сторону. Она с замиранием сердца следила глазами, как привычным движением его длинные загрубевшие с черными ногтями пальцы подносили сигарету ко рту, а его губы знакомо вытягивались, втягивая в себя дым. Столько раз она наблюдала за этим в той прошлой жизни! Ком подкатывал к горлу. Иногда он протягивал ей тлеющую сигарету и жестом показывал в сторону соседней койки. Ольга понимала — вставала и давала затянуться солдату без рук. Взгляд того оживал, глаза суетливо следили за красным огоньком на конце сигареты, он жадно затягивался — раз, два, и благодарно выпускал дым в сторону.
Пару раз она пыталась расспросить Гришу, как он оказался на фронте. Он долго и упорно молчал, отворачиваясь. А в один из дней, наконец, сухо бросил, протягивая ей крошечный окурок:
— Меня схватили, когда я пытался бежать из Астрахани. Выбор был невелик. Либо каторга, либо война. Лучше бы я отправился на каторгу! — с горечью закончил он, отворачиваясь, и накрыл голову подушкой.
Она смотрела на него с тоской, прекрасно понимая его горечь. В эти дни по амнистии Временного правительства с каторги он вернулся бы живой и невредимый! Желая сменить тему, она рассказала, что ушла из дома Пурталесов и живет теперь в маленьком домике, и каждый день ходит в мастерскую чинить армейскую одежду.
Он повернул к ней голову, словно не веря своим ушам, потом снова накрыл ее руками и произнес:
— Значит, она все-таки выставила тебя на улицу?
Ольга накрыла его руки своими ладонями, чувствуя, как он напрягся от ее прикосновений, и прошептала, склоняясь к самому лицу:
— Я ушла сама. Мне не нужен ее дом и их деньги.
Он горько сжал зубы, от чего желваки забегали на его лице, а потом зло бросил, отворачиваясь:
— И как тебе живется в нищете?
— У меня есть все, что нужно, и даже то, о чем я только могла мечтать, — она ласково коснулась его плеча и подалась слегка вперед, желая поцеловать его в шею. Но он вдруг резко обернулся и, одергивая плечо, глухо спросил:
— Все, о чем только могла мечтать? Значит, ты вполне счастлива? Так и будь счастлива! Зачем ты таскаешься сюда?!
Она видела, как напряженно замер кадык на его шее, как плотно сжались его губы, а голова замерла, обращенная в ее сторону. Невыразимая любовь и сострадание поднимались в ней, глядя на него, но его слова заставили сжаться ее сердце. Отчетливо в памяти всплыла та сцена в его комнате и полуголая Бэтси. И страшная боль опять поползла, как змея, по жилам. Ольга опустила руки и тихо спросила:
— А ты был счастлив со мной, Гриша?
Он нервно повел головой, желваки сильнее забегали на открытой части шеи, а пальцы рук с силой сжали простынь.
— Ответь, Гриша, — умоляюще прошептала она.
Он молчал. Только видно было, как тяжело поднималась его грудь, и нервно бегал кадык на шершавой шее.
— Зачем ты спрашиваешь? Неужели ты сама не знаешь? — проронил он едва слышно.
— Зачем же?.. — она осеклась, не в силах произнести что-то еще, чувствуя, как ком подкатил к горлу.
Он мучительно накрыл голову руками и тяжело застонал.
— Неужели ты не понимаешь? Я хотел спасти тебя от нищеты. Ведь она хотела тебя лишить всего. Я думал, если ты все потеряешь, то буду не нужен тебе! Разве я мог тебя обеспечить как Пурталес? Все из-за тебя! Все! Я ненавижу себя за это! Я убеждал себя, что стоит мне захотеть, и я все прекращу. Я же свободный! Да, особенно теперь, когда я сам и посать не могу сходить! — он горько усмехнулся. — Но, оказалось, что я просто идиот. А теперь еще калеченный идиот! И уже ничего не вернуть. Ничего! — он судорожно подтянул единственную ногу, пытаясь перевернуться на бок к Ольге спиной. — Ты должна уйти! Не приходи больше! Не выйдет ничего! Прошу тебя, ради всего, что было, не приходи больше! Никогда!
Слезы текли и текли по ее щекам, пока она продолжала сидеть на краю его кровати и вглядываться в изгиб его подбородка, в выглядывавшую кость ключицы, в острый, нервно вздрагивавший кадык. Горечь, с которой он клял свою судьбу, сжимала ей сердце. Она попыталась дотронуться до его спины, но он нервно одернул все тело, сильнее забиваясь в угол кровати. Она отказывалась верить в то, что он смирился и прекратил бороться.
На следующий день, в воскресенье, в свой единственный выходной, она решилась на отчаянный шаг и пришла в госпиталь с Анечкой. Малышка в нежно-розовом платьице и такой же панамке, что Ольга перешила из собственного платья, сидела у нее на руке, большими темными глазками озираясь по сторонам и периодически пугливо прижимаясь к матери щекой. В госпитальном коридоре было довольно оживленно в дневной час. По коридору то и дело переносили раненых, быстрым шагом ходили сестры, мелькая длинными белыми косынками. Его кровать была пуста.
Прижимая к себе дочь, Ольга некоторое время стояла в нерешительности, гадая, куда его могли перевезти. Когда в коридоре показалась сестра с белой металлической тележкой с лекарствами, то, проезжая мимо его кровати, взглянув на Ольгу, она заморгала глазами, потом отвела взгляд и перекрестилась. Краска отхлынула от Олиного лица, она вцепилась в руку сестры и закричала, совершенно теряя разум:
— Что? Что стряслось?! Где этот раненый?!
— Так это, — сестра подняла на нее глаза, — ночью пытался удушиться…
— Что?! — ноги ее подкосились, вцепившись в ближайшую кровать рукой, крепче прижала к себе малышку и в истерике закричала: — Где он?! Проводите меня к нему! Я хочу его видеть! Где он?!
На ее истерику прибежали еще сестры, пытаясь ее успокоить, но Ольга металась по коридору, пытаясь найти Гришу, не замечая, что малютка на руках тревожно захныкала, глядя на рыдавшую мать. Одна сестра обхватила ее за спину и повела вон из коридора, говоря осуждающе на ходу:
— Негоже здесь шуметь. Многим из них и так не сладко, вы еще шумите…
— Проводите меня к нему. Я должна видеть его, — выла Ольга, пытаясь удержаться на ногах, не веря в то, что снова могла его потерять, и не заметила, как ребенка подхватила вторая сестра, пытаясь успокоить малышку.
— Да жив он, откачали, — сказала другая сестра, подводя ее к большим двойным дверям со стеклом, на которых висела надпись «ПЕРЕВЯЗОЧНАЯ». — Кто вы ему?
Ольга подняла на нее огромные несчастные глаза.
— Жена. Кто же еще? Прошу вас, я должна его увидеть.
— Жена? — она с нескрываемой жалостью оглядела ее с ног до головы и прошептала: — Посидите. Я узнаю, можно ли вам войти, — она тихонько постучала и заглянула внутрь сквозь приоткрытую стеклянную дверь, что-то тихо кому-то сказала. Через пару секунд обернулась к Ольге и, прикладывая палец к губам, мягко произнесла: — На пару минут. Доктор осматривает его раны. Можете войти.
Подхватив дочь, она вошла, чувствуя, что ноги совершенно не слушались, а сердце гулко билось в груди от мысли, что Гриша, ее Гриша, всегда такой сильный и смелый, отчаянно желавший бороться и идти до конца, вдруг решил свести счеты с жизнью. Она боялась входить, думая, что стала причиной его отчаянного поступка. Ведь он сам вчера сказал, что она была всему виной. Но когда увидела его изуродованное голое тело, лежавшее на кушетке без одежды и без бинтов на лице, сердце ее дрогнуло и быстро-быстро забилось где-то в самом низу. Снова противный страх засосал под ложечкой, пока ее красивые серо-голубые глаза испуганно бегали по оторванной ноге, где теперь видны были заживающие, но еще кровоточащие рваные раны, по его изуродованному с облезлой кожей лицу. Способна ли она вынести это? Хватит ли у нее сил?
Военный доктор стоял, обернувшись к ней, наблюдая, как затрясся ее подбородок, от чего Ольга с силой прижала ладонь к лицу, с усилием заставляя себя смотреть на него, не отводя взгляд. Затем доктор взглянул на малютку и жестом показал сестре накрыть его изуродованное тело простыней. А потом он взглянул на Григория и вдруг мягким, отеческим голосом заговорил:
— Ну, ты, брат, даешь! Разве можно так поступать с собственной женой? Мало нынче вдов? Негоже так, Гришенька, надо быть сильным до конца. Ты же герой! Первым прорвал оборону неприятеля на своей бронемашине. Орден вот-вот придет, а ты в петлю. Не надо больше вдов, дорогой, слышишь меня? — и уже глядя на Ольгу, добавил: — Проходите, сударыня, проходите, привыкайте, вам теперь на это все время придется смотреть, — он мягко поманил рукой ее к себе.
Она была бледнее больничных простыней, стоя у самой кушетки над ним, пытаясь отвернуть головку малышки от его лица, боясь ее напугать. Лицо Гриши, его красивое, такое любимое лицо, все было покрыто красной ожоговой коркой. Щелки глаз были зажаты опухшими красными волдырями, от чего глаза были совершенно не видны. На голове местами совсем не было волос, а там, где были, торчали обгорелыми клочками. Оба уха тоже были покрыты кровавыми коростами.
