автордың кітабын онлайн тегін оқу Проклятие
Леонид Семенов
Проклятие
«Проклятие» — рассказ Леонида Дмитриевича Семенова (1880–1917), русского поэта и прозаика начала XX века. Он прошел трудный путь от революционного агитатора к апологету православной веры. Трагедия переломной эпохи наложила отпечаток на творчество и судьбу автора.
В книге повествуется о жизни заключенных. В трех частях «Острог», «Этап» и «Тюрьма» правдиво и ужасно описывается то, как пролетают дни, месяцы и годы в местах лишения свободы.
Творческое наследие Леонида Семенова включает множество произведений разных жанров. Среди них — рассказы «Смертная казнь», «Городовые», очерки «У порога неизбежности», повествования «Грешным — грешный».
I. Острог
В тюрьме всегда странные сны:
Большие комнаты. Квартира. Мы все готовимся к свадьбе. Я и Миша должны быть шаферами. Матушка вводит невесту. Она в венчальном уборе. Это — Серафима. Бледная, с черными волосами, с флер доранжем, она такой красоты, что я поражен. Я не двигаюсь. Матушка проводит ее мимо. Показывает ей квартиру, где все для них приготовлено. Ее жених — это Ваня. Серафима смотрит на все покорно, покорно и с какой-то виноватой улыбкой торопится пройти скорей мимо. Она точно старается всем показать, что всем довольна… Мама остается одна. «Как она красива!» — говорю я ей про Серафиму, а сам стою пораженный точно видением. Потом свадьба. Большая комната. Обед. Столы. Серафима присаживается передо мной и я гляжу на нее. Она еще в свадебном уборе и смотрит в сторону. У меня в душе покорность. Протеста против свадьбы никакого. А в ее лице смертельная боль и такая покорность боли, решимость идти в ней до конца и все перенести, что все смиряется перед этим. Ваня почему-то за другим столом. Он смеется. На его руке кольцо. «Я сама так решила», — звучат где-то слова Серафимы. Я стараюсь быть как все — шучу, смеюсь. Но в душе возрастающий ужас: страшно взглянуть на нее. Я ведь все знаю… и этот мучительный вопрос: к чему это? зачем? почему это должно быть так, а не иначе?..
— Он как ударит ее р-раз цепом… и еще р-раз цепом… Потом убег в избу — да с топором опять к ней… и еще р-раз… а тут отец…
Это было вчера. Я вспоминаю, как старшой рассказывал сцену убийства солдатом своей мачехи. Обрывки воспоминаний сплетаются со сном. Все путается. Я ворочаюсь на своем соломенном тюфяке на нарах.
Да, это было вчера.
К солдату приходил отец на свидание.
— Куфаев! — кричал весело старшой наверх. — Гони солдата сюда! Отец пришел… старуху поминать!..
— Стару-ху поминать! ха-ха-ха! — хохотали кругом.
Это было смешно, было смешно то, что это было сказано про убитую старуху и про старика ее мужа. А он стоял тут же. Серенький и невзрачный мужичок с гноящимися глазами, он принес сыну — убийце своей жены узелок с хлебом в тюрьму и запуганно озирался кругом. Его рыжеватая бородка топорщилась, а губы что-то шамкали. Надзиратели с любопытством глазели, ждали, какова будет сцена…
Я иду по коридору. В коридоре грязно и мокро. Везде лужи. Это арестанты умывались тут утром, набирая в рот воды и выпуская ее на руки.
Дикий, нелепый кошмар давит меня как фатум. Коридор кажется мне бесконечным. По бокам черные, железные двери. За ними люди: убийцы, воры, мошенники, погромщики. Их лица видны в маленьких дверных оконцах, прозорках. Они глядят на меня странно равнодушным взглядом, точно это так и должно быть, точно в этом нет ничего удивительного — в том, что они заперты в клетках, и мне это страшно… солдат, о котором я вспомнил, когда проснулся, — улыбается. Его беленькое лицо со вздернутым носиком комично-простодушно.
Бывают же такие убийцами!
— Но-но! чего стучишь?! Не пан тут какой нашелся?! — кричит на кого-то грубо надзиратель и гремит сзади меня ключами.
Я иду скорей.
В сортире деготь и тяжелая, гнетущая вонь. Я с ужасом думаю, что мне надо будет еще раз пройти по коридору и так много раз…
Солдат по-прежнему улыбается в своей прозорке.
Я спешу…
Рядом с ним мрачная, точно выкованная из железа голова другого убийцы. Брови его сжаты, губы стиснуты, а плечи приподняты, точно он съежился весь и готов вот-вот прыгнуть и задушить кого-нибудь руками. Глядит сумрачно, неспокойно… К нему неслышно протягивается длинная фигура худой и жилистой старухи.
— Степа, а Степа! чайку хочешь?! — дрожит ее жалобный голосок обиженной невинности. Это его мать. Она вытирала кровь, когда он резал другого человека, и всего за 50 рублей…
Я подхожу к окну и, цепляясь за железную решетку, сажусь на подоконник. Там синее небо, волокнистые, точно расчесанные облака на нем и всюду тишь, такая тишь, что хочется плакать, молиться! И я гляжу, гляжу в даль, на деревья, точно застывшие под солнцем. Они — черно-зеленые с серебристо-блестящими листьями. Хочется грезить о нежных, ласковых людях! Серафима! Вот она бледная с черными волосами, какой она являлась ко мне во сне. Я ловлю ее образ…
Как сны все-таки прекраснее действительности!
На меня глядят в прозорку мертвые паучьи глаза человека. В них тина родившей и засосавшей его жизни. Это надзиратель, мой тюремщик. Они иногда часами простаивают у моей камеры и все глядят на меня с каким-то любопытством как на зверя другой породы, и точно что-то желая спросить и не умея с ним говорить. Мне тяжело от их взгляда. Я подхожу и спрашиваю:
— Много ли вы получаете?
— Мы! да много ли? — бурчит он и вдруг злобно отчеканивает: — Девять и девять гривен! Вот мы сколько получаем. Квартира от казны. А пища и сапоги свои… Жена, дети… Их содержи, им одна квартира — рубль в месяц. Вот и считайте.
Он молчит и еще долго смотрит на меня в прозорку, но без любопытства, а так просто, лениво… Я хожу по камере. Я не знаю, что мне сказать ему, как отделаться. Я ведь в их власти в своей будничной каждоминутной жизни. Но он еще сумрачнее хмурит брови и, точно желая доканать меня, продолжает:
— Отпускают раз в месяц домой. Сходить к жене — на 6 часов. А мне туда к ней два часа итти, да назад два часа, вот вам два часа на свидание с женой, а опоздаешь — штрахв. Тут и чай-то не успеешь дома выпить. Вот какая — наша жизнь…
И он злобно точно с сознанием своей правды и зная, что мне нечего сказать ему, отходит.
Я знаю. Он это нарочно пришел сказать мне, чтобы отомстить за какую-то мою правду и, может быть, радость в тюрьме, надумал в долгие скучные часы дежурства в коридоре, перед которым и камеры арестантов кажутся палатами…
Я молчу.
Я раз пробовал заговорить с ними о тюрьме.
— Ведь что такое тюрьмы? Разве они нужны кому-нибудь, ведь сами видите — они один разврат… Для чего же ваша жизнь, ваша служба?
— Да разврат и есть… — согласился быстро один самый старый и хитрый из них. — А то что же? Тут они что делают? Да вы знаете тут они чему научаются? Нет, Вы знаете чему? А! Вот вы сами скажите, чему?
Я смотрю на него.
— А вот то-то и есть! — ухмыляется он. — Вот чему! — и он делает рукой какой-то бессмысленный жест при общем смехе других.
Впрочем, есть у них одна радость. Это власть над другими людьми. У надзирателя ключи. Он властен пустить и не пустить человека для исполнения его самых обыкновенных потребностей.
Арестант стучит в свою дверь и просится выйти. Надзиратель не спеша вытаскивает из кармана махорку. Арестант кричит: «Дежурный!» Надзиратель свертывает папироску и грубо, точно нехотя, наконец, огрызается: «Но-но!» Арестант стучит: «Отвори мне! Нужно». Надзиратель медленно встает и идет, но в другую сторону за серниками. Арестант становится нетерпеливым: «Попов! да отвори же, ей Богу нужно!» Надзиратель молча закуривает, потом вдруг повышает голос: «Нужно?! Чего орешь?! Не чиновник. Кто не велел ждать?! Подождешь!»
Слышна долгая и привычная брань сквозь зубы.
Но самая большая власть у старшого.
Его боятся. Это еще совсем молодой мужик с большими голубыми глазами и с двумя мясистыми складками у рта и у глаз.
Когда я смотрю на него, мне всегда почему-то мерещится представление о «человеке-кровопийце», как о человеке какой-то особой породы, и вспоминаются рассказы арестантов… «А тогда нас сажают в темную карцеру, там старшой, разумеется, первым долгом напивается нашей арестантской крови!»
Он всегда весел, он — единственный тут, который всем доволен, которому ничего другого не надо. Какая-то животная, ртутная жизнь переливается по его молодому упругому телу, когда он ходит, кричит, распоряжается… Он всегда в движении.
Вот идет его беременная жена. Он уже не может удержаться и заигрывает с нею.
— Ишь, гляди! Тебе юбку портной не так сшил… — смеется он над ее толстым животом и хватает ее за полу. Она конфузится.
— Васс… Васс… силий! Да что с тобой? У какой! С ума сошел! — увертывается она, но сама дрожит от смеха.
С арестантами же, когда усмиряет их, он — положительно зверь, он так умеет стращать, что все дрожат. Трудно сказать, чем дается это ему, — его ли способностью целый час ругаться, все возвышая и возвышая голос, или действительной решимостью дойти до конца: выполнить свои угрозы, решимостью, которую чувствуют в нем они. Вот он в коридоре и уже все чуют это.
— Ты что? Поговори, поговори мне! Я с тобой поговорю! — гремит его голос. Кто-то огрызается, как слышно из камеры.
— Ах ты так? С-сукин сын! — взвизгивает старшой и проносится поток отвратительных и бессмысленных ругательств. Он произносит их медленно с ш
