Евгений Анташкевич
Хроника одного полка 1916
В окопах
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Евгений Анташкевич, 2021
Произведения Евгения Анташкевича — новое слово в современной исторической литературе, возвращение человечности. Читатель словно ощущает теплоту, исходящую от этих страниц. Следуя за хорошо осведомленным автором, повествующим о грозных исторических событиях, чувствуешь атмосферу эпохи, переданную через точность мелких деталей, начинаешь узнавать героев, мыслить как они. Данная книга — продолжение романа «Хроника одного полка. 1915 год».
ISBN 978-5-0053-9487-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
I
В командирском блиндаже собрались все офицеры полка.
Телефонист доложил, что командир выехал утром из штаба армии, значит, скоро должен быть.
Клешня расстарался, и от полевой кухни, расположившейся в одной версте в глухом лесу, к ходам сообщений сновала двуколка, а дальше офицерские денщики несли бачки с угощением в командирский блиндаж.
Уже опустились ранние декабрьские сумерки, воздух над землёй сгустился в непроницаемый балтийский туман, и только это сделало возможными ведущиеся приготовления без риска попасть под немецкие гаубицы.
Блиндаж был оборудован добротно. За два месяца, когда полк тут встал и окопался, драгуны натаскали лесу, напилили доски и построили командирский блиндаж в шесть накатов с засыпкой, с деревянным полом и обшитыми стенами; большой, подпёртый под потолок пятью в ряд толстыми брёвнами, с дощатым столом посередине, за которым могло усесться всё офицерское собрание.
В красном углу под иконами стояла рождественская ёлочка, украшенная самодельными игрушками, на потолке и по стенам развешаны еловые ветки с шишками.
Офицеры ждали командира, чтобы поздравить с повышением в чине. Об этом событии по большому секрету было известно из штаба фронта из делопроизводства генералквартирмейстера, секрет был уже, конечно, не секрет, но все усиленно делали вид, что ничего не знают, и десять дней назад, сразу после Рождества, провожали командира с актёрски равнодушными лицами.
За столом в дальнем углу под венской лампойлетучкой сидели ротмистр Дрок, ротмистр фон Мекк, доктор Курашвили и на раздаче поручик Кудринский.
Трое играли азартно, Курашвили механически, он думал о чёмто о своём, и это не осталось незамеченным. Когда доктор в очередной раз прокинулся, к нему обратился недовольный фон Мекк:
— Алексей Гивиевич! Евгений Ильич играет распасы́, а вы вместо того, чтобы скидывать, берёте его взятки. Всю игру ломаете, дьявол вас побери! Так негоже!
Курашвили поднял на ротмистра виноватый взгляд. Кудринский скромно промолчал, он ещё не привык, что совсем недавно он из категории субалтернофицеров был переведён командиром первого взвода №6 эскадрона и одновременно назначен начальником учебной команды разведчиков. А ещё его досрочно повысили в чине, и он стал поручиком.
— В картах, уважаемый Алексей Гивиевич, как на войне — упущенный шанс более не возвращается! — утвердился последним словом фон Мекк.
«Да знаю я!» — хотел было огрызнуться доктор, но промолчал. Он прекрасно понимал, что своей невнимательностью он не даёт отыграться фон Мекку, который в самом начале пули нарисовал на Дрока зуб. Но у Курашвили была и объективная причина — сегодня игра не шла, а поговорка «карта не лошадь, к утру повезёт» не срабатывала. Он клал очередную карту, фон Мекк тихо матерился, Дрок подкидывал свою, Кудринский сидел на раздаче и краснел.
«Не надо было садиться!» — думал Курашвили, но до конца игры выйти из-за стола никак не мог.
У Курашвили за спиной на предпоследнем круге встал и наблюдал за игрой прикомандированный к полку инженерсапёр поручик Николай Николаевич Гвоздецкий, с первых дней показавший себя весельчаком и жизнелюбом. Он прибыл перед Рождеством после излечения от раны, которую получил в сражении под Свенця́нами в сентябре прошлого года и быстро стал своим.
В итоге на этом круге Курашвили забрал все взятки.
Дрок хищно улыбался, потирал руки и следил за пулей.
Пулю на большом прямоугольном куске фанеры, обшитом зеленым сукном, писал Кудринский. У Кудринского был каллиграфический почерк, и это важное дело всегда поручали ему.
Курашвили пожал плечами, как будто хотел сказать, мол, не везёт так не везёт, господа или «чтото мне сегодня не везёт, господа», но его вдруг опередил Гвоздецкий:
— Карта, дорогой Алексей Гиевич, действительно не лошадь… ежели не везёт, она бывает хуже осла. Коли заупрямится, так её хоть стреляй! На вашей позиции надо бы руку сменить, а? Как думаете? Я готов взять на себя вашу го́ру, не против?
Это предложение было очень кстати, но оно почемуто задело Курашвили, а сильнее задело «Гиевич» вместо «Гивиевич», и он уже начал оборачиваться к Гвоздецкому, чтобы высказаться, но Гвоздецкий поправился:
— Гивиевич! Извините, доктор, у нас в полку тоже был грузин, как и вы, только его звали Анзор Гиевич! Простите меня великодушно, привычка!
Курашвили вздохнул и уступил место Гвоздецкому.
Тот уселся и хлопнул в ладоши:
— Ну что, господа, на новой руке — полный круг распасо́в, никто не против?
Все согласно кивнули.
— Тогда, поручик, — Гвоздецкий обратился к Кудринскому, — крутите сверху по одной! Начнёмс?
— Продолжимс! — в тон поручику парировал Дрок и изобразил в адрес нового игрока очень злобную улыбку.
Курашвили встал за спиной у Гвоздецкого, он увидел его карты и поразился — они в точности совпадали с теми, что были у него во время последней игры.
Раздав, Кудринский вскрыл верхнюю карту прикупа — король бубе́й, и на него тут же прилетели дама от Гвоздецкого и восьмерка от фон Мекка, а ротмистр Дрок задумался. Теперь ротмистр фон Мекк смотрел на Дрока злобно и мстительно, а Гвоздецкий постукивал картами по столу. Дрок поджал губы, почесал в затылке и бросил свою карту поверх остальных — туз бубей.
— Нешто бланко́вый? — манерно удивился Гвоздецкий и обратился к Кудринскому: — Нус, поручик, крутите дальше!
Компания замерла.
Кудринский аккуратно ногтем мизинца перевернул вторую карту из прикупа — это была семёрка тех же бубей. Гвоздецкий тут же с оттяжкой покрыл её десяткой, фон Мекк вежливо подложил девятку, а Дрок начал сопеть, но сопел недолго и потянулся забрать взятку.
— Позвольте, ротмистр… — начал было Гвоздецкий.
— А что у вас, Евгений Ильич? — поддержал Гвоздецкого фон Мекк.
Дрок открыл свою карту и молча развёл руками — на столе лежал бубновый валет.
— О как! — вымолвил Гвоздецкий. — Вот так раскладец! Поровну разлеглось!
— Каждой твари по паре! — промурлыкал фон Мекк.
Фон Мекк остался удовлетворённый, он поучительно посмотрел на Курашвили и выпустил такое густое облако папиросного дыма, что в нём потускнела висевшая над столом венская лампалетучка.
Гвоздецкий мельком глянул на облако и наставительно произнёс:
— Кури́те, ротмистр, кури́те больше — партнер дуреет!
Курашвили вздохнул, он понял, что Дрок со своим тузом и валетом строго соблюл правило преферанса «сначала забирать свои», но расклад оказался не в его пользу. Доктору стало неинтересно, он накинул шинель и вышел.
Он поднялся по деревянным ступенькам из блиндажа, перед его глазами встала стена глубокого хода сообщений. Было темно из-за низко висевших туч, и если бы не туман, то было бы совсем темно. Туман был белёсый, поэтому казалось, что он чутьчуть подсвечивается изнутри, и Курашвили ясно различал брёвна, которыми были обшиты стенки хода сообщений, свисающие между брёвнами из земли тонкие, как жилы, корни и обрубленные сучки. Он поднял голову — вверху всё было беспросветно, и ему захотелось завыть, и он подумал, что сейчас он пойдёт куданибудь в дальний конец, самый дальний, самый глухой угол окопов, сядет на корточки, задерёт голову и как волк завоет на всё болото, на всё пространство вокруг болота, на всё пространство над болотом, и пусть ктонибудь, кто подумает, что это на самом деле волк, пристрелит его. Он так подумал, но справа вдруг послышался шум шагов, он повернул голову и увидел большую фигуру, которую было трудно с кемто перепутать, — это шёл Вяземский, а за его спиной мелькал золотым аксельбантом полковой адъютант Щербаков.
Вяземский подошёл.
— Что, доктор, дышите свежим воздухом? Небось накурили черти, не продохнуть? А?
— Я…
— Пойдёмте, — не дал ему закончить Вяземский.
Курашвили от некуда деваться сошёл по крутым ступенькам вниз, наклонился под верхнюю поперечную лесину над входом и отодвинул грубый парусиновый полог. Он вошёл в блиндаж, за ним вошёл Вяземский, и из-за стола поднялся Дрок.
— Господа офицеры! — скомандовал Дрок навстречу Вяземскому, и все встали.
— Господин полковник… — Ротмистр Дрок стоял перед Вяземским по стойке «смирно». — В двадцать втором драгунском Воскресенском полку за время вашего отсутствия происшествий не случилось! Временно исполняющий обязанности командира полка, командир первого эскадрона ротмистр Дрок.
— Господа офицеры! — обратился Вяземский.
— Господа офицеры! — скомандовал Дрок.
— Прошу садиться, господа! — сказал Вяземский, однако никто не сел.
— Прошу садиться… — повторил Вяземский, но снова никто не шелохнулся.
Дрок слегка повернул к офицерам голову и пошевелил рукой. Курашвили подумал, что то, что придумали офицеры в отсутствие командира, — это шутка, но офицеры совершенно серьезно вдохнули полные груди и приглушенными голосами запели:
Наш командир вперёд летит,
За ним без остановки
Летят орлы его полка!
Заряжены винтовки!
— Командиру двадцать второго драгунского Воскресенского полка полковнику Вяземскому… — когда офицеры умолкли, стал приглушенном голосом провозглашать Дрок, но его перебил стоявший за спиной Вяземского Щербаков:
— Аркадию Ивановичу!..
И вдруг их перебил сам Вяземский, он таким же приглушенным голосом, как Щербаков и Дрок, умиротворяюще произнёс:
— Представляюсь по случаю, господа, представляюсь по случаю… и всё же прошу садиться…
Но офицеры, не повышая голосов, рванули:
— Ура! Ура! Урааа!!!
Курашвили стоял ошеломлённый и не мог пошевелиться.
— Прошу, господа, садитесь, наконец! — приказал Вяземский и первым сел. Он не заметил, что из блиндажа, стараясь не привлечь к себе внимания, вышел поручик Кудринский.
Курашвили пережил от увиденного некоторый шок, он ещё томился уйти, однако сейчас это было уже невозможно. А как бы он сейчас расположился в своём лазарете, отгородился занавеской от раненых, прежде снабдил бы их на ночь лекарствами и предался бы своим мыслям под стаканчик разведенного морсом с ягодами и вареньем спирта, достал бы Чехова и листал бы, листал…
Кудринский, точно также стараясь не привлечь к себе внимания, вернулся и подсунул перед Дроком красивую бутылку.
Дрок стоял. Он разгладил висячие усы, обвёл взглядом офицеров и остановился на Вяземском. Тот уже успел снять папаху, шинель и остался в кителе с новыми, чистым золотом шитыми полковничьими погонами. В свете лампы и поставленных на стол свечей погоны сияли.
— Господин полковник, ваше высокоблагородие… — обратился к командиру Дрок. В это время в блиндаж, как лазутчик, пробрался Клешня, а за его спиной денщики других офицеров. Дрок хотел на них цыкнуть, но встретился взглядом с отцом Илларионом и не стал. — Уважаемый Аркадий Иванович! Мы, офицеры вверенного вам двадцать второго драгунского Воскресенского полка, поздравляем вас с повышением в чине… — попытался продолжить свою проникновенную речь Дрок, но вдруг краем глаза увидел, что Клешня недовольно оглянулся и посторонился; денщики за его спиной стали волноваться и уплотняться, а за их спинами появились усатые лица эскадронных вахмистров и старших унтеров, у всех сияли глаза, и он услышал шепот:
— Раздайся, православные, всяк хочет сваво командира полковникомто увидать!
«Прознали, ччерти!» — подумал Дрок, а Кудринский убрал бутылку со стола.
Вошедшие перетаптывались, покряхтывали, покашливали и не дали Дроку закончить. Он посмотрел на Вяземского, а потом на отца Иллариона, отец Илларион наклонился к уху Вяземского и чтото ему прошептал.
— Хорошо, — согласно кивнул ему Аркадий Иванович и обратился к вахмистрам и унтерам: — Заходите, господа!
Тут уже вахмистры и унтера, одиннадцать человек делегации, стали не стесняясь отодвигать перегораживавших им путь денщиков. Выйдя вперёд, они сбились кучей, и ближайший к Вяземскому, потоптавшись, начал:
— Вы, ваше высокоблагородие, дозвольте от имени эскадронов поздравить вас с присвоением вам чина полковника, потому што вы… — он замялся и получил локтем от соседа, — потому што вы… мы… потому што мы все очень все радые за вас… и приподнесть вам наш подарок, какой смогли…
Вахмистр закончил свою речь, и остальные за его спиной стали шептаться и волноваться и вытолкали перед собою кузнеца Петрикова. Петриков упирался, но предстал перед Аркадием Ивановичем, он держал в подрагивающих руках деревянный ящичек с крышкой и миниатюрным на ней навесным замочком и протянул. Вяземский сделал шаг ему навстречу. Курашвили бросил взгляд на Дрока и не поверил своим глазам — Дрок, думая, что его никто не видит, смахнул слезу. Курашвили стало неловко, и он отвернулся.
Вяземский принял подарок, поставил на стол. Петриков открыл замочек и поднял крышку — внутри ящичка на ярком красном бархате лежал роскошный воронёный парабеллум. Офицеры склонились и в восхищении ахнули. Парабеллум был красавец.
— Примерьте, как он вам по руке, ваше высокоблагородие! — послышалось от сгрудившихся вахмистров и унтеров. — Примерьте, може, легковат он для вас будет?
Вяземский взял парабеллум и подержал, хотел поднять руку, чтобы прицелиться, но так плотно стоял народ, что целиться пришлось бы в когонибудь. У полковника перехватило в горле, но он справился и произнёс:
— Спасибо, братцы!
— А тама дощечка, на правой щёчке, гляньте, ваше высокоблагородие, Петриков нацарапал!
Вяземский повернул пистолет правой щечкой к свету и прочитал вслух:
— «Нашему дорогому командиру полковнику Вяземскому А. И. от драгун 22го драгунского Воскресенского полка. Стреляй, не промахнешься!»
— И вот ищо, господин полковник, — промолвил белыми от волнения губами Петриков. — Калибра он германского, не нашего, вам цинка патронов к нему полагается пятьсот штук и ко́бур, прям под вашу опояску.
Курашвили смотрел на Вяземского, тот стоял бледный. К нему подошёл отец Илларион и стал шептать на ухо, Вяземский кивнул.
— Подходи по одному, православные, подходи сюда, — обратился отец Илларион к вахмистрам и унтерам. — У кого чего имеется? Крышки от мане́рок, что ли?
Унтера стали переглядываться, улыбаться и подкручивать усы, они полезли по карманам и вынули кто что. Ротмистр Дрок откупоривал бутылку, Курашвили увидел, что Дрок при этом с сожалением вздохнул, тут помог Клешня, он сдвинул разномастную унтерскую посуду на край стола и ровненько расставил одиннадцать лафитников. Вяземский наливал каждому сам, подошедшие крякали, пили не морщась, а выпив коньяк, с удивлением смотрели на опустевший лафитник, кланялись и отходили, напиток был для них непривычный, сладковатый и не от чего было крякать. Они ещё постояли, молчать становилось неловко, и тогда обратился ротмистр Дрок:
— С вашего позволения, господин полковник!
Вяземский кивнул, и наблюдавший всю эту сцену доктор Курашвили понял, что от волнения тому трудно говорить.
— Ну, православные, — обратился Дрок к пришедшим, — вы с честью, — голос Дрока был ласковый, но твёрдый, — и к вам с честью, только не дурите! Чтоб больше нини! Особенно кто в первых линиях! Всем вольно, разойтись!
Ужин был скомкан. После того как депутация унтеров вытолкалась из командирского блиндажа, Вяземский расстелил на столе карту боевого участка и пригласил офицеров к работе — нанесению происшедших за время его отсутствия изменений у противника. Тут Курашвили понял, что он не нужен, с облегчением выдохнул и вышел.
По ходам сообщений он пошёл в свой лазаретный блиндаж, выкопанный в тылу обороны полка. По дороге ему попадались нижние чины и унтерофицеры, они кланялись доктору, они считали его гражданским более чем военным, и поздравляли с наступающим «праздничком» Крещения Господня. Курашвили им кланялся в ответ и сам чувствовал себя гражданским более, чем военным. От этого успокоение приходило в душу, и он почувствовал приближение праздника.
Он видел, что свободные от службы драгуны готовятся. Было известно, что они с помощью отца Иллариона добились, чтобы им разрешили после крещенской торжественной службы устроить представление для господ офицеров и всех свободных от несения боевой службы. Это представление должно произойти уже завтра на старой вырубке в середине берёзовой рощи неподалёку от «Клешнёвой ресторации». Ещё душу Алексея Гивиевича грел спирт, заранее наведённый и выставленный на холод, и возможность не думать пока ни о чём обязательном, а в особенности о службе.
Блиндаж полкового лазарета тоже был большой с лежаками и выгородкой для медикаментов, доктора и дежурного санитара. Вот сейчас он придёт, примет дежурство, отошлёт санитара, и…
Шагов за десять он услышал ругань. Он подходил, ругань становилась всё громче, он спустился и увидел, что оставленный им санитар матерно кроет Четвертакова.
— В чём дело? — спросил Курашвили.
— Вот, ваше благородие, господин доктор, я говорю ему — лежи, а он, сукин сын, извиняюсь, всё не лежится ему… вот и допустил кровотечение…
— Ваше благородие, не верьте ему, напраслину он возводит, поносит меня трусом, што я сознательно допустил кровотечение, штоб не возвращаться на позицию, так он всё врёт!
Санитар и Четвертаков говорили одновременно и нетнет да и обогащали обращение друг к другу матерными словцами, никак не позволительными в присутствии офицера, а также в связи с кануном православного праздника.
Курашвили мог приказать прекратить спор, но он сделал подругому: он отпустил с дежурства санитара, велел Четвертакову сесть на лежак, разбинтовал рану, осмотрел и оставил сохнуть. Рана нагнаивалась.
— Эх, — вздохнул Четвертаков, — щас бы полить её байкальскою водичкой, вмиг бы затянулась!
Рана была не опасная, но очень неприятная, на голеностопном суставе, и Четвертакову нельзя было двигать ступнёй, а он двигал, поэтому санитар и ругался. А Четвертаков не мог не двигать, к завтрашнему представлению он подготовил номер, а готовил долгодолго, и ему было обидно, что из-за какойто ерунды его приготовления пойдут насмарку.
Курашвили же видел, что рана превращается в незаживающую трофическую язву из-за сырости.
— Тебя, Четвертаков, надо отправлять в тыл, в госпиталь, а то лишишься ноги! — задумчиво произнёс он.
— Што вы, дохтар, из-за такойто чепухи…
— Молчать, Четвертаков! — Доктор сам не заметил, как из сугубо гражданского он вновь обратился в полкового военного хирурга Действующей армии. — Поговори мне ещё!
— Не поеду! — промолвил Четвертаков, и Курашвили поднял на него глаза. Четвертаков смотрел на доктора так, что у того похолодело между лопатками — Четвертаков смотрел на доктора как на врага. Это был взгляд человека, полтора года убивающего людей, и этот взгляд был хорошо знаком доктору, на это он уже нагляделся.
Доктор всё понял.
— Ладно, оставайся, только тебе придётся лежать вот так, без перевязки… где же сейчас искать твой чёртов Байкал с «водичкой»?
Кроме Четвертакова в лазаретном блиндаже лежали ещё пятеро легкораненых, они с любопытством и даже азартом следили сначала за руганью вахмистра и санитара, а сейчас увидели, что представление кончилось, и стали ворочаться на своих лежаках и устраиваться ко сну.
— Я ить, дохтар, к завтремуто всё приготовил, как же я бо́сымто буду представлять?
— Чего представлять, что ты несёшь? — Курашвили начал злиться уже поокопному, а как же ещё, если к тебе относятся, как к врагу?
— Как чего? Я завтра… эта… у меня цельное представление, што же я… зазря, што ли?
Курашвили, как и все, знал о приготовлениях, а драгуны репетировали: они плясали вприсядку и пели, ктото декламировал вирши, ктото нареза́л из березы свистульки. Драгуны, свободные от службы в первых линиях, уходили в тыл, в лес, в березняк и насвистывались и наплясывались там до одурения. Унтера старались особо не обращать внимания, а между собою шептались, что мастер на все руки кузнец №1 эскадрона Петриков будет играть на двуручной пиле. Что собирался представлять Четвертаков, Курашвили не знал, он посмотрел на вахмистра и ушёл за выгородку. Четвертаков набычился.
«Чёрт долговязый, оглобля! — думал Четвертаков про доктора. — Подумаешь! Чё я, крови испугался? Не видал, чё ли?»
Ему было обидно. Вообще, после того, как он вернулся из отпуска, всё стало другое. Не хуже, не лучше, но другое. Письмо от отца Василия догнало его на следующий день по прибытии в полк во второй половине ноября. Письмо отдал отец Илларион уже распечатанное, но это была военная цензура, то есть всё правильно, всё по закону. Отец Илларион не стал ничего ни говорить, ни спрашивать. Кешка прочитал и долго не мог сообразить, а что теперь со всем этим делать, и решил, что ничего он с этим не будет делать. Полк еще маневрировал, и особо не было времени думать, но прошло две недели, и командование определило полку расположение.
Хуже некуда.
Лили осенние дожди, полк поставили на южной окраине огромного, окружённого со всех сторон лесом, уходящего на север болота. Вода поднялась, залила округу, добралась до края леса и выровняла поверхность, и если в безветренную погоду присесть на корточки, пригнуть голову и долго смотреть вдаль, то вода была без края, ровная, только редко стояли бы тонкие лесины, кусты, пучками трава и неестественные, маленькие, кривые, будто богом отвергнутые, а дьяволом изуродованные, но посвоему красивые балтийские сосны.
Четвертаков таких никогда не видел.
И именно тут надо было рыть окопы, а ещё умудриться не попасть под германские обстрелы. Поэтому днём драгуны уходили в лес на юге и на востоке, а ночью таскали бревна, пилили на доски и по окрестным имениям и фольваркам охотились наперегонки с соседями, кто чего больше натащит, из того, что могло пригодиться для жизни в траншее. И поменялось решительно всё: раньше драгуны мечтали остановиться, слезть с лошади и хотя бы ненадолго припасть к земле, а сейчас мечтали вскочить на лошадь и ускакать куда глаза глядят. Они мучились, но дожди прекратились, вода стала уходить, болееменее пошло рытье на границе леса и болота, копали, ждали, когда дно траншеи высохнет, и копали дальше. Так постепенно образовалась целая линия, три линии и ходы сообщений между ними, землянки, блиндажи, отхожие места. Германец стоял и только иногда кидал бомбы или пролетал низконизко на аэропланах, и по нему сначала палили из винтовок, а потом перестали. Потом подвезли мотки колючей проволоки, и вышло, что первая линия получилась слишком близко к коренному берегу болота, копать бросили, оставили для передового охранения и стали валить засеки и опутывать «колючкой». Постепенно появилось очертание стояния полка. Когда в конце ноября — начале декабря ночами подмораживало, а на самом деле подсушивало землю, пошли разведки, и выяснилось, что германцы делают то же самое и находятся в таких же точно условиях, в пяти верстах, где ближе, где дальше, а где совсем рядом. Паёк оскудел, одна каша приелась так, что драгуны стали сходить с лица и мёрзнуть до дрожи в пальцах и слабости в коленях. Это уже была не война, а каторга, бессудная и бессрочная. И затосковали. И пошли изыскания и хитрости в поисках чегонибудь выпить. И тогда командующий 12й армией генерал Горбатовский отдал приказ, что будет наказывать не нижних чинов за самоволки и пьянку, а офицеров. А Кешке, совсем недавно вернувшемуся из отпуска, пришла лафа — ему разрешили охотиться: как только выпадал отдых, к нему прикомандировывали по тричетыре драгуна из разных эскадронов, чтобы не скучали, и они уходили на добычу. В котлах появилось мясо, драгуны кидали на пальцах, кто пойдет с Иннокентием раз в неделю, самое редкое раз в десять дней, и както всё успокоилось. Тут отец Илларион развёл свою деятельность и объявил, что может с желающими заниматься грамотой, и снова кидали на пальцах, кто пойдет на очередное занятие. В декабре появилась новая забава — у всех частей 12й армии стали забирать русские трёхлинейки и вместо них выдавали старые японские ружья, кавалеристов это не коснулось, но несколько ружей попали в полк, и отец Илларион с негодованием признал в них арисаку, которыми японцы воевали против русских в Русскояпонскую войну. Кешка одну даже пристрелял, хотя на целике были нацарапаны непонятные завитушки, крючки и палочки. Отец Илларион их както назвал, но так мудрёно, что никто даже не попытался запомнить. Благо было то, что обессиленные в прошедших боях эскадроны стали пополняться, и при этом в строй возвращался старый кадр, выжившие, прошедшие лечение раненые. Вяземский велел сделать учебную команду и поставил на неё Кудринского, а Кудринский бывало, что звал поучить пополнение Четвертакова. Жизнь стала веселее. Только немец бомбил, а русские пушки помалкивали, снарядов ещё было мало. Не сидел так же без дела и Петриков, он хотел переделать мадсена для стрельбы по аэропланам, но Кешка ему не отдал, тогда Петриков приспособил максима. Пулемётов прибавилось, завели пулемётную команду. Плохо было то, что Красотка стала дичиться, она забывала Кешку. Однако это было понятно, потому что коновязь полка за ненадобностью отвели в тыл за три версты.
Кешка бил косуль, оленя, мясо шло в котел, шкуры на распялку, соли по фольваркам было много, в полку нашлись умельцы и шкуры приспосабливали под разные нужды. Но к Рождеству драгуны снова заскучали, всем стало невтерпёж домой, к бабам, к детям, и снова завелась пьянка: «Воевалибыло, били, тока немца не добили!» И вдруг вспомнилось старое — колядки! Пошли к отцу Иллариону, батюшка подумалподумал и пообещал замолвить слово перед командиром и выправилтаки разрешение, но Рождество к тому времени прошло, тогда решили устроить представление на Крещение Господне.
— Потому я, ваше благородие, господин дохтар, завтра должон представлять борьбу бурятских мальчиков, это я вам по секрету доклада́ю…
Доктор понял, что спорить бесполезно, что Тайга упёрся.
— Чёрт с тобой, Четвертаков. Только до утра постарайся не шевелиться, пускай рана твоя подсыхает. Утром будет видно, что ты будешь представлять… — Курашвили хотел добавить «из себя», но не стал, он подумал, что вахмистр Четвертаков по кличке Тайга не поймет его в силу, ну, хотя бы своего сибирского упрямства.
«Какихто бурятских мальчиков… чёртте что!» — подумал доктор и ушёл в выгородку.
II
В штабном блиндаже офицеры заканчивали работу.
— И вот тут германец поставил два пулемёта… — ротмистр Дрок показал, где разведка обнаружила неприятельские огневые точки.
— Дистанция и сектор обстрела? — задал вопрос Вяземский.
— Полторы версты… сектор обстрела… — Дрок наметил ориентиры и провёл дугу. — Как раз против нашего правого фланга.
— Местность? — спрашивал Вяземский и делал записи в блокноте. — Записка для штаба армии готова?
Щербаков протянул записку.
— Читайте, — попросил Вяземский. — Там, где про местность.
— «Два обширных болота между двумя озёрами, на севере озеро Кангер, между Рижским заливом и левым берегом реки Аа, она же Кур, и на правом берегу Аа озеро Бабит…», — читал Щербаков и показывал на схеме. — «Между болотами проходит железная дорога Рига — Тукум…», дальше на Виндаву. Болото, на берегу которого мы стоим, — Щербаков посмотрел на командира, — Тирельское…
— Местные называют «Тырульское», — заметил фон Мекк.
— «…около пяти вёрст с севера на юг и три с половиною с запада на восток. По краям лес смешанный с преобладанием сосны, в лесу несколько старых просек…», вот и вот, — показал он на схеме, — они уже заросли подлеском и стали почти непроходимые, — Дрок и фон Мекк слушали и одновременно сравнивали записку и схему, — «…и узкие проселочные дороги», собственно, одна дорога, вдоль ручья. «Ручей вытекает из болота на юг и через восемь вёрст впадает в реку Аа, почва песчаная…»
— На границе болота и леса заросшие подлеском бугры, — добавил фон Мекк к сказанному Щербаковым. — Здесь их называют дюны…
— «…высота дюн, — продолжал Щербаков, — до двух саженей…», это как раз между первой и второй линиями, здесь мы поставили дополнительные аванпосты и наблюдательные пункты. Само болото, Тирельское, сейчас непроходимое, всё растаяло.
— Хорошо! — Вяземский кивнул Щербакову и обратился к фон Мекку: — А если мороз?
— Тогда проходимое.
— Пешком или на санях, — добавил Дрок.
Вяземский записал и посмотрел на фон Мекка.
— Против нас стоит пятьдесят седьмой ландштурменный полк из группы генерала Винекена, в частности, наш левый фланг почти соприкасается с их четырнадцатой и шестнадцатой ротами четвёртого батальона. На расстоянии до ста шагов от их первой линии установлены проволочные заграждения на глубоко врытых колах, гдето в два, гдето в три ряда, между рядами по тридцати-сорока шагов, работают, ставят колы и наматывают проволоку ночью…
— А что наша артиллерия?
— Сейчас, Аркадий Иванович, происходит смена, как только новый дивизион встанет на позиции, мы отправим им все сведения.
— А их артиллерия?
Фон Мекк положил перед полковником рапортичку со схемой.
— Более подробно доложит поручик Кудринский, он лично ходил.
Вяземский посмотрел на поручика, тот покраснел.
«Вот Сосунок, — невольно подумал Вяземский, и его взгляд потеплел. — Уже орёл, а ещё краснеет! Как же солдатское прозвище соответствует человеку, надо же!»
Поручик Кудринский с Четвертаковым и командой охотников ходил в разведку на глубину пять вёрст и обнаружил две батареи тяжёлых гаубиц.
— Сколько ушло на разведку?
— Туда и обратно трое суток, Аркадий Иванович!
— Прошли тихо?
— Да, только на выходе, на проволоке германец открыл огонь…
— Когда резали проволоку?..
— Да, но не в этом причина, Аркадий Иванович, просто шла стая косуль…
— И?..
— Четвертакову попало в ногу, не сильно.
— Хорошо, что не сильно.
После Кудринского штабсротмистр Рейнгардт доложил о результатах своего похода:
— Мы с их левого фланга, недалеко от корчмы Шмарден, это вот здесь, — показал он на схеме, — обошли их тыл, вот сюда, на правый… прошли на стыке двух батальонов.
— Это как ходил Кудринский?
— Почти.
— И что?
— Они накапливают пехоту, эти самые два батальона, они толькотолько начали подтягиваться, и тут не так много воды…
— И? — Вяземский посмотрел на офицеров.
— Рубят и пилят лес…
— Гати?
— Возможно!..
— А может быть, ждут заморозков? — высказался Дрок. — Всё же народная примета! Крещение!
— Может, и ждут, — ответил Рейнгардт. — До только лес рубят и, — он подчеркнул, — пилят, и явно не для блиндажей, на блиндажи идёт кругляк, бревно. Зачемто же они его не только рубят, но и пилят?
— Лес рубят, щепки летят, — задумчиво произнёс фон Мекк, — а когда пилят, опилки получаются. А народные приметы, Евгений Ильич, в этом климате другие, вспомните Крещение прошлого года…
— Так то была Польша! — Дрок набычился, в нём заговорил забияка.
— Не вижу разницы, что тут, что в Польше балтийский климат, одинаковый, Курляндия, одним словом, я же отсюда родом, с детства помню! Мы и санок-то не знали!
— Саночки, саночки, жили мы у бабушки! — ухмыльнулся Дрок.
— Тогда уж «у панночки», — подначил его фон Мекк.
— А кто у нас справа? — остановил всех вопросом Вяземский.
— Справа, как и был, атаман Пунин.
— Поручик Пунин.
— Это который партизан…
— Да, эдакий современный Денис Давыдов…
— И как?
— Никак, Аркадий Иванович, на флангах соприкасаемся, они ведут разведки по фронту и на флангах, так же как и мы, делить нечего, а народ они отважный и опытный…
— Три эскадрона, артиллерийская команда и половина личного состава георгиевские кавалеры…
— Ладно, господа! — Вяземский оглядел подчиненных, все затихли, а Дрок поджал губы. — Давайте подведём итоги!
Четвертаков лёг на спину и почувствовал, что разбинтованная голая нога мёрзнет. «Угораздило доктора припереться… с санитаром я бы и так совладал, — подумал он и подумал ещё: — И меня угораздило!»
Он резал проволоку, ножницы были хорошие, новые. Группа охотников поручика Кудринского уходила на разведку на одном участке, возвращалась на другом. Разрезали бесшумно, но недалеко вдоль проволоки по открытому месту шли стаей косули, их на снегу было видно, и германец пальнул из пулемёта, скорее всего, по косулям, а попал Кешке в сапог. Косули унеслись, германец промазал, потому что, когда животные убежали, на снегу ничего не осталось. Это было хорошо, если бы германец попал, то полезли бы забирать, и тогда одним легкораненым Кешкой не обошлось бы. Однако обошлось.
Кешка ещё полежал, подумал, но решил, что утро вечера мудреней, повернулся на бок и постарался заснуть, проскочила мысль, что надо было напроситься в помощники к Клешне-ресторатору, там сухо, но уже было поздно, и снова подошёл доктор со свечой в одной руке и склянкой и щипцами в другой.
Курашвили оставил лежать Четвертакова с голой ногой, потом вернулся и обработал рану йодом. Не шелохнувшемуся на боку Четвертакову было больно, но он держал фасон и только стиснул зубы. Курашвили увидел это и подумал, что, если что, жаль будет резать ногу, а поэтому хрен ему завтра, а не представление.
Он зашёл в свой закуток, оттуда шумнул на шептавшихся раненых и вспомнил, что за суетой забыл главное — из снега горлышком торчит фляжка с уже разведённым спиртом прямо у входа в блиндаж, надо выходить. И он вышел.
Фляжка чернела на белом снегу, и никто не покусился. А Курашвили и уверен был, что никто не покусится, это ведь лазарет.
Драгуны к лазарету и лазаретному делу относились почтительно и со страхом. Одни, проходя мимо, крестились, другие сплёвывали через левое плечо, третьи, которые постарше, и крестились, и сплёвывали. Они знали, что пока ты не в лазарете, значит, живой и лазарет тебе ещё не нужен, или мёртвый, и тогда лазарет тебе уже не нужен. А если в лазарете, то… ладно, когда в мякоть да навылет… Все боялись остаться без ноги или без руки, а ещё боялись без… Говорить об этом было срамно́, но попадания туда, куда все боялись, были такие же частые, как и во всё остальное, но этого боялись больше всего, в особенности которые бездетные. С такими ранениями просили доктора дать «порошку́», чтобы уже не возвращаться в деревню и никому ничего не объяснять. И тогда до отправки в тыл Курашвили таких подпаивал спиртом, поэтому спирт у него всегда был. Для этого он даже не просил тех, кто идёт в разведку, мол, попадётся у германца спирт, захвати. Это понимали, потому что гарантий не оказаться в лазарете ни у кого не было, и сами несли.
Курашвили, проходя мимо раненых, одному буркнул:
— Будешь ещё болтать!.. — и не договорил, потому что что он ещё мог в наказание сделать и так уже раненому.
Доктор давно перестал общаться на «вы» с серой массой нижних чинов. Да и смешно это было, особенно поначалу, мол, вы…
Както он резал одного драгуна, выреза́л осколок из живота и всё приговаривал ему: «Вы потерпите, любезный, вы потерпите…» А тот на двадцать второй минуте операции помер, и Курашвили тогда явилась мысль, что, мол, сейчас душа умершего, вот она, стоит перед апостолом Петром, и апостол спрашивает: «Вы, любезный нижний чин Засеряйко, перед смертью не грешили ли, не совершили ли семи смертных грехов?» «Или „вы“ — Гавнильский, или „вы“ — Мудяков…» И после этих слов отправляет в рай к Богу, а тот с ними тоже на «вы»! Однако смешнее всего было доктору подумать о том, как бы с этим Засеряйко, Гавнильским или Мудяковым на «вы» разговаривали черти в аду. И «вы» из обращения Курашвили с нижними чинами навсегда ушло. Он иногда ещё путался с земляком Александром Павлиновым, Клешнёй, то на «вы», то на «ты», и от этого сердился, что не может принять какогото одного решения.
Он взял флягу, смахнул с неё снег и талую воду и вернулся в загородку, скинул шинель, китель, брюки и остался в белье, шёлковом. Он зажёг на полочке три стеариновых свечи, лег на топчан, застеленный матрасом, набитым соломой, натянул под подбородок шинель и крикнул:
— Эй, кто там ещё не спит, подбросьте дров!
Услышал, как ктото зашевелился и шум: печки, дров…
Курашвили взял томик Чехова, открыл и, как это уже стало обычным, сразу уткнулся взглядом в экслибрис на развороте. В красивом вензеле значилось «СВ».
Он уже почти год пытался разобраться, кто же этот «СВ», что передал книгу в руки покойнице Татьяне Ивановне. «С» вроде может быть «Сиротин»! Брат? Дядька? Или просто фамилия на «С»? А может, это имя на «С», а фамилия на «В». Курашвили очень осторожно спросил Рейнгардта, имелись ли у Татьяны Ивановны братья или сестры по имени на «В», но тот пожал плечами и не ответил. Тогда кто? И капля крови на обложке…
Алексей Гивиевич закрыл книгу, немного подумал и положил на живот, он хотел снова прикрикнуть на раненых, чтобы те не шептались и угомонились, наконец. Но не прикрикнул, что он им, начальник, что ли? Так у них начальников от младшего унтера и до государя императора, не много ли? А выше кто? А выше Бог! И он, Курашвили, им Бог! Кто им отрезает смерть и пришивает жизнь? Эта мысль рассмешила доктора и успокоила. И он вспомнил, как было смешно несколько недель назад в Риге.
Три недели назад Рига уже отпраздновала Рождество, рижане были лютеране и католики, и жили, и праздновали по своему григорианскому календарю.
В публичных домах — немногих сохранившихся по военному времени — в связи с каникулами было пусто. Доктора вызвался сопроводить и отрекомендовать коллега из гарнизонного госпиталя, Петр Петрович, говорун и стихоплётчик, и они пошли в старый город, и коллега-доктор всё рассказывал Курашвили какие-то смешные истории и сам смеялся. Курашвили тоже смеялся, потому что давно ни с кем не разговаривал из своих. Они прихватили с собою спирту, сдобренного чемто коричневым с запахом шоколада, наплевали на патрулей, стоявших во фронтовом городе на каждом углу, а выпили ещё до начала похода.
— Самое главное, что я вам хочу сказать, Алексей Гивиевич, девочки тут чистенькие, а уж какие воспитанные, не то что в Москве или в моей Твери… Европа!
— А?.. — хотел спросить Курашвили, но коллега его перебил:
— А про национальность тут не принято спрашивать! Считается дурным тоном, и имена у них все придуманные, всё больше Агнессы или Мариэтты! Попадаются Козетты! Это если заведение на французский манер… И почти все блондинки! Так что для вас, коллега, вы же брюнет, полное раздолье…
Курашвили действительно был брюнет, когда не брил голову.
— А если?..
— А всякие «если» тут уже сошли на нет, коллега! Главное дело, чтобы цены не подняли. Но если что, рассчитаемся спиртом, у меня запас! Сейчас спирт в Риге заместо золота, потому что золото… — и коллега придержал ненужное ему пенсне с простыми стёклами и зашёлся от смеха, — и не ковано и не молото! А спирт… — он задумался, чем бы закончить столь удачно начатое, как ему казалось, буриме, — да глотнуть полведра — будешь сыт! А? — Он посмотрел на Курашвили. — Помоему, неплохо!
— А на каком языке с ними разговаривать? — спросил Курашвили.
— Языке? — Коллега так удивился, что даже снизу вверх посмотрел на длинного Курашвили, на секунду задумался и тут же взорвался смехом. — А на языке любви!
Курашвили улыбнулся, коллега был понастоящему весёлый человек, и стал оглядываться — они вошли в кварталы старого города.
Рига сразу представилась Курашвили очень красивой, ещё когда он в неё въехал по мосту через Западную Двину, местные её называют Даугава. И сразу оказался на Ратушной площади и залюбовался. Вот это был понастоящему европейский город, как другие европейские города, где он бывал и видал на многочисленных открытках, продававшихся в Москве во всех книжных лавках и магазинах — готически стрельчатая Ратушная площадь, окружённая вплотную стоящими друг к другу двух-трёхэтажными домами с высокими черепичными крышами, стрельчатыми наличниками на окнах, стрельчатыми окнами, и вообще всем стрельчатым, устремлённым вверх.
Они вышли на площадь Домского собора, оставили его по левую руку и пошли прямо, потом два раза направо-налево поворачивали в узких улицах, и коллега указал:
— А вот эти три дома местные называют «Три брата», посмотрите, какие они, как родственники, правда? И в то же время друг на друга не похожи.
Дома были примечательные, Курашвили остановился полюбопытствовать, но коллега потянул его за рукав:
— Не задерживайте процесс, Алексей Гивиевич, завтра поутру они вам покажутся ещё краше!
Всё в старом городе казалось Курашвили какимто спокойным, уютным и умиротворённым. Рига совсем не была похожа на Москву, хотя бы тем, что кругом ходили жители, но так, как будто бы их вовсе и не было. Курашвили перестал слышать весёлую болтовню коллеги и только оглядывался, когда тот вдруг сказал:
— Пришли!
Они вошли в тёмную подворотню, оказались в закрытом со всех сторон, заросшем плющом глухом дворе с единственной дверью и свисающей ручкой звонка. А дальше…
Доктор вздохнул, откинул шинель, сел, снял нагар со ставшей коптить свечи, глотнул из фляжки и лёг.
А дальше было сначала страшно, потом странно, а потом замечательно.
В холле их встретила мадам, они о чёмто пошептались с коллегой, коллега подошёл к Курашвили и шепотом сказал, что девочек в связи с каникулами мало, но для него, Курашвили, есть, как по заказу, а у коллеги тут давно пассия. Мадам говорила порусски с интересным акцентом, это была стройная женщина в годах, с высокою прической, ухоженная, с приятными манерами, она попросила их подняться во второй этаж в номера шестнадцатый и одиннадцатый.
— Вам в шестнадцатый, — сказал коллега, — её зовут как раз Агнесса. Вам повезло! И, главное, никуда не торопитесь, я рассчитался до самого утра!
Коллега был у Курашвили замечательный, не только весёлый. Он был весёлый, когда выпивал, понемногу, но часто. Курашвили приехал в госпиталь позавчера и сразу попал к главному хирургу, коим и был коллега. Тот с порога предложил выпить, Курашвили стало неловко отказываться, и пошёл разговор про войну, про Двор, про глупое начальство, пошёл кураж. Алексей Гивиевич поначалу даже испугался. Потом коллега повёл его осматривать раненых и палаты, назавтра пригласил ассистировать на операции, и после они снова выпили. Курашвили переночевал в ординаторской, с утра его позвали в операционную, и он увидел, что у коллеги золотые руки и ничего от похмелья, вчерашнего куража и опасного разговора. Точнее, кураж был, но уже хирургический. Операцию тот провёл блестяще, с самого начала и до самого конца: разрезал, извлёк очень сложный осколок, этот осколок побоялись трогать в полевом лазарете. Раненым был молодой поручик.
— Представляете, этого поручика по фамилии Штин везли аж из 3-й армии, от самого Минска, боялись, что не довезут, но молодцы, довезли…
И сам закончил операцию, и сам зашил, потом сказал:
— Сам шью, нельзя терять навык!
В итоге получилось так, что Курашвили было нечему ассистировать, но мастерства он насмотрелся. А как только коллега закончил операцию, то сразу и выпил.
В тот день Курашвили узнал, что самые сложные операции он делает сам, и раненые стремятся к нему, у него было мало смертей… У доктора затекла спина на жёстком матрасе, он глотнул ещё. Ему стал мешать свет, и он заслюнявил пальцами свечи. Раненые похрапывали и посапывали, сначала отвлекали, Курашвили ещё глотнул и повернулся на бок лицом к зашитой досками стенке…
Когда он постучал в дверь шестнадцатого номера, ему никто не ответил, и он стоял в нерешительности. Коллега уже зашёл в свой одиннадцатый, но через секунду выглянул и улыбнулся:
— Толкайте дверь, у Агнессы не заперто.
Курашвили толкнул дверь и переступил порог. В большой комнате было почти темно, слева спинкой к стене стояла широкая кровать с блестящими стальными шарами и рядом светила лампа на прикроватной тумбочке. Стены были затянуты шёлковыми оранжевыми обоями с вертикальными красными полосами и большими яркими цветами, оранжевыми на красном и красными на оранжевом. Не было шика, но было уютно от приглушённого света и ярких обоев. На кровати под шёлковым одеялом лежала молодая женщина с рыжими медными волосами по подушке, голыми плечами и голыми руками. Она посмотрела на Курашвили, отложила книгу, она её только что читала, и сняла очки.
— Входи, милый, входи! — сказала она и осталась лежать и смотреть, как Курашвили снимает шинель, расстёгивает китель…
Потом в какойто момент она села и сказала:
— Иди, милый, ко мне, дальше я сама. Меня зовут Агнесса.
Стало страшно, Агнесса видела стеснение гостя, но показала, что это лишнее, раздела его и уложила.
А потом было странно — со всеми желаниями доктора Курашвили Агнесса расправилась быстро и с улыбкой промолвила:
— Это вы все такие, которые с фронта, стремительные, но это ничего!
А вот дальше…
В одном белье и с блондинкой за талию, без стука вдруг ворвался коллега.
— Ну что, коллега? Как вы тут?
Курашвили хотел его выставить, но блондинка смеялась так заразительно, а коллега хохотал… Агнесса заметила нервное движение Курашвили и удержала его за локоть.
— Ничего! Они нам нисколько не помешают! — сказала она и с улыбкой стала наблюдать за тем, что вытворяет коллега, а тот стал представлять. Его блондинка, Козетта, буквально на секунду выскочила из комнаты и тут же вернулась; в её руках было огромное покрывало, и коллега стал в него заворачиваться и представлял себя то Гамлетом, то лордом Байроном, то Наполеоном. Всё какимито важными персонами он себя представлял, и иногда это было смешно. Курашвили успокоился и понял, что вот оно, настоящее весёлое времяпрепровождение. Значит, так и должно быть! А почему нет? Война далеко! На самом деле война была близко, и погромыхивало, германец стоял в трёх десятках верст, но здесь… как же она была далеко!
А блондинка неглиже подливала всем разведённый спирт с привкусом шоколада, и все выпивали, и смотрели представление, и смеялись, и блондинка приговаривала с акцентом: «Аллкохоллъ!»
Потом коллега стал декламировать, скорее всего своё, — экспромты, — потом вроде выдохся, уселся в кресло и закрыл глаза. Курашвили подумал, что представление кончилось, но Козетта замерла в ожидании, это было видно по тому, как она затихла и смотрела на visаvis, а visаvis стал медленно открывать глаза, увидел на стене часы и сощурился.
— И открытыми и закрытыми я гляжу на стрелки часов, представляется всё умозрительным… — Коллега поводил глазами по комнате, остановился на Козетте и закончил: — Когда сущность… — и он подмигнул Курашвили, — уже без трусов! Это у них, коллега, новомодное бельё такое, были панталоны с обо́рочками, запутаешься, а сейчас трусыы!
Козетта прыснула, но тут же изобразила из себя скромницу, она обнесла всех спиртом со вкусом шоколада, коллега поднялся, запахнулся полотнищем, стал похож на майора с картины Федотова «Сватовство майора», и с Козеттой под ручку они чинно вышли из комнаты Агнессы…
Доктор поёжился от колючего воротника шинели под подбородком, он видел эту картинку, будто бы ещё находился там…
А с Агнессой в итоге всё получилось замечательно.
Ах! Агнесса!
Только утром Курашвили разбудил не поцелуй Агнессы, как ему представлялось, когда они засыпали, а перегар уже одетого в шинель и фуражку коллеги, который склонился над ним и продекламировал:
— Полумесяц — полулуна! Полупесня — полуволна! Полутанцует — полупоёт! Только солнце полным встает! Колле-га! Пора! У нас ещё сегодня коллоквиум по пулевым ранениям в суставы!..
Вот такие каникулы, прошедшие будто бы только вчера.
Доктор вздохнул и повернулся на спину. В голове была картинка таких неожиданных рижских каникул: «Трусы и солнце», он их так назвал для памяти. Он поднялся. В полной темноте за стенкой храпели драгуны. Он встал на колени и начал молиться, чтобы покойница Татьяна Ивановна простила ему его грехи. Он уже и не помнил, когда в последний раз молился, наверное, до войны.
В госпитале он спросил, как состояние того поручика, Штина что ли, того, что со сложным ранением.
— А, поручика? — Коллега посмотрел на Курашвили чистыми глазами свозь ненужное пенсне. — Как вы себя чувствуете после вчерашнего? Помните? «Три девицы в уголках мелко пряли на лобках!» — И коллега запустил пальцы в редкую бородку. — Состояние? А что состояние? Состояние как состояние! Будет жить! Раз Бог даровал жизнь — значит, будет жить!
«Две девицы! Две!» — подумал в ответ Курашвили и понял, что, если после такого ранения поручик Штин выжил, значит, есть боги и на земле.
III
Четвертаков проснулся от нарастающего странного звука, он было кинулся вставать, но из-за перегородки появился доктор и сразу направился к нему.
— Нус! Показывай, чего тут у тебя за ночь… — начал доктор, но не договорил, потому что над четырьмя накатами лазаретного блиндажа пролетел аэроплан, грохоча мотором так, что захотелось закрыть уши. Доктор на секунду замер, Иннокентий глянул по сторонам, остальные раненые приподнялись на лежаках раскрыв рты. Доктор подумал: «Неужели раздуло туман?» — и пошёл наверх. Через секунду он вернулся, держа в руках листок бумаги.
Он ушёл за перегородку, и Иннокентий остался лежать и ждать.
Доктор появился сосредоточенный, уже без листка, и принялся осматривать ногу Четвертакова. Шум аэроплана опять нарастал и приходил ещё два раза, но доктор уже не обращал на это внимания.
— Так! — Доктор наклонился, и Иннокентий почувствовал, что тот щупает ногу как раз в том месте, где была рана, но странно, не было боли. Это показалось Иннокентию плохим предзнаменованием.
— Чё тама, дохтар?
Курашвили распрямился, сложил руки на груди и долго молчал. Рана превратилась в язву: у язвы округлились края и напухли, стали розовые, и внутри был гной — вполне себе состоявшаяся и оформившаяся трофическая язва. Ничего в этом особо страшного не было, если бы не место и не сырость.
— Чё тама, дохтар? — ещё раз спросил Иннокентий.
— Ничего хорошего, Четвертаков, — ответил доктор Курашвили. — Придётся тебя отправлять в госпиталь.
Иннокентий тяжело вздохнул, это была самая плохая новость, которую довелось ему услышать за последнее время.
— А без этого никак нельзя? — спросил он, ожидая, что вот сейчас доктор взорвётся и примется на него кричать и ругаться, но доктор спокойно ответил:
— А без этого никак нельзя! Без этого тебе чеез несколько дней пъидётся отъезать ногу.
— А чё тама, дохтар, я не дотянусь, мне не видать!
— А чего тебе надо «видать»? У тебя там тъафическая язва, если тебе это о чёмто говоит?
«Говоит», черт картавый! — подумал про доктора Четвертаков. — А самто намекает, что я малограмотный, гиря лысая, верста коломенская! А я ить и правда малограмотный! Но это ничего, это мы ещё поглядим, кто кого!»
— А ты, дохтар, ты када пальцем тыкал, я ничё не чуял! — Иннокентий намеренно назвал доктора на «ты», хотел его разозлить, и у него это получилось, лицо Курашвили налилось краской, но Иннокентий на этом не успокоился: — Ты, дохтар, отрежь её!
— Кого отъезать? Ногу? — с угрозой стал говорить доктор.
— Кого ногу резать? Ногу нельзя! А эту, язву, химическую, или как её?
— Тъафическую! — автоматически поправил доктор.
— Тебе, дохтар, виднее, какая она там, химическая или трахическая, а только ты мне её вырежи, а ногу оставь! — Кешка повернулся так, что теперь смотрел доктору в глаза, и увидел, что доктор опять стоит спокойный.
— А выдейжишь? — вдруг спросил его Курашвили.
— Чё выдерржишь? — Четвертаков намеренно «ррыкнул», снова увидел спокойствие доктора и понял, что вот допросился, и он даже испугался, но не подал виду. — Што выдержать-то надо, дохтар?
— Больно будет! — ответил доктор, и Кешка узрел, что в глазах доктора блеснула усмешка.
«Ах, ты ещё насмехаешься?» — мелькнуло у него в голове, и он твёрдо сказал:
— Режь, выдержу! Твоё дело резать, а моё терпеть, так уж у нас повелось!
Он оглядел своих раненых товарищей и подмигнул, а Курашвили им скомандовал:
— Поднимайтесь, господа раненные, будете его де-ъжать, этого смельчака, за у-уки и за ноги.
Когда Четвертаков пришёл в себя, доктор закончил операцию. Иннокентий не потерял сознания, но от боли у него в голове помутилось, и он перестал чтото чувствовать. У Иннокентия онемели руки и другая нога, здоровая, так на неё навалились его раненые товарищи; ещё болели скулы от напряжения, и он елееле языком вытолкнул изо рта сложенный в несколько раз сыромятный ремень. Доктор Курашвили собрал инструменты и послал за санитаром, на Четвертакова даже не посмотрел, ушёл за перегородку и вернулся без халата, уже в шинели.
— Всё, Четвеътаков, лежи и моли Бога, чтобы всё для тебя обошлось. Завтъа я посмотъю, но пъедупъеждаю, что, если чтото пойдёт не так, отпъавлю в Йигу, понял?
Тут Иннокентию уже ничего не оставалось, и он кивнул, нашёл силы, а его товарищи стали собираться на представление.
Алексей Гивиевич поднялся наверх и стал ждать санитара у входа в лазарет, тот должен был прийти и заняться приведением инструментов в порядок, прокипятить и сделать всё необходимое после операции. Доктор полез в карман за папиросами и наткнулся на листок, который поднял, когда над позициями летал германский аэроплан.
Когда неприятельская машина появилась над расположением полка, она вызвала большой переполох. Туман только немного поднялся от земли, и никто не ждал появления аэроплана с какой бы то ни было стороны, но, видно, среди германских лётчиков были отважные и опытные, и тот, кто прилетел, оказался из их числа. Он летел над самой землёй в чистом и прозрачном тонком слое воздуха под низкими тучами. Все подумали про бомбы и начали палить, а германский лётчик бросил листовки. Это увидели, увидели его руку, которой он размахивал, и пачки листовок, они сначала как бы взрывались, потом плавно кружились и опускались на землю. Как только драгуны поняли, что это не бомбы, ктото закричал: «Хорош палить, германец замириться хочет!» Они опустили винтовки и заворожённо смотрели, как, качаясь, медленно парят белые листки, и бросились их хватать. Написано было на русском языке, просто, что германский солдат поздравляет русского солдата с Крещением Господним и сегодня не будет стрелять. Драгуны показывали друг другу, улыбались, обменивались табаком и говорили, что теперь можно идти с позиций в рощу чуть ли не всем полком и смотреть праздничное представление. Офицеры сказали, что этого нельзя, что на представление пойдут только свободные от службы на передовых позициях и аванпостах, но драгуны сомневались, и нашлись горячие головы, которые стали утверждать, что это конец войне, и германец желает замириться, а русским не за что воевать на чужой земле. Но дисциплина в полку была строгая, и только четыре эскадрона: №1, №2, №4 и №6 и часть обоза пошли по ходам сообщений на юговосток в березняк. Они, многие из них, шли мимо доктора, Курашвили смотрел, они ему кланялись, и вдруг Курашвили понял, что и Четвертаков сорвётся туда же.
«Ну и хрен с ним! — подумал доктор. — Если будет хуже, отправлю его в госпиталь, к чертям собачьим, дольше проживет! — Он на секунду задумался. — Вообщето уже не должно быть заражения, ведь почти до самой кости вычистил!» Он улыбнулся и пошёл по ходу сообщений навстречу драгунам в блиндаж штаба полка — сегодня дежурным был командир №3 эскадрона штабсротмистр Рейнгардт. После возвращения Рейнгардта из отпуска по ранению они, два москвича, стали сближаться.
А Четвертаков лежал и матерился. Потом сел. Фельдшер всё не шёл. Четвертаков потянулся к ноге, посмотреть, но нога была забинтована и мёрзла голой кожей там, где была задрана штанина. Иннокентий опустил штанину, полез в сидор, достал чистую портянку, намотал, попробовал сунуть ногу в сапог, с трудом, но нога вошла. Он встал и стал слушать — нога не болела, он сделал шаг — нога почти не болела, тогда Иннокентий осмелел и опёрся — нога опять почти совсем не болела. И тогда он подумал: «И чё я тута буду сопли жевать?..» Он по лазарету, не обращая внимания на взгляды копошившихся соседей, пошёл вокруг своего топчана. Раненые драгуны смотрели на вахмистра, каждый посвоему, некоторые осуждающе. Иннокентий читал их мысли: «И куда ж тебя несёт?» — думали одни; «Эка напросишься, — думали другие, — начальство заругается!»; «Давай, давай, — думали третьи, — шибко храбрыя да настырныя долгот не живуть!» Эти, третьи, а в лазарете раненых было всегото пятеро, не желали зла Иннокентию, он в полку пользовался заслуженным уважением и как вахмистр, и как охотник, и как просто незлой мужик, а злой только до войны и до дела. Но только война в этих гнилых окопах уже надоела до чертиков, надоела грязь, сырость, надоела неизвестность того, что будет завтра и будет ли завтра, надоело сидение на одном месте. И получалось так, что на самом деле здесь война почти не проявляла себя, не сравнить же с тем, что было прошлой зимой или даже прошлым летом, а уж тем более позапрошлым летом, когда не слезали с сёдел по нескольку суток… И что же? С войной плохо, а без войны ещё хуже?
И Иннокентий решил, что «Харэ́ тута сидеть! Боле ничё не высидишь!» Он подобрал сидор и, ни с кем не прощаясь, вышел на воздух и не слышал, чего ему гуторили в спину. А в спину ему ничего не гуторили, смолчали, сплюнули и, пока не пришёл «фелшэр», стали крутить самокрутки.
На воздухе было хорошо. Так хорошо, что Кешка на секунду забыл, откуда он идёт и почему он там находился, и запнулся за торчащий из земли корень и сразу вспомнил все причины, и откуда он идёт, и почему он там был, и испугался, что потечёт кровь. Тогда ему придётся вернуться и уже точно, что на позор и осмеяние товарищей, и он остановился и стал прислушиваться, что у него происходит в сапоге. Стоял не меньше минуты. Успокоился. Всё было в порядке, но всё же надо быть поосторожнее. И тут на него из-за поворота ближнего окопа налетел фельдшер, они увидали друг друга, и фельдшер уже открыл злой рот. Кешка встал как вкопанный, вылупил на фельдшера глазища и замахнулся рукой со сжатым кулаком, фельдшер аж присел, и Кешка чуть было через него не перешагнул.
Сколько же он думал над тем, что бы ему хотелось представить! На гармониях и балалайках он играть не умел, на кривых, вихляющихся ногах, стуча каблуками в пыльную землю, не отплясывал, если пел, то только в тайге, и никто не сказал ему, каково у него получается. Завидовал эскадронному кузнецу Петрикову, что тот всё умеет, даже свистать в один палец, что уж там говорить об игре на двуручной пиле. И тогда у него созрел план. Года четыре назад они с Мишкой Лапыгой пришли на остров Ольхон, жили там несколько дней среди бурят и оказались на празднике. Охотники подняли из берлоги медведя далеко от острова, гдето на берегу Сармы́, на двух волокушах привезли огромное чудовище в стойбище и устроили такое, чего Кешка не видал, хотя и слыхивал. Всё стойбище расселось на снегу вокруг большого костра. Кешка поглядывал на Мишку. Михаил помалкивал и на немые вопросы Кешки не отвечал, только показывал пальцем — мол, молчи, и слушай, и смотри. Буряты́ варили в котлах медвежатину, женщины и малые дети держались позади мужчин, мужчины ворчали, но оказалось, что это они так то ли поют, то ли молятся. Потом Михаил рассказал, что они просили прощения у Хозяина, значит, молились. Чтото делал шаман, Кешка тоже не понял, а Мишка нашептал, что шаман испрашивает у Хозяина разрешения, что, когда будет нужда снова отправиться в тайгу, чтобы «все оттудова возвернулися живыми». В руках у шамана дрожал и звенел бубен, и он бил в него заячьей, как показалось Кешке, лапкой, привязанной к палке. Шаман крутился вокруг себя, бил в бубен и чтото резко выкрикивал, а то тихонько подвывал. Кешке сначала было интересно, а потом наскучило, он пялил глаза, смотрел, а сам дергал себя за палец и щ
