В эту минуту истории. Политические комментарии 1902–1924
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  В эту минуту истории. Политические комментарии 1902–1924

ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ

В эту минуту истории

Политические комментарии
1902–1924

Составление, вступительная статья,
подготовка текста и комментарии
доктора политических наук

В. Э. Молодякова



Информация о книге

УДК 94:321(470+571)"1902/1924"

ББК 66.1(2)

Б89


Изображение на обложке: Валерий Брюсов, 1901 г., фотооткрытка.

В оформлении обложки и макета использованы иллюстрации из собрания автора-составителя.


Автор-составитель:

Молодяков В. Э., доктор политических наук, кандидат исторических наук, профессор Университета Такусёку (Токио, Япония), автор более 40 книг, включая первую биографию Брюсова (2010; 2020, ЖЗЛ), обладатель лучшего в мире книжного собрания «брюсовианы».

Рецензенты:

Александров А. С., кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Института русской литературы РАН (Пушкинского Дома);

Михайлов Р. В., кандидат политических наук, заместитель председателя экспертного совета фонда ИСЭПИ, главный редактор альманаха «Тетради по консерватизму».


Валерий Яковлевич Брюсов (1873–1924) провозглашал, что поэт должен быть прежде всего поэтом. Но сам не следовал этому завету, выступая в ипостасях прозаика, драматурга, литературного критика, теоретика литературы, стиховеда, историка, переводчика и редактора. Одна из наименее известных его ипостасей — политический аналитик и комментатор, откликавшийся на важнейшие события эпохи то стихами, в которых современники слышали отзвуки поэзии Тютчева, то статьями, которые читали далекие от литературы люди. Политическое наследие Брюсова, впервые собранное только в наши дни, и сегодня читается с неослабевающим интересом, а отдельные фразы из его текстов как будто просятся в ленту новостей.


УДК 94:321(470+571)"1902/1924"

ББК 66.1(2)

© Молодяков В. Э., составление, вступительная статья, комментарии, 2024

© ООО «Проспект», 2024

ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ: ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПОРТРЕТ1

Незадолго до смерти в статье «Без божества, без вдохновенья» Александр Блок утверждал: «Так же, как неразлучимы в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга — философия, религия, общественность, даже — политика. Вместе они и образуют единый мощный поток, который несет на себе драгоценную ношу национальной культуры» (1). Примерно в то же время Валерий Брюсов писал: «Всеобъемлющий гений Пушкина охватывал все стороны духовной жизни его времени: не только интересы искусства, в частности — поэзии, но и вопросы науки, общественной деятельности, политики, религии. <…> И вся эта разносторонняя деятельность образует стройное целое, потому что отражает единое миросозерцание, составляет различные проявления единой, цельной личности великого поэта. <…> Как сочинения Пушкина, так и его убеждения — это живой организм, из которого нельзя изъять одну часть, не повредив целого. <…> Устраняя один из взглядов Пушкина, мы отнимаем часть их силы у других. Пушкина должно принимать в его целом, и только тогда получаем мы в полноте грандиозный облик нашего национального гения» (2).

Эти слова можно отнести и к самому Брюсову, одному из наиболее «политических» поэтов своего времени. Для него, как и для его кумиров Пушкина и Тютчева, между Поэзией и Политикой не существовало непреодолимой пропасти. Напротив, Политика вдохновляла Поэзию, а Поэзия нередко становилась фактом Политики. Поэтому и Тютчев, и Брюсов начинали день с чтения новостей в газетах. Владимир Вейдле уверял, что ум Тютчева «во всю эту жизнь был по-настоящему занят одним: политикой» (3). О Брюсове так сказать нельзя: если он имел «одной лишь думы власть», то это была Литература, «любовь, соединившая страсть и долг» (4), Литература с большой буквы, а не в пренебрежительном смысле, как в верленовском «Искусстве поэзии».

О политических взглядах Брюсова писали и ранее, но, во-первых, бегло, походя, а во-вторых, «приспосабливая» их к условиям своей эпохи. Критикуемый вульгарными социологами 1920–1930-х годов как «поэт русского империализма» (Г. Е. Горбачев, А. Н. Волков, О. В. Цехновицер), Брюсов с началом Великой Отечественной войны трактовался как «певец великой России» (Г. М. Ленобль, А. С. Мясников), а позднее чуть ли не как идейный марксист (Б. М. Сивоволов) (5). Почти во всех этих оценках есть доля правды, но все они односторонни и поэтому в своей односторонности неверны.

Валерий Брюсов — из числа тех, кто смог совместить в себе искусство и жизнь, прошлое и будущее, «родное и вселенское». Поэт, прозаик, драматург, теоретик и летописец литературы, переводчик и просветитель, он открывается нам новыми гранями. Одна из них — наследие Брюсова как политического аналитика и комментатора, тексты, которые много десятилетий не перепечатывались по причинам, далеким от литературы, но связанным именно с политикой. Как верно отметил С. И. Гиндин, в советское время Брюсова «издавали всегда с оглядкой и пристрастным отбором, опиравшимся отнюдь не на художественные критерии» (6). Однако по этим текстам, в стихах и прозе, можно проследить весь духовный и интеллектуальный путь Брюсова, знавший колебания и компромиссы, но до конца осознанный и логичный.

1

Валерий Яковлевич Брюсов родился в Москве 1 (13) / 2 (14) декабря 1873 г.2, в год смерти Тютчева и под одним знаком Зодиака с ним: оба были Стрельцами. Тютчева часто сравнивали с Пушкиным, Брюсова — с Бальмонтом, двух Стрельцов с двумя Близнецами. Совпадение, не стоящее внимания? Может быть. Но духовная связь Брюсова с Тютчевым, прошедшая через всю его жизнь, не только очевидна, но и значима — в контексте как Поэзии, так и Политики.

Брюсов подробно рассказал о ранних годах своей жизни и о среде, в которой вырос. «Отец мой был самый настоящий человек 70-х, даже, вернее, 60-х годов. И вся моя семья была именно шестидесятники. Первые мои впечатления в детстве — это портреты Чернышевского и Писарева, которые висели над столом отца и так остались висеть до самой его смерти. Это были первые имена больших людей, которые я научился лепетать. А следующее имя великого человека, которое я выучил, было имя Дарвина. И, наконец, четвертое имя — Некрасова, поэзия которого была долгое время единственно знакомой мне поэзией. В доме нашем не было ни Пушкина, ни Лермонтова — я узнал их несколько позже, а стихи Некрасова я заучил с детства. Вот что было впечатлениями моего детства, вот что создало мое миросозерцание, мою психологию. И я думаю, что какой она была в детстве, такой она осталась и до конца моей жизни. <...> Есть у одного из молодых символистов (С.М. Соловьева. – В. М.) книга, которая называется «Возвращение в дом отчий». Мне казалось, что теперь, в последний период моей жизни, я вернулся в «дом отчий», – так всe это было мне просто и понятно. Никакой метаморфозы я в себе не чувствовал. Я ощущаю себя тем, кем я был» (7).

Можно подумать, что, окидывая взглядом прожитую жизнь на шестом году большевистской власти, да еще и во время публичного чествования, член РКП(б) Брюсов сознательно «революционизировал» свое прошлое. По крайней мере в отношении воспоминаний детства это не так. Брюсов действительно вырос в «шестидесятнической» атмосфере, о чем свидетельствуют и его автобиографии, и художественные произведения разных лет (все дореволюционные!), в которых он обращался к истории своей семьи: поэмы «Краски» (1898) и «Мир» (1903), повести «Моя юность» (1900) и «Обручение Даши» (1913). «Писарев, а за ним Конт и Спенсер, представляемые смутно, казались мне основами знаний. <...> Под влиянием тех же идей я был крайним республиканцем и на своих учебных книжках писал сверху стихи из студенческой песни, понимаемой мною буквально: Vivat et respublica! Соответственно этому, я считал долгом презирать всякое начальство, от городового до директора гимназии. Мне было 14–15 лет» (8). В таком мире росли многие его сверстники — не вспомнить ли симбирского гимназиста Владимира Ульянова, всего на три с половиной года старше Брюсова. Валерий Яковлевич из этого мира ушел и «возвращением в дом отчий» считал не слияние с «пролетарской революцией», но работу с литературной молодежью, о чем не раз прямо говорил, в том числе с той же юбилейной трибуны (9). Однако «шестидесятническую» веру в науку (в том числе в «тайные», оккультные науки), в человеческий разум, в незыблемость законов природы и истории он сохранил на всю жизнь.

Осознанный интерес к политике проявился у Брюсова в конце XIX века. Одним из поводов стало нашумевшее «дело Дрейфуса». Осуждение в конце 1894 г. французским военным судом капитана генерального штаба Альфреда Дрейфуса (еврея родом из Эльзаса — провинции, отошедшей к Германии в результате франко-прусской войны) по обвинению в шпионаже в пользу Берлина прошло почти незамеченным. Зато кампания за пересмотр приговора в 1897–1898 гг. с участием знаменитого писателя Эмиля Золя, который опубликовал резкое открытое письмо президенту республики «Я обвиняю», затем был осужден по обвинению в клевете и бежал из страны, вызвала мировой резонанс как борьба с неправосудием, милитаризмом и антисемитизмом. Русское общество бурно реагировало на происходившее во Франции. Консерваторы во главе с Алексеем Сувориным и его газетой «Новое время» критиковали Золя как демагога. «Передовые люди» вроде Чехова, держа в уме отечественные реалии, встали на сторону капитана и его защитников.

По горячим следам 12 февраля 1898 г. Брюсов занес в дневник отклик на газетную новость: «„Золя осужден“. Я когда-то любил Францию и французов вообще; после этого „дела Дрейфуса“ и осуждения Золя я их презираю и проклинаю» (10). Ведший с ним в то время содержательную переписку Авенир Ноздрин, рабочий-текстильщик из Иваново-Вознесенска, участник революционного движения и поэт, 24 февраля подробно откликнулся на события, выступил в защиту Золя и против Суворина, добавив для сведения московского адресата: «И мы в своем захолустье немало волновались по поводу этих событий, где я не встретил ни одного человека, который не был бы за Золя» (11). «Было время, я с трепетом ждал телеграмм из Ренна» (12), — писал Брюсов в октябре 1899 г. своему другу Михаилу Самыгину (известному в литературе как Марк Криницкий), имея в виду повторное рассмотрение дела Дрейфуса. Когда военный суд снова признал его виновным, он написал стихотворение «На осуждение Дрейфуса», опубликованное посмертно (СС, 3, 255–256), впрочем, более медитативное, нежели злободневно «политическое».

Интерес к текущей политике сочетался у Брюсова со стремлением осмыслить происходящие события в глобальном масштабе. Произошло это под влиянием занятий российской и всемирной историей в Московском университете, а также общения с издателем «Русского архива» Петром Бартеневым, консерватором и живым наследником славянофильской традиции (13). Брюсов в сентябре 1898 г. вряд ли случайно пришел к нему со статьей именно о Тютчеве, которого старый издатель лично знал и глубоко чтил. Знакомый и почитатель Хомякова и братьев Киреевских, Бартенев приохотил к чтению их трудов нового знакомого, который стал деятельным сотрудником, а позже секретарем редакции «Русского архива». Примерно в то же время Брюсов сообщил одному из корреспондентов: «Читаю Киреевского, Хомякова, Самарина — тех, кого Вы читать не будете» (14).

Велико искушение добавить к этому ряду имя Константина Леонтьева, с философией, эстетикой, да и личностью которого у Брюсова можно найти немало общего или, по крайней мере, созвучного. Это и «хищная эстетика», и ненависть к «мещанству», и любование имперской мощью Византии и России, и даже «географический патриотизм» (выражение Брюсова). Имеющиеся различия важны, но не принципиальны: Леонтьев питал симпатию к дряхлеющей, но все еще «блистательной» Османской империи и скептически относился к европейским славянам и идеям панславизма, в то время как позиция Брюсова в «восточном вопросе» была противоположной. Однако Валерий Яковлевич как будто прошел мимо Леонтьева: никаких прямых следов знакомства с его сочинениями ни в статьях, ни в письмах или дневниках Брюсова обнаружить не удалось (15).

В оппозиции западников и славянофилов Брюсова вряд ли можно категорически назвать западником, но следует вспомнить известную фразу Тютчева: «Европа Карла Великого очутилась лицом к лицу с Европою Петра Великого» (16). «Мыслил он европейски, т. е. исходя из целого Европы, просто потому, что иначе мыслить не умел, и Россия была для него хоть и восточной Европой, а Европой. <...> Двух цивилизаций, двух культур, русской и западной, для него нет, а есть лишь одна, европейская, одинаково принадлежащая Западу и России. Судьба этой общеевропейской цивилизации и есть то, что волнует его всю жизнь» (17). Так писал Вейдле о Тютчеве, и на сей раз мы можем не только согласиться с ним, но и применить сказанное к Брюсову. Эти настроения были присущи ему как минимум до 1918 г. – они определяли его отношение ко многим событиям и проблемам, от «восточного вопроса» и борьбы между христианским миром и Турцией до чаяний и оценок начала Первой мировой войны.

Политических воззрений Брюсова в рамках старых, принадлежащих XIX в. схем — не понять. Нужны иные термины и критерии, чтобы объяснить хотя бы следующее неожиданное, но примечательное признание. В октябре 1899 г. он писал другу юности писателю Марку Криницкому (М. В. Самыгину): «Война Англии с бурами — событие первостепенной исторической важности и для нас, для России, величайшего значения. Только, конечно, наши политики медлят и колеблются и забывают, что рано или поздно нам все равно предстоит с ней великая борьба на Востоке, борьба не только двух государств, но и двух начал, все тех же, борющихся уже много веков. Мне до мучительности ясны события будущих столетий» (18). Одновременно Брюсов почти дословно повторил эти суждения в письме к другому близкому другу Владимиру Станюковичу (19), что, несомненно, свидетельствует об их значимости для писавшего.

Впервые опубликованный в 1933 г., этот фрагмент долгое время оставался непрокомментированным по существу. На мой взгляд, он показывает, что у Брюсова уже сложилось понимание борьбы того, что позднее было названо «евразийством» и «атлантизмом». В глобальной политике рубежа XIX–XX вв. Россия и Англия выступали не только как две противоборствующие державы, чьи интересы сталкивались сразу во многих регионах, но как представители двух геополитических ориентаций — континентальных и морских сил, Суши и Океана. Полагаю, в такой интерпретации особой «модернизации» нет — написанное говорит само за себя.

Обратим внимание на предсказание о скором столкновении России и Англии «на Востоке». Возможно, Брюсов имел в виду Ближний Восток или Центральную Азию. Возможно, Дальний Восток, где Англия все более активно поддерживала Японию и ее политику, направленную на вытеснение России из Маньчжурии и Кореи. В 1895 г. «тройственное вмешательство» континентальных держав — России, Германии и Франции — вынудило Японию отказаться от многих плодов победы в войне с Китаем, в том числе от территориальных приобретений на континенте, тогда как Англия дистанцировалась от этого «европейского» и «антиазиатского» демарша. Германия поддерживала буров в войне против Англии; на стороне буров было и подавляющее большинство русского общества (примечательное исключение представлял Владимир Соловьев, пророчествовавший в это время о «желтой опасности»). Думал ли Брюсов в 1899 г. или нет о будущем столкновении российских и англо-японских интересов именно на Дальнем Востоке, мы достоверно не знаем. Но после подавления «боксерского восстания» (восстания ихэтуаней) в Китае в 1900 г., в котором участвовали и европейские державы, и Япония, а тем более после заключения англо-японского союза в 1902 г. такие мысли не могли не посещать его. Полагаю, именно так можно истолковать концовку его первой опубликованной политической статьи «В эту минуту истории», предрекавшей «беспримерные столкновения где-нибудь на берегах Конго или Желтой реки», т. е. Хуанхэ.

Англо-бурская война, «боксерское восстание», эсхатологические пророчества «Трех разговоров о войне, прогрессе и конце всемирной истории» Соловьева, которого Брюсов в то время был склонен считать одним из своих учителей, — в такое время и на таком фоне текущие политические события все чаще появляются в письмах, записях и разговорах Брюсова и начинают проникать в его стихи. На соловьевскую «Краткую повесть об антихристе» он откликнулся стихотворением «Брань народов», на подавление «боксерского восстания» — стилизованной «Солдатской» песней (пели ли ее когда-нибудь солдаты?..). В советское время это стихотворение ни разу не перепечатывалось — показательная иллюстрация к отношениям нашей страны с Китаем.

2

Осенью 1902 г. Брюсов принял предложение Дмитрия Мережковского и Петра Перцова стать политическим обозревателем журнала «Новый путь», разрешения на издание которого они долго добивались. Сначала Валерию Яковлевичу предложили должность секретаря редакции, поскольку он уже приобрел необходимый опыт в «Русском архиве», но ежедневная рутинная работа потребовала бы переезда из Москвы в Петербург. В начале октября 1902 г. Брюсов писал Перцову как официальному редактору «Нового пути»: «Переехать же в Петербург при таких обстоятельствах затрудняюсь. Мне будет немыслимо жить, потеряв московское бесплатное жилье (в родительском доме. — В. М.) и архивское жалованье (в «Русском архиве». — В. М.). Я готов наезжать в Петербург часто. И — если Вы никого не прочите на мое место — готов переехать тотчас, как дело установится» (20). В итоге должность секретаря занял Ефим Егоров, «трафаретный провинциальный «радикал»», согласно позднейшей характеристике Перцова. Брюсов стал одним из ближайших сотрудников журнала, согласившись регулярно выступать в нем как политический обозреватель, а не только как поэт и литературный критик.

«Политическое обозрение я напишу, — говорится в том же письме. — Но ведь, конечно, Вы не ждете изложения фактов? или проповеди политических учений? Напишу sub specie aeternitatis3, как о миге вселенской истории». Однако Перцов – подобно многим «правым», скептически относившийся к Николаю II, – ждал конкретики и 16 октября писал Брюсову: «Как „обозрение“? Что, если бы щелкнуть мимоходом наш теперешний „миг“ (в наружной политике) и этим „ныне неблагополучно царствующего“? Тут возможна вариация на тему: „глупому сыну (не в помощь богатство. — В. М.)…“ — Параллель „престижа“, оставленного в наследство папашей, и растерянности сынка. „Упущение“ Кореи, Малой Азии, Персии, Манджурии…» (21). «Нашу политику, – ответил адресат, – так или иначе, конечно, придется помянуть и, конечно, не добром» (22). Очевидно, опасаясь цензурных затруднений, Брюсов предпочел воздержаться от открытой критики правительства и тем более Николая II, но некоторые отголоски перцовского письма в статье «В эту минуту истории» заметны. Впрочем, Валерий Яковлевич с самого начала весьма скептически относился к своим «политикам», что видно из другого письма Перцову: «Я не только политические обозрения могу писать, но умею даже клеить коробочки и обделывать их золотым бордюром; однако заниматься этим я не намерен» (23).

В «Автобиографии» 1912–1913 гг. Брюсов рассказывал: «Сознаюсь, что воспоминания об этой работе относятся к числу особенно неприятных изо всего моего прошлого. Прежде всего, я вовсе был не подготовлен для такой работы, взялся же за нее по юношеской самонадеянности, воображающей, что она может „всe“. Далее, то направление, в каком я должен был вести обозрения, было мне заранее предписано редактором-издателем П. П. Перцовым. <...> Несмотря на «монархический» дух моих обозрений (политическим идеалом «Нового пути» была теократия), цензура немилосердно искажала их, и за несколько статей я решительно не могу нести ответственности, потому что самая сущность их была вычеркнута нашим „зоологическим“ цензором (он жил на Вас<ильевском> острове, в Зоологическом переулке). Наконец, то были именно годы (1903–1904), когда я начинал чувствовать всю неправду моего бравурного пренебрежения к русскому либерализму, пренебрежения, выросшего преимущественно из чувства протеста ко всему „признанному“, укоренившемуся (а в той среде, где я жил, либеральные идеи, разумеется, были „священными заветами“, на которые никто не смел посягать). По счастью, эти мои „обозрения“ скоро прекратились» (24).

Если сам Брюсов так скептически оценивал свои политические статьи, то, может быть, мы придаем им слишком большое значение? Уверен, что нет. Более того, далеко не всe в приведенной выше пространной цитате следует принимать на веру, как и вообще в брюсовских автобиографиях, когда он касался политических тем. Во-первых, любой непредвзятый читатель увидит в обозрениях Брюсова вовсе не «юношескую самонадеянность», но хорошее знание текущей мировой политики, умение проводить убедительные исторические аналогии и давать верные прогнозы. Так что Валерий Яковлевич поскромничал. Во-вторых, «линия» журнала определялась не столько его «титульным» редактором — «правым» Перцовым, сколько его идеологами — Мережковским и Зинаидой Гиппиус, в ту пору несомненными «левыми». «Он (Брюсов. – В. М.) был, по тогдашним временам, самым „правым“ во всей нашей компании (за исключ<ением>, м<ожет> б<ыть>, меня)», – вспоминал много позже Перцов, добавив: «Недаром же благоразумные Мережковские так боялись его „политик“» (25). Брюсов напрасно «переводил стрелки» на Перцова, с которым был связан давней дружбой, хотя она имела более литературный, нежели личный характер. Их переписка эпохи «Нового пути» рисует совсем иную картину. Во-первых, по политическим взглядам Брюсов стоял гораздо ближе к Перцову, нежели к Мережковскому и Егорову. Во-вторых, Перцов не столько диктовал Брюсову «линию» политических обозрений, сколько сглаживал его конфликты с редакцией, с двойной, а то и тройной цензурой — «либеральной» Мережковского и Егорова, косной официальной и еще более косной духовной, которой дополнительно подвергался «Новый путь» в качестве издания, пишущего на религиозные и церковные темы. Брюсов имел все основания жаловаться на цензуру, только самый строгий его цензор жил не в Зоологическом переулке, а на Литейном, где квартировали Мережковские.

Теперь о либерализме. Здесь Брюсов явно играл словами и старался выдать желаемое за действительное, как и в поздней автобиографии, когда утверждал, что «еще в конце 1917 г. начал работать с Советским правительством». Что считать «средой», в которой он жил? Семью? Но там, по его же собственному признанию, господствовали Писарев, Спенсер и Моллешот, которых Градовский, Милюков и другие либеральные вожди вряд ли отважились бы признать «своими». Круг поэтов-декадентов, открыто презиравших «общественность» и гордившихся этим презрением? Однажды на университетском экзамене у В. И. Герье, типичного либерала, Брюсов демонстративно назвал Добролюбова — «революционного демократа» Николая, а не «декадента» Александра — «идиотом». Круг религиозно-философских собраний с их подчеркнутым интересом к «общественности»? Там Валерий Яковлевич никогда не был «своим». Московский литературно-художественный кружок, «столпов» которого (вот уж были либералы!) он в 1903 г. шокировал «эстетским» докладом о Фете? (26) «В Художественном Кружке – вторники, – записал Брюсов в дневник в октябре 1902 г., вскоре после избрания в его члены. – Идиоты говорят глупости, в этом проходит вечер. Хлопают тому, кто скажет поглупее. И неистовствуют от радости, если оратор косвенно заденет, плюнет на правительство или христианство» (27). Как верно отметила историк литературы М. И. Дикман, «враждебность, неприязнь, презрение к либералам, нарочитый их эпатаж — характерны для Брюсова 900-х годов» (СС, 1, 634). Именно против них обращал он свои инвективы — «Юлий Цезарь», «Цепи», «Книга пророчеств», «Довольным».

Довольство ваше — радость стада,
Нашедшего клочок травы.
Быть сытым — больше вам не надо,
Есть жвачка — и блаженны вы!
Прекрасен, в мощи грозной власти,
Восточный царь Ассаргадон
И океан народной страсти,
В щепы дробящий утлый трон!
Но ненавистны полумеры,
Не море, а глухой канал,
Не молния, а полдень серый,
Не агора, а общий зал.

Это — отклик на манифест 17 октября 1905 г., восторженно встреченный именно либералами: «крайне правые» сочли его позорной капитуляцией, «крайне левые» призвали продолжать борьбу, удвоив силы. Так в чем же дело?

Дело прежде всего в том, какую позицию, точнее, какую социальную нишу занимал Брюсов не в то время, о котором вспоминал, а в то, когда писал автобиографию. Откликаясь на победу кадетов на выборах в Первую Государственную Думу в марте 1906 г., он признался Перцову: «Дума будет кадетской, как была кадетской тридцать лет и три года вся русская литература. Хочешь не хочешь, а изо дня в день будем слушать из Таврического дворца те же рассуждения, в которых с детства захлебывался на страницах „Русских ведомостей“ и всего им подобного. Бррр...» (28). Однако в 1913 г. он уже всероссийски известный поэт и прозаик, недавний редактор литературного отдела либерально-кадетской «Русской мысли», сотрудник самых что ни на есть «солидных» изданий, не только «столп», но бессменный председатель дирекции Литературно-художественного кружка, склонный с улыбкой вспоминать о своих «декадентских» дебютах, но не о стихах периода первой революции. По своему статусу он мало отличался от Мережковского, кандидата в академики и нобелевские лауреаты, как раз в те годы выпускавшего полное собрание сочинений.

Это отступление необходимо не только для того, чтобы показать, почему мы можем пренебречь суждениями Брюсова о собственных политических обозрениях. Оно прямо подводит нас к вопросу о том, каких политических взглядов он придерживался в начале существования «Нового пути» и как они эволюционировали в годы Русско-японской войны и Первой революции.

Рискуя впасть в упрощение, к которому приводит использование расхожих и потому расплывчатых терминов, эти взгляды можно определить как империализм, паневропеизм (и панславизм как его часть) и антидемократизм. Как империалист Брюсов не только не осуждал, но признавал как должное и даже приветствовал территориальную экспансию развитых стран — как будто в соответствии с «законом расширения больших пространств», сформулированным основоположниками геополитики Рудольфом Челленом и Карлом Хаусхофером (о которых он едва ли слышал). Брюсов оценивал ход и результаты территориальной экспансии других стран только по одному критерию — угрожает она государственным интересам России или нет. Как паневропеист он уже в первой политической статье отказывал Турции в праве быть европейской, а значит «цивилизованной» державой, в том числе из-за ее репрессивной политики в отношении славянских народов — христианских и европейских, т. е. более «цивилизованных». Антигерманские высказывания Брюсова этих лет мотивируются прежде всего протурецкой и антиславянской политикой Вильгельма II, в которой он усматривал измену общеевропейскому единству. На этом же единстве Брюсов акцентировал внимание, когда писал о подавлении антииностранного «боксерского восстания» в Китае: на сей раз «передовым бойцом» «цивилизованного мира» выступил германский кайзер, за что Соловьев приветствовал его как нового Зигфрида — «наследника меченосной рати». Наконец, как противник парламентской демократии и всеобщего избирательного права в их европейском варианте Брюсов критиковал «царство количества» (если воспользоваться выражением Рене Генона), торжествующего в ущерб «качеству», и провидел опасность грядущего «торжества социализма», идущего к власти самым что ни на есть законным парламентским путем.

Если статьи о папстве и антиклерикальном законодательстве французских радикалов «трепала» духовная цензура, то «Торжество социализма» оказалось неприемлемым прежде всего для редакции, а потому увидело свет лишь через 90 лет. «Ваша статья, конечно, была опротестована Егоровым и задержана Мережковскими в качестве „ретроградной“», – известил Перцов 23 июля 1903 г. Брюсова (29). «Если будете беседовать с Мережковскими на эту тему, – возмущенно ответил Брюсов 2 августа, – спросите при случае, читали ли они мою статью о социализме. Дело в том (как Вы сами знаете), что статья вовсе не реакционная. Только бычачье тупоумие Егорова, медный лоб которого надо пробивать стенобитными орудиями «Освобождения»4, могло принять ее за статью, враждебную социализму. Она его осуждает, да!, но с высшей точки зрения (разным Егоровым, конечно, недоступной), признавая его необходимость и неизбежность. А Мережковские склонны отвергать мою статью, не читая; мне доподлинно ведомо, что именно так было со статьей о конгрегациях. Осведомляюсь об этом исключительно из психологического любопытства, ибо решил твердо политик более для Нового Пути не писать» (30). «Политику Брюсова я не задерживал, хотя задержал бы с большим удовольствием, – известил Егоров 23 июля Перцова. <...> Статья называется «Торжество социализма». Перед окончанием автор уверяет своих читателей, что социалистический строй неосуществим, что даже мечтать о нем будет возможно только тогда, когда из драгоценных телескопов будут делать балки в хижинах, а шакалы будут ходить в библиотеки читать стихотворения Брюсова. Другими словами – не бывать торжеству социализма никогда. А через пять строк, подсчитав количество социалдемократических голосов в Германии, автор твердо предрекает неминуемое торжество социализма если не завтра, то послезавтра. <…> Тут нелиберального ничего нет. Напротив, все это именно страшно либерально. <…> Но не столько либерально, сколько по-детски неосведомленно. <…> Скажу вам по совести, что я лично не напечатал бы статьи Брюсова, каких бы воззрений на социализм я ни держался. <...> Не пущена же статья Брюсова по телеграмме из Луги» (29). То есть от Мережовских. «По отношению Ваших „политик“, – пытался успокоить Перцов Брюсова 10 августа, – Дмитрий Сергеевич заявляет: „Я вполне солидарен с Брюсовым в основных взглядах; все дело в тоне“, который они находят легкомысленным. <...> Мережковские, конечно, читали „Социализм“; он был даже переделан и хотели пустить в № 8; но тут остановил уже я, находя переделки нескладными и статью запоздалой» (31). Жаль, что эти «нескладные переделки» текста нам неизвестны.

«Еще рано вкладывать шпагу в ножны, – уговаривал Перцов Брюсова в том же письме. – Повоюем еще. Не бросайте обзоров: ну, будут стычки, препирательства – что же? à la guerre comme... [à la guerre]5. Когда я здесь – все будет обходиться гораздо легче. А Егорову хвост прищемлен крепко. Он тут наделал разных глупостей, и его „деловой“ авторитет рухнул». Однако Брюсов еще 28 июля четко разъяснил ему свою принципиальную позицию не только по поводу отвергнутой статьи:

«Не гневайтесь и верьте, что пишу не от „обиды“. Но ведь совершенно ясно, что о папах писать мне нет никакой надобности. Лучше пойти грибы собирать, благо они у нас объявились. <...> Несомненно, что мои «политики» никогда не подойдут к „Новому Пути“ tel quel6. И не потому, чтоб в них было подлинно так много „ретроградности“, а потому, что Мережковские и Егоров ее там желают видеть. Я думаю, что предан «свободе» (и политической!) не меньше их троих, и во всяком случае не меньше всех радикалов желаю переворота, но только не для того, чтобы перестроить Русь на западный образец, а чтобы и на Западе уничтожились все образцы. Таков смысл моих политик. Если это ретроградно, я смиряюсь. Но славить социализм и интернационалку все же не стану. О папах я мог бы написать только что-нибудь ultra ретроградное. Мне папство гораздо более по душе7, чем все парламентские режимы и плутократические республики, где при криках l<iberté> é<galité> f<raternité>8 зажимают рты (может быть, немного менее расторопно, чем у нас). Новый же Путь из боязни „сыграть на руку“ тем и тем совсем утрачивает свой настоящий облик. Еще немножко усилий в том же направлении, и его, конечно, „признают“, но будет ли это победа? Он включится в семью либеральных журналов <...> но чтó останется от Нового Пути? <...>

Повторяю, это не „обида“ за отвержение моего социализма. Вы хорошо знаете, что к своим статьям (не стихам), особенно политическим, у меня нет отческого чувства. Это не дочери мои, а воспитанницы, ученицы. Я забочусь о них, но особенно плакать не стану. Просто я устанавливаю ясное положение, которое и Вы видите: как политический обозреватель я для „Нового Пути“ „не подхожу“ (как литературный, кажется, терпим?). Политика для „Нового Пути“ вспомогательное дело; он готов пожертвовать своими политическими идеями (благо они очень смутны и к современности отношения имеют мало); он готов сделать из политики рычаг, чтобы своротить с места общественное мнение. Я в рычаги не гожусь. Вот и все» (32).

Проявилось в этом шаге и несомненное разочарование Брюсова — возможно, не столько в себе в качестве политического комментатора, сколько в аудитории, неспособной или неготовой правильно понимать его суждения. А ведь речь шла о людях, близких ему если не духовно, то во всяком случае литературно и социально. Приведу фрагмент из более раннего (февраль 1901 г.) чернового письма к Максиму Горькому, стоявшему на совершенно иных позициях. Горький призывал Брюсова присоединиться к протесту против отдачи участников студенческих волнений в солдаты, т. е. к конкретным политическим действиям. Брюсов отвечал: «Давно привык я на всe смотреть с точки зрения вечности. Меня тревожат не частные случаи, а условия, их создавшие. Не студенты, отданные в солдаты, а весь строй нашей жизни, всей жизни. Его я ненавижу, ненавижу, презираю! Лучшие мои мечты о днях, когда это будет сокрушено» (33). В этих словах можно увидеть позерство «декадента», за несколько лет до того восклицавшего: «Родину я ненавижу!» А можно и трезвое понимание язв и пороков современного русского общества, развитое в противоречивой заметке марта 1906 г. о смертной казни, когда Брюсов решительно высказался за ее сохранение.

Уже первые «политики» Валерия Яковлевича вызывали у современников ассоциации с Тютчевым, причем не всегда в положительном контексте. 3 августа 1903 г. в газете «Русский листок» появилось его стихотворение «Двенадцатый час», позднее переименованное автором в «Июль 1903».

Да, пробил последний, двенадцатый час!
Так звучно, так грозно.
Часы мировые окликнули нас.
О, если б не поздно!
Зарницами синими полночь полна,
Бушуют стихии,
Кровавым лучом озарилась луна
На Айа-Софии...

Передовая статья «Санкт-Петербургских ведомостей», из которой был взят эпиграф к первой публикации, была посвящена убийству турецким фанатиком русского консула в городе Битолия в Македонии. В ней говорилось: несмотря на то, что турецкий «султан поспешил извиниться», Россия требует «полного удовлетворения… Слишком давно Святая София тоскует о русском кресте, который оградит святыню и от мерзости Магометовой, и от недостойных посягательств продажных греков; а славянские народы стоят на распутье: настал последний, двенадцатый час, и нужно выбирать между светлым будущим могучей федерации свободных братских народов, отдыхающих под сенью русского щита, или бессильным поникновением пред всенемецкой волной… она поднялась, она грозит, — завтра она все захлестнет и смоет» (цит. по: СС, 1, 618). 2 августа Брюсов писал Перцову: «А какие события на Балканах! Какие темы для политик! Я же написал пока только стихи в духе Тютчева» (34).

«Ваши стихи хоть бы и Тютчеву. Очень хорошо», – ответил Перцов (35). Друг юности Брюсова, поэт и журналист Александр Курсинский, в политике придерживавшийся «левых» взглядов (возможно, не без влияния Льва Толстого, домашним учителем детей которого он был), откликнулся на стихотворение ехидным фельетоном в «левой» московской газете «Курьер». Выступая под псевдонимом «Досужий обыватель», Курсинский, в недавнем прошлом сам «декадент», писал: «Г-н Валерий Брюсов перестал быть собой, перестал быть бесстрастным волхвом. <...> Он сошел к людям, сблизился с ними в их страстях и кричит вместе с ними за общие интересы. И как подобает всякому новообращенному, кричит громче других. Известная часть нашей прессы кричит: Идем на Константинополь — пора! Г-н Валерий Брюсов возглашает: Скорей на Константинополь! А то будет поздно <...> Он перестал быть Валерием Брюсовым. Кажется, он стал Тютчевым нашего времени» (36).

Посылая 12 августа 1903 г. Брюсову этот фельетон, Курсинский приложил к нему небольшое, но значимое письмо: «Друг мой! Думаю, что десять лет наших близких отношений дают мне право делать тебе строгие замечания, когда ты делаешь шаги, слишком тебе не подходящие. Поэтому посылаю тебе мой фельетон, направленный против тебя со всей искренностью негодования, возможной в печати, и тем более, что он выражается в органе узко либеральном («Курьер». — В. М.). Я не верю в твой патриотизм, и тем более, что он выражается как патриотизм мелких консервативных газет («Русский листок», где появилось стихотворение Брюсова. — В. М.). Тебе ли не понимать, что в настоящее время честью России будет остаться крепкой и верной себе, а не играть мелкую роль сильного орудия в руках других держав. Если ты хочешь заниматься политикой, то изучи получше политическое положение момента» (37). Совет «изучить получше политическое положение момента» следует отнести на счет политических разногласий Курсинского и Брюсова, а не недостаточной компетенции последнего. Но такие отклики только усугубили решимость Брюсова прекратить — хотя бы на время — деятельность политического комментатора. Много лет спустя, в июле 1935 г. его вдова И. М. Брюсова писала литературоведу Д. Е. Максимову: «Сам Валерий Яковлевич про свои политические писанья всегда говорил с легкой насмешкой над собой и уверял, что никогда не сумеет „потрафить“ современным ему редакторам» (38). Лозунг «трафить надо» и впрямь был не для него.

3

Начало войны с Японией Брюсов приветствовал, нисколько не сомневаясь в скорой и убедительной победе России. Стихотворение «К Тихому океану», опубликованное в «Русском листке» 29 января 1904 г., на следующий день после объявления войны, и написанное двумя днями ранее, вызвало восторженные отзывы Перцова: «Я порадовался: нужно продолжать Тютчева» (39). Два года спустя Петр Струве, бывший марксист, ставший кадетом и империалистом, высоко оценив новый сборник стихов Брюсова «Stephanos», назвал «К Тихому океану» «поэтической жемчужиной патриотической мечты» (40). Лично не знакомый со Струве, Брюсова поблагодарил его письмом... и удостоится иронической похвалы Перцова: «Вот какие сердца Вы покоряете! Даже шефы Кадетского корпуса восписуют Вас» (41). Однако вопреки предположению Петра Петровича, при избрании выборщиков в Государственную думу по Московскому уезду в марте 1906 г. Валерий Яковлевич отдал голос не кадетам, а более «правым» октябристам («Союз 17 октября»): «В потворстве кадетам Вы меня обвиняете напрасно: я с благородной безнадежностью проголосовал за 17-ое. Но, Господи! неужели оно станет „либеральной“ партией, и я окажусь сторонником русских либералов? Этой метаморфозы не ожидал от себя» (42).

Основную идею стихотворения — господство на Тихом океане есть историческое предназначение России — Брюсов развил в одной из рецензий в «Весах»: «Великие события, переживаемые нами, объединили в одном общем чувстве всю Россию. Русским людям всех направлений понятно, что ставка идущей теперь борьбы: будущее России. Ее мировое положение, вместе с тем судьба наших национальных идеалов, а с ними родного искусства и родного языка, зависит от того, будет ли она в ХХ веке владычицей Азии и Тихого океана. Каковы бы ни были личные симпатии того или другого из нас к даровитому народцу восточных островитян и их искусству, эти симпатии не могут не потонуть в нашей любви к России, в нашей вере в ее назначение на земле».

В доверительном письме к Перцову от 19 марта 1904 г. он выразился с еще большей определенностью и откровенностью: «Ах, война! Наше бездействие выводит меня из себя. Давно пора нам бомбардировать Токио. Наша сила в том, что мы на чужбине, а японцы у себя. Потруднее, если театр войны – родина. Надо бросить на произвол судьбы <Порт->Артур и Владивосток – пусть берут их японцы. А мы взамен возьмем Токио, Хакодате, Йокагаму! Пусть японцы свободно гуляют по Маньчжурии, а мы погуляем по Нипону! Авось, до Москвы они не дойдут, а мы до Токио доедем скоро! Я люблю японское искусство. Я с детства мечтаю увидеть эти причудливейшие японские храмы, музеи с вещами Киэнаги, Оутомары (Утамаро — В.М.), Иейши, Тойокуни, Хирошимы (Хиросигэ? — В. М.), Хокусаи и всех и всех их, так странно звучащих для арийского уха... Но пусть русские ядра дробят эти храмы, эти музеи и самих художников, если они там еще существуют! пусть вся Япония обратится в мертвую Элладу, в руины лучшего и великого прошлого, — я за варваров, я за гуннов, я за русских! Россия должна владычествовать на Дальнем Востоке, Великий Океан — наше озеро, и ради этого «долга» ничто все Японии, будь их десяток! Будущее принадлежит нам, и что пред этим не то что всемирным, а космическим будущим — все Хокусаи и Оутомары вместе взятые!» (43).

Адресат не разделял и не одобрял подобные призывы и восторги. В дни между письмом Брюсова и ответом Перцова произошло трагическое событие, моральные последствия которого оказались не менее тяжелыми, чем военно-политические: 31 марта подорвался на японской мине и затонул флагманский корабль Тихоокеанской эскадры броненосец «Петропавловск», на котором погиб командующий эскадрой вице-адмирал С. О. Макаров. Брюсов посвятил этому событию статью «К несчастью с „Петропавловском“», которую не напечатало ни одно издание. Из нее видно, что «декадент» внимательно читал специальные публикации о результатах ходовых испытаний военных кораблей. Интересно, кто еще из его собратьев по перу интересовался этим?

3 апреля Перцов начал письмо с отклика на случившееся: «Теперь, после чудовищного 31 марта всe другое заслонилось. Какие дни мы переживаем! Не хочется ни говорить, ни думать об „этом“ — и только о том и думаешь. Как мог случиться этот ужас?» Затем последовал иронический ответ на стратегические выкладки Брюсова: «А стратегия Ваша — та более эстетична, нежели практична. Конечно, красиво, как Хокусаи дробятся от бомб, — вопрос: как до них добраться? „По морю, аки по суху“? Сменить Порт-Артур на Токио, вероятно, никто бы не отказался, но отдать первый легче, чем получить второй» (44).

К слову о «русских ядрах», которыми Брюсов в запале призывал «дробить» японские храмы и музеи. На самом деле он вовсе не был так кровожаден (к теме «гуннов» мы еще вернемся) и неслучайно признался, что любит японское искусство и хотел бы своими глазами увидеть его произведения не только в Москве, Петербурге или Европе, но в самой Японии. Вот еще одна цитата, несколько более позднего времени, но о том же: «Мы (круг «Весов». — В. М.) тоже разрушаем — но оковы, мешающие нам свободно двигаться, и стены, закрывающие нам дороги. Но мы не имеем и не можем иметь ничего общего с теми „молодыми“, которым хочется сокрушить античные статуи за то, что это статуи, и поджечь дворцы за то, что это дворцы. Конечно, и в варварстве, как во всем в мире, есть своя прелесть, но я не колеблясь поставлю скорострельную пушку для защиты Эрмитажа от толпы революционеров» (45).

В частных письмах Брюсов давал волю эмоциям, одновременно стремясь сделать линию руководимого им журнала «Весы» максимально нейтральной. Да, на его страницах цитировались слова Реми де Гурмона: «Русские на Востоке — представители всех европейских рас. Необходимо, чтобы победителями остались они и чтобы эти слишком ученые обезьяны, убежавшие из того цирка, каким сделалась Япония, были возвращены в свое первоначальное состояние. Пусть они расписы­вают веера: они так способны к этому. Это низшая раса, народ ремесленников, кото­рому нельзя оставить ни малейшей надежды, что он будет принят среди господ» (46). Однако на соседних страницах мы находим статью о Харунобу, а два осенних номера «Весов» (1904. № 10, 11) были оформлены в японском стиле и содержали статьи о японском искусстве.

Почти апология культуры врага в дни, когда всe связанное с Японией бралось за одни скобки «желтой опасности», выглядела по меньшей мере вызывающей. Номера, выпущенные по инициа­тиве Брюсова и издателя «Весов» Сергея Полякова, противоре­чили не только офи­циаль­ному курсу, но и настроениям большей части общества. Поэтому Валерий Яковлевич был вынужден объясниться с одним из сотрудников журнала Михаилом Семеновым, который счел их выпуск бестактной затеей: «Как только возникла у нас с Сергеем Александровичем (Поляковым. — В. М.) мысль сделать «японский» №, мы спросили себя: не будет ли это бестактно. И, рассудив, решили, что нет. «Весы» должны среди двух партий япо­нофильствующих либералов и японофобствующих консервато­ров за­нять особое место. «Весы» должны во дни, когда разожглись по­ли­тические страсти, с мужеством беспристрастия исповедать свое преклонение перед японским рисунком. Дело «Весов» руково­дить вкусом публики, а не потворствовать ее инстинктам» (47). В этих словах — и политическая, и эстетическая программа Брюсова, которого невозможно представить среди русских ли­бе­ралов, посылающих японскому императору поздравления по случаю победы над российским самодержавием.

Вернемся к цитированному выше письму Перцова от 3 апреля 1904 г., содержащему интересные размышления о том, что будет – или должно быть – после войны. «Еще счастливее паршивые либералы, идиотически радующиеся: «приближается конституция». Здесь довольно таких. Скажите, отчего русский человек способен быть таким дураком? Почему таких нет между немцев, ни между турок? Пятьдесят лет мы сами себя ругали; пятьдесят лет заверяли себя, что никуда не годимся: нет конституции. Немудрено, что, наконец, крепко поверили. Этот самогипноз не разобьешь иначе как канонадой битв. Во что бы то ни стало нужен «обратный Севастополь». Японцы – пустяки, предлог. Мистика этой войны – борьба России с самой собой, с проклятием своего позитивизма. <...> Никогда не было злейшего врага русского народа, чем русские «народники». Или война покончит с этим «наваждением», – или мир есть «дьяволов водевиль», который скучно смотреть. После войны не должно быть ни либералов, ни консерваторов, ни декадентов, ни прочих. После войны должен быть один могучий русский империализм – или пусть не будет ничего. Я знаю, что Вы примете эту формулу».

Брюсов принял эту формулу Перцова, хотя не сразу и не столь уверенно. До осени 1904 г. он продолжал надеяться на военную победу, но события рушили его надежды одну за другой. 17 мая он писал Перцову уже в ином тоне: «Конечно, мы победим, раздавим Японию, но увы, только тяжестью своего тела» (48). В августе он написал стихотворение «То в этой распре роковое...», еще полное уверенности в окончательном успехе, но уже лишенное «шапкозакидательских» настроений первых месяцев войны. В нем Брюсов отдал должное про­тив­нику, причем не только его храбрости и мужеству, но значимости и оправданности его исторической миссии. Здесь он следовал за известной соловьевской схемой «прогресса» и «порядка», где Япония, «ветхих стран передовой», возглавляла силы последнего. Валерий Яковлевич, видимо, не успел сразу опубликовать стихотворение, а после неудач осени 1904 г., когда «прогрес­сив­ная передовая Азия нанесла непоправимый удар отсталой и реак­ционной Европе» (49), оно стало «несвоевремен­ным». Именно этим словом сам автор мотивировал исключение из собрания стихов «Пути и перепутья» (1908) таких произведений, как «К Тихому океану», «Июль 1903» и «Солдатская», но в 1913–1914 гг. восстановил их все на прежних местах в соответствующих томах «Полного собрания сочинений и переводов».

Зимние месяцы 1904/1905 г. стали переломным моментом в отношении Брюсова к войне. Нет, он не превратился в «пораженца», но в полной мере осознал трагизм ситуации, когда на полях Маньчжурии сошлись не просто две армии, но две силы, ни одна из которых не хотела уступать, — не те ли самые, о которых он пятью годами ранее писал Криницкому и Станюковичу:

Качнулись роковые чаши,
При свете молний взнесены:
Там жребии врага и наши,
Знамена тяжкие войны (СС, 1, 425).

Не увенчавшаяся успехом и непопулярная в обществе война грозила вызвать внутриполитический кризис, если не революционный взрыв. В стране началась волна демонстраций и митингов, участники которых требовали созыва учредительного собрания, политической амнистии и прекращения войны с Японией. Брюсов четко заявил свою позицию в стихотворении «К согражданам», написанном в декабре 1904 г. и опубликованном при участии Перцова 22 декабря в газете «Слово», которую издавал его родственник Николай Перцов.

Теперь не время буйным спорам,
Как и веселым звонам струн.
Вы, ликторы, закройте форум!
Молчи, неистовый трибун!
Когда падут крутые Веи
И встанет Рим как властелин,
Пускай опять идут плебеи
На свой священный Авентин!
Но в час сражений, в ратном строе,
Все — с грудью грудь! и тот не прав,
Кто назначенье мировое
Продать способен, как Исав! (СС, 1, 425)

«Очень спасибо за напечатание стихов к неистовому трибуну. Мне это очень важно и дорого», — благодарил автор Петра Петровича 1 января 1905 г. (50).

В написанном тогда же стихотворении «На новый 1905 год», проникнутом тютчевскими мотивами, Брюсов заклинал:

Молчи и никни, ум надменный!
Се — высшей истины пора!
Пред миром на доске вселенной
Веков азартная игра.
И в упоении и в страхе
Мы, современники, следим,
Как вьется кость, в крови и прахе,
Чтоб выпасть знаком роковым (СС, 1, 425).

«Кажется мне, Русь со дня битвы на Калке не переживала ниче­го более тягостного. <…> Нельзя безнаказанно «попускать» столько поражений. Рок не прощает, если его вызываешь на состязание. Победа, настоящая победа нужна нам не столько по военным, даже не по психологическим, а по почти мистическим причинам», — писал Брюсов Перцову после сдачи Порт-Артура (51). Но никаких побед не было. Наоборот, новая серия неудач русской армии заставляла задуматься над извечным вопросом: кто виноват в случившемся? «Нет, пусть японцы — гении, — отвечал Перцов 24 февраля 1905 г., — пусть их вдвое против нас, пусть у них стосаженные пушки, — но нельзя, нельзя так! Тут что-то не то. Проигрываем мы, собственными руками. Если и после этого всe еще останется Куропаткин9 и это угрюмое убожество10, — я брошу вовсе газеты и буду только горланить, как либерал: «до-олой во-ойну, до-олой во-ойну!!» Минутами хочется, чтобы Мукден стал для нас Седаном – боль вырванного зуба легче этого безнадежного мозжения. Пусть все разом рухнет в колоссальном провале – и, может быть, мы проснемся по ту сторону другими» (52). Мыслящие люди адресовали вопрос об ответственности — хотя бы «про себя» — не только генералам и адмиралам, но дипломатам, министрам и лично Николаю II, которого не уважали и презирали не только «левые», но и многие убежденные монархисты. Еще 25 декабря 1904 г. Перцов писал отцу: «Очень велико раздражение против Великого князя Алексея (генерал-адмирала). <...> Государь, как говорили, хотел его сменить, но, конечно, не решился, – и как вообще ни на чтó не может решиться. Трудно и представить себе, чтó будет дальше. Воевать нужно, а уменья воевать – никакого. Конечно, дело не столько в японцах, сколько в нашей бестолочи. Особенно на море мы, можно сказать, сами себя уничтожили. Очень неприятное впечатление производит, что Государь до сих пор ничем не отозвался на такую беду, как падение Порт-Артура. Хоть бы догадался войскам что-нибудь сказать. <...> Действительно, поразительное малодушие! Какой это Царь! Либералы одни могут быть им довольны!» (53).

Пиетета к последнему русскому самодержцу Брюсов не испытывал. Когда неспособность правительства и командования вести обещанную победоносную войну и справиться с нарастающей волной недовольства внутри страны обнаружились в полной мере, в резкой критике властей «правые» и «левые» были едины, хотя мало кто из них рисковал протягивать друг другу руку. Одним из них оказался Василий Розанов, которого Перцов стыдил в письме от 15 декабря 1904 г.: «И не стыдно Вам будет на том свете Константину Леонтьеву в глаза посмотреть? А покойник еще так на Вас надеялся. Впрочем и то сказать: секрет твердости характера он, кажется, унес с собой в могилу» (54). Досталось от Перцова и Брюсову за появление в «Новом пути» (1904. № 10) «тираноборческого» стихотворения «Кинжал», написанного в 1903 г., но опубликованного без даты и потому легко относимого к последним событиям11, потом за участие — впрочем, пассивное — в собраниях фрондировавших интеллигентов вроде Бальмонта и Леонида Андреева, о чем Брюсов сообщил ему 9 декабря в весьма ироническом тоне (56). «Ваши строки затронули меня „за живое“, – парировал он упреки корреспондента. – <...> Я среди „либералов“, ликующих по поводу „доверия“, наконец-то оказанного им, представлял бы слишком комическую фигуру, чтобы вмешаться в их сонм» (57).

Перцов понял, что погорячился: «Ну, не сердитесь. Согласитесь, что и я был бы не я, если бы оставил без „протеста“ Вашу подпись под либеральными платформами12. <...> Вас же мне особенно жаль отдавать „либералам“ — даже с чисто художественной точки зрения: ибо Ваши „патриотические“ стихи всегда лучше „возмутительных“. Конечно, никакой либеральный „Тиртей“13 (ни даже П. Я.14!) не напишет „Кинжала“, но таких стихов, как „К согражданам“ и „Двенадцатый час“ (т. е. „Июль 1903“. — В. М.) не всегда удавалось писать и Тютчеву. Это вне всякого сомнения, что Вы останетесь политическим поэтом новой России (помимо других Ваших чинов), как Тютчев, Майков, Хомяков и прочие постарше — были поэтами старой. Смотрите же, пишите так, как нужно писать такому поэту» (59).

4

В 1904–1905 гг. Брюсов почти не выступал в печати как политический публицист (принципиально важная статья «Метерлинк-утешитель», не найдя издателя, осталась в рукописи и дождалась своего часа только через 90 лет), что с лихвой окупилось обилием политических стихотворений. В этом проявилась одна из важнейших особенностей Брюсова как политического комментатора, для которого Поэзия и Политика были неразрывны. Он мог откликнуться на одно и то же событие и стихотворением, и статьей, не делая принципиального различия между «высокими» и «низкими» темами и жанрами, но лишь варьируя сказанное применительно к избранной форме (подобное можно наблюдать у Соловьева, только там место Политики занимала Философия). Конечно, Брюсов сознавал себя прежде всего поэтом, но и над статьями работал не менее тщательно, добиваясь предельной ясности мысли, четкости формулировок и — не побоимся сказать — художественного совершенства. Это хорошо видно на примере политических стихотворений 1905 г. и венчающей их ряд статьи «Свобода слова».

Место войны в политических стихах 1905 г. заняла революция. Цензура еще действовала, поэтому автору пришлось прибегать к аллегориям — впрочем, совершенно прозрачным, — но дело не только в эзоповом языке. Брюсов привык смотреть на вещи глобально, всемирно-исторически, «через пространства и времена великие», даже когда думал о текущей политике. «Я вижу новые эры истории, – делился он с Перцовым 13 января 1905 г. – Не говорю уже о воочию начавшейся борьбе против Европы, против двухтысячелетней гегемонии европейской культуры. Но что ждет нас, если Россия сдвинется со своих вековых монархически-косных устоев? Что если ее обуяет дух демократического безумия, как Афины времен пелопонезской войны? А это вовсе не невозможно» (60).

Рассмотрим одно из его наиболее показательных политических выступлений — стихотворение «Юлий Цезарь». Оно не включено в настоящий сборник, т. к. не является откликом на какое-либо конкретное событие, но его злободневность очевидна.

По форме это портрет еще одного «любимца веков», каких было немало и в предыдущих брюсовских книгах. Однако в сборнике «Stephanos» оно помещено в разделе «Современность», да еще с многозначительным примечанием, что написано «до октябрьских событий», т. е. до Всероссийской политической стачки и Манифеста 17 октября. Все римские реалии здесь на месте, хотя ясно, что это стихотворение не о Юлии Цезаре. Или хотя бы не только о нем.

Но вы, что сделали вы с Римом,
Вы, консулы, и ты, сенат!
О вашем гнете нестерпимом
И камни улиц говорят!
Хотя б прикрыли гроб законов
Вы лаврами далеких стран!
Но что же! Римских легионов
Значки — во храмах у парфян! (СС, 1, 427)

Ни либеральные, ни революционные «Тиртеи» таких стихов не писали: поэтов уровня и масштаба Брюсова среди них не нашлось. Кроме того, «неистовые трибуны» жаждали свободы любой ценой, а для Брюсова главным оставались политическое могущество России и ее государственные интересы. Ради этого он был готов поступиться да

...