Поворот в никуда. 19 рассказов мастер-курса Анны Гутиевой
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Поворот в никуда. 19 рассказов мастер-курса Анны Гутиевой

Поворот в никуда

19 рассказов мастер-курса Анны Гутиевой

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Авторы: Валужене Елена, Мейсарь Лена, Куликова Светлана, Белогородцева Татьяна, Дорн Неждана, Ивка Арина, Ковальска Наталия, Среда Виктория, Ерехинский Алексей, Мирошниченко Нина, Павлюченко Артем, Фролова Елизавета, Жигалова Ольга, Гулкова Елена, Чудинова Екатерина, Решетникофф Соль, Макарова Татьяна, Василевская Гульнара, Губко Лара


Продюсерское агентство Антон Чиж Book Producing Agency

Корректор Ольга Рыбина





18+

Оглавление

Елена Валужене.
ПЛАЧ О ЙИРКАПЕ

1. Последнее слово Йиркапа

Меня запомнят как героя. Мудрые люди напишут обо мне великие слова в своих книгах. Мальчишки будут подражать мне. Девушки будут жалеть, что не успели родить сыновей, похожих на меня. Мужчины будут хвастать, что семя их идет от меня. Сотни тысяч и тысячи сотен людей будут знать о моей жизни и о моей смерти.

Жизнь моя началась в жаркой черной бане. Я не помню, как мать омыла меня в теплой воде, завернула меня в свою рубаху. Не в рубаху отца завернула. Потому что отца у меня не было.

Мать мою в деревне обходили стороной, но ночами то один, то другой тихо скреблись в нашу дверь. Мать всем помогала. У кого сын с войны не вернулся — расскажет, живой ли, у кого корова в лес ушла — укажет место, у кого болезнь-трясучка — травы даст. Спину надорванную выпрямит, ребенка золотушного вылечит. Только на любовь не колдовала, не привораживала, говорила, нельзя волю человека ломать. Денег за это не брала, возьмешь, мол, деньги, силу потеряешь. Так, если кто рыбу принесет, или хлеб, или утку, и то спасибо. Днем же те, кто ночью ей в ноги кланялся, проходили мимо не здороваясь, как будто мы и не люди вовсе.

Она и меня понемногу учила, да только толку от этого. Женскому колдовству учила. А мне бы мужское. Силу мужскую, знание мужское, ум мужской. Сколько себя помню, мальчишки в деревне к себе не звали, а шел, так прогоняли — палкой, камнем кинут: иди прочь, колдунский сын, подзаборник. Плюнут через левое плечо, перекрестятся.

Ночами я засыпал в слезах, а мама обнимала меня и пела песни о древних богатырях, о сильных людях, об умелых охотниках, которые гнались по небу за синим оленем. Вытирала мне слезы, шептала тайные слова, я засыпал. А потом я вырос, и слезы высохли.

В охотничью артель меня не брали, пришлось одному в ближних лесах промышлять. А много ли там настреляешь? Только в серых болотах свою силу растеряешь. Однажды вылез я еле живой из чащи на берег лесного ручья, за день ни одной души не подстрелил. Смотрю, а на берегу двое дерутся. Брызги летят, земля комьями. То один на другого насядет, то второй на первого. Присмотрелся я, а это Водяной с Лешим. Думаю, кому помочь? Леший проигрывает, ему надо помочь. Натянул стрелу, выстрелил, в Водяного попал! Водяной в ручей свалился, только круги пошли. А Леший мне в ноги поклонился, проси, говорит, все, что хочешь, для тебя сделаю.

— Сделай меня богатырем, сильным человеком, чтоб все меня знали.

— Сделаю. Помогу. Иди в Синдорский лес, там найдешь Свое дерево. Ударишь по нему топором, кровь пойдет — значит, это твое дерево. Из него можешь сделать что угодно. Сделаешь гусли — вся деревня будет плакать от твоих песен, сделаешь топор — одним взмахом будешь рубить дома для всей деревни, век будут стоять. А если не срубишь, будет твое дерево век цвести.

Срубил я его, конечно. Кто же от такого подарка откажется. Только не гусли и не топор я из Своего дерева выстругал. Сделал из него лыжи. Не лыжи, а ветер. Сами несут, только скажи куда. Шапку перед ними бросишь — останавливаются. С этими лыжами я теперь лучшим охотником в деревне стану!

С лыжами теми я лучшим охотником стал! Все леса мои. Ближние леса мои. Дальние леса мои. Пушная добыча — моя. Все, что с рогами — мое. Все, что с крыльями — мое. Никто от меня скрыться не может. Ни одна душа не убежит. Теперь я — тот великий охотник из старых песен, тот богатырь, тот герой. Где теперь ваша артель? Я один за день больше добычи приношу, чем артель ваша за месяц. То-то же.

Что же вы теперь приходите ко мне, зовете с собой? Уже не подзаборник я вам теперь, не колдункин сын, безотцовщина. Вот вам мое слово твердое: не видать вам ни зайца, ни лося, ни куницы, ни росомахи, ни утки, ни тетерева от нашей деревни и до самого Урала. Мне до Урала час лету, вам же месяц ходу. Покуда моя мать печь топит, я уж назад ворочусь, на месяц зверя настреляю. А покуда жены ваши первенцев носят, вы только до гор дойдете, на неделю мяса добудете. Поделом вам, лентяям, нет и не будет вам удачи в лесу. Вся удача ко мне перешла.

Лесная удача ко мне перешла. Пестрые рябчики в гнездах яйца крапчатые греют — для меня. Бородатые тетерева на песчаных полянах токуют — для меня. Лисы черные хвостом след заметают — для меня. Горбатые лоси о деревья рога точат — для меня. Белки седые на ветвях верещат — для меня. Для меня. Для меня!

Кто супротив меня встанет? Быстрее медведя я, быстрее лося, быстрее ветра и быстрее света. И нет мне на земле равных, как нет ничего выше солнца. И будет так во веки веков.

Одна только, одна только последняя добыча осталась. Великая добыча для великого охотника. Никто ту добычу в глаза не видел, а я эту добычу домой сволоку. И тогда пойдет слава обо мне по всему свету. В песнях воспоют того, к чьим ногам падет последняя добыча — синий олень. И поклонятся мне звери, поклонятся мне люди, улыбнутся мне боги.

Синий олень за горами ходит, бьет острым копытом наст в белой тундре за Уралом черной ночью, и Каленик-птица запутывается в его рогах. Следом за Каленик-птицей взлетает он в небо и пасется в небесных тучных лугах, в небесной тундре, зимой и летом цветущей золотыми цветами, серебряными цветами. Олень этот моим будет. Сердце его я вырежу и принесу своей матери.

Гнался я на своих волшебных лыжах за синим оленем над каменными волнами Урала, над зеленым мехом Сибири, над белыми ножами Улахана, Анги, Ирциса, поднимался ввысь и падал на самое дно неба, тропил тропы между небесным Лосем и Семью Старцами. На ледяной дороге Уток поскользнулся синий олень и скатился к подножию южных гор. На колени упал синий олень.

Обмануть меня решил синий олень. Выкупить свое сердце решил синий олень. Зачем мне твои дары, синий олень? Самый большой дар — это твое сердце, синий олень.

Бьется в моей ладони сердце его, бьется в моей груди сердце мое. Два сердца теперь у меня, и велик, и бессмертен я. Нет охотника лучше меня, нет добычи, что не моя. Но кого же теперь догонять мне, в кого стрелять мне? Нет добычи для великого охотника, и пусто впереди меня, как пусто позади меня.

Пустая пустота впереди меня, позади меня. Одно мне теперь остается — упасть на дно воды, как падал я на дно неба. Лыжи несут меня к Синдору. Над льдом Синдора носили они меня раньше, как февральскую поземку. Под лед Синдора проваливаются они теперь, как камень в прорубь. Руки мои хватаются за край замерзшей воды, но оба сердца будто ведьма опоила черной тоской. Нет в них ни капли крови, высосал всю кровь лед Синдора. И смыкается надо мной черная вода Синдора.

Лежать мне теперь вечно под черной водой, под красным льдом Синдора, пока надо мной будут проплывать озерные травы, озерные рыбы, озерные птицы, озерные люди в своих длинных лодках.

Из длинных лодок выкинут они сети, закинут они сети в воды Синдора, и не поднимут их сети рыбу, а поднимут они тоску и горечь. Славную жизнь я прожил, но бесславно она закончилась. Так не кидайте свои серебряные сети в черные воды, не тревожьте сна охотника Йиркапа, богатыря, великого героя.

2. Плач матери о Йиркапе

Мне все равно, что скажут люди. Пусть напишут они обидные слова в своих черных книгах. Но я расскажу, как все было на самом деле. Расскажу, почему я убила его.

Он должен был родиться весной, а родился зимой. Мы тогда с ним чудом выжили, две недели я его в бане отпаривала, на этот свет вытаскивала. Ожил. Запеленала я его в белое, на белый свет вынесла.

Он рос слабым, плаксивым, руки-ноги как тростинки, сквозь кости небо видно. Не может за сверстниками угнаться, не успевает, игр их не понимает. Жалко мне его, а что поделаешь. Стала я его помаленьку учить тому, что сама умею. Сквозь огонь смотреть, по воде читать, пути белой души видеть, пути черной души видеть, тропы выбирать. Да только не в коня корм. Не хочет учиться, хочет сильным человеком стать. Не слушает, а я говорю, что сила не в руках и не в ногах, сила внутри. Силу внутри надо собирать.

Как-то на охоте увидел он дерущихся Лешего и Водяного, Лешему подсобил, тот ему и рассказал, что в лесу растет Свое дерево и из него можно какую хочешь чудесную утварь сделать. Не счесть, сколько деревьев он в тот день порубал, но Свое дерево нашел. Вырезал из него волшебные лыжи, которые несли его быстрее ветра. Не успею я печь истопить, он уже туда-сюда на лыжах в лес слетал, целый мешок мяса принес. Не успею я хлеб испечь, он уже два мешка с птицей у печи бросил.

— Сын мой серебряный, многовато нам на двоих добычи будет. Людям немного оставь. Ты уже до Урала все леса опустошил. Народ голодает.

— Не моя печаль, что лесной удачи у них нет. Пусть быстрее лыжами перебирают.

— Может, поделимся хоть с соседями?

— А они нам помогали? Не смей ничего раздавать.

И не смела я ничего раздавать. Вот такая жизнь пошла. Люди роптать начали. Люди сердиться начали. А что я сделаю? Народ артелями за Урал потянулся. Много там добычи, но и вогулов много. Вогулы наших стреляют. На нартах живые мертвых домой везут. Дети голодные плачут. Вдовы охотничьи нас проклинают. Деревня наша опустела. Через распахнутые двери, сквозь выломанные окна метель насквозь летает, прошлую счастливую жизнь заметает.

Последняя надежда осталась. Рассказала я ему про синего оленя, который в бескрайних лесах за Уралом пасется. Только самый быстрый в мире охотник сможет его догнать. А ты не сможешь. Он глазами сверкнул, ставь, говорит, мама, чугунок в печь, вода не успеет закипеть, как я сердце синего оленя тебе принесу, суп из него сварим. И умчался на лыжах. А я-то надеялась, что в погоне за синим оленем он в бескрайних зауральских лесах затеряется, домой не вернется.

Не вернется? Вернулся. Опять его злая сила мою перебачила. Нашел он синего оленя, до южных гор гнал его, может, и не догнал бы, но только синий олень на камнях поскользнулся, на колени упал.

— Не убивай меня, добрый человек. Я тебе дам самое большое счастье! — олень говорит.

— Самое большое счастье я себе уже достал! — сын мой сказал и убил оленя. Сердце его вырезал и домой лыжи направил. А на камнях южных гор осталась лежать девушка в окровавленном синем платье. Травы и мхи укрыли ее, укрыли самую большую вину.

Принес он сердце синего оленя домой, кинул на стол кровавый шмат, вот, говорит, мама, принес, что обещал. Кто теперь самый лучший на свете охотник?! Вари мне суп из сердца синего оленя. Боги верхние, Боги нижние! Кого я вырастила! Чудище. Чудище кровожадное. Нет от него защиты, нет спасения. Последняя капля упала. Последний камень скатился. Последнее средство осталось.

Съел он суп из сердца синего оленя, уснул богатырским сном, захрапел богатырским храпом. А я подготовилась. Взяла его портянки, в квасе выполоскала, выжала, слова черные, слова последние, слова смертельные нашептала, а как проснулся, напоила его тем квасом. Напоила его черной смертью. Своего сыночка единственного, своего сыночка выпестованного.

Сыночек мой единственный, сыночек мой выпестованный выпил заколдованного квасу и на лыжах умчался. Я осталась на крыльце. В последний раз обняла. В последний раз посмотрела ему вслед.

И будто своими глазами вижу. Как он к озеру Синдор скатился. На Синдоре лед потемнел, подтаял. А ему все нипочем, знает, что на лыжах своих волшебных пролетит по льду как весенний ветер. Но посреди озера лед треснул под его тяжестью. Лед проломился. Не знаю, от моего ли кваса с ополосками он отяжелел, или вина его на дно потянула.

Вижу, как уходит он под лед, как хватается руками за края льдин, как до крови режет руки об лед. Красным от крови становится лед. Красный от крови, от вины лед ломается под ним. Весенняя вода обжигает, тянет в черную глубину. Или Водяной, убитый им, тянет. Или дерево, срубленное им, тянет. Или сердце его черное, каменное тянет. Или проклятие охотников, из-за него погибших в вогульских лесах, тянет. Или слезы детей голодных, вдов безутешных тянут. Или кровь убитого им синего оленя. Или горе матери, растившей человека, а вырастившей зверя.

Утонул. Темная вода сомкнулась над ним. Был он, и нет его. Нет моего сына. Своими руками сосуд из глины вымесила, своими же руками смяла его в кусок бесформенной глины.

Меня называют знахаркой, меня называют ведуньей. А что я ведаю, что я знаю? Знаю, что душу свою белую, душу свою черную надо слушать. Знаю, что жизнь нам дается взаймы и придется вернуть ее всю, до капли. Знаю, что каждую минуту каждый шаг надо выбирать. Что по своему лесу ты всегда идешь один. Что, убивая другого, ты убиваешь себя. Но так это каждый знает.

Мне все равно, что скажут люди, что напишут они в своих белых книгах, в своих черных книгах. Людям нужны герои. Скоро забудут они о злодеяниях моего сына, но останется он в памяти моего лесного народа великим охотником, чудесным богатырем, предводителем и защитником голодных и слабых. Пусть. Меня они будут проклинать, как ведьму, сгубившую героя. Я же и сейчас помню его, зимней ночью рожденного, в белые полотна завернутого, румяного, как летний вечер, ключевой водой умытого, молоком вскормленного-успокоенного, уснувшего на моих руках.

3. Прощание небесной богини с Йиркапом

Ты был моим самым длинным сном. Самой длинной и красивой сказкой. Самым любимым сыном. Тридцать лет и три года я оберегала тебя, стелила под ноги твои синее сукно, красное сукно, луговые цветы и травы, боры, покрытые белым ягелем. Кривые пути твои выпрямляла. В небо тропу тропила. В небо лестницу поднимала. Не поднялся ты по моей лестнице ко мне на небо, не привела тебя тропа ко мне на небо. Звала я тебя, звала, сияла тебе золотой звездой среди серебряных звезд. Не услышал ты меня серебряными ушами, не увидел ты меня золотыми глазами.

От меня все было. От меня ты родился, от меня жил.

От меня ты остался без отца, чтоб сам себе хребтом и опорой стал. Почему же ты плакал и жаловался, не искал в себе ствола цветущего?

От меня тебя отвергали люди, чтоб научился ты сам с собою жить, себя слушать, свою дорогу искать. Почему же ты от людей отвернулся?

От меня тебя мать учила, ко мне поднимала, ум твой пробуждала. Почему же ты ее не слушал, все слова ее на ветер выбросил?

Песни мои на ветер выбросил. Это я тебе песни посылала, в небо зовущие песни посылала, между звезд ведущие песни напевала. Слушал ты мои песни и плакал, но вырос и забыл их.

Я на твой путь Водяного-Лешего направила. Свое дерево найти помогла. По ветвям, по развилинам Своего дерева мог ты подняться ко мне на небо с песнями. Но срубил ты Свое дерево. Не Свое дерево ты срубил, себя самого ты срубил, свою кровь пролил. Из Своего дерева ты лыжи сделал, догонять-убивать помогающие лыжи сделал, догонять-убивать изготовился. Не вверх к небу поднялся, вниз с горы скатился.

Детей моих, малых моих убил ты. Одного убил, сотню убил, тысячу убил. В леса-реки пустила я детей своих, жить да радоваться, мать свою воспевать. Не лают лисицы, не рычат медведи, не трубят лоси в лесах моих. Убил ты всех моих детей.

Детей моих, малых моих убил ты. Одного убил, десятерых убил, сотню убил. В леса-реки пустила я детей своих, жить да радоваться, мать свою воспевать. Уже не кричат дети возле Синдора, уже не поют девушки вокруг Синдора, уже не молятся старики за Синдором. Разметал ты, раскидал по земле детей моих, убил ты, загубил ты малых моих.

Что же сделалось на земле моей, под небесным ковром, златым пологом? Кто живую жизнь черным пламенем выжигает без всякой жалости? Я защитника, я учителя с белых рук своих в мир отправила, чтоб собрал людей, накормил людей, научил людей уму-разуму. Чтоб сто лет прожил, а потом ко мне светлым Богом ты ввысь отправился. «Я пришел к тебе», — тихо вымолвил и своей женою назвал меня.

Оленихой к тебе в леса темные опустилась с небес серебряных, чтоб в глаза мои посмотрел скорей и стряхнул с себя морок гибельный. Но не слышишь ты зов божественный, человечий глас ни звериный крик, вынимаешь лук, сотню черных стрел оленихе в грудь запускаешь ты.

Из груди оленихи лазоревой, из груди моей сердце красное вынимаешь и суп наваристый в печке жаркой томишь с кореньями. Человек, человек, ты лицо свое, душу звездную потерял навек, до небес тебя, до богов поднять не сумела я да не сдюжила.

Вот последний путь, в прорубь черную, лед ломается, тянет вниз вина, слезы чистые, песнь последнюю, Йиркап, вслед тебе посылаю я.

Лена Мейсарь.
НЕОТОПИЯ

(Отрывок из повести)

2034 год

Ее постель слишком сильно пахла ванилью. Эдвард такие запахи едва переносил, особенно по утрам, когда после удушающей ночи, полной стального перезвона, оказывался на улице. Там пахло чистотой. Пахло влагой. Меж колоннами величественных небоскребов искрились, играя, первые солнечные лучи. Но не успев отдышаться, он все же позволил ей увлечь себя через площадь, за железную дверь, сквозь сад, утопающий в желтых розах, которые она любила всем сердцем, прямо в комнату, где столько раз Дженни представляла его с собой наедине. Остальные смотрели им вслед исподлобья, не смея сказать ни слова, и после, в редких злословных разговорах, вскользь выражали неприязнь к обоим. «Мне все равно, какой вы, — улыбаясь, повторяла Дженни. — Я так счастлива с вами!» Каждый раз, когда она, исполненная неясным для самого Эдварда невинным упоением, которое пыталась скрыть под шаткой напускной невозмутимостью, замечала его в вестибюле, ее лицо озарялось, веснушки на лице проступали как будто бы ярче, и вся она становилась чудо как хороша, какой не была мгновением раньше. Эдвард всегда думал, что недостоин столь очевидных перемен в ее настроении.

Этим утром Дженни впервые лежала так близко — худощавая, тонкая, из-за чего ее кожа, сквозь которую проступали сплетения вен, светилась будто бы изнутри, а раскинутые по подушке волосы горели как свежеопавшие осенние листья. И все же у Эдварда чертовски кружилась и болела голова. Он сел, опершись на спинку кровати.

— Вы всю ночь не спали, — шепнула Дженни. — Дайте себе отдохнуть хотя бы под утро.

— У меня осталось два дня, — ответил Эдвард, и сам удивился, насколько обреченно прозвучал его голос.

— Я не сомневаюсь, — Дженни, не открывая глаз, вдруг ухватилась за его шершавые, покрытые ранками пальцы. — Всегда все складывалось хорошо. Будет и впредь. Я верю.

Эдварду очень хотелось, чтобы ее слова оказались правдой, но Глупышка Дженни, как ее за глаза называли в отделе, еще полная простодушных детских мечтаний, не привязанная ни к кому и ни к чему во всем белом свете, кроме своей скоротечной страсти к Эдварду — а ведь он был старше ее на десять лет — страсти, которая пройдет так же быстро, как внезапный ветер в знойный день, не представляла и малейшей толики той ответственности, которую взвалили на него свыше. Приказы свыше не обсуждаются. И все же Эдвард был ей благодарен.

— Я еду домой, — сказал он, погладив ее по руке. — Сын ждет меня.

— Мой дом — ваш дом, — шептала Дженни сквозь пьянящий утренний сон. — Я так сильно люблю вас, мистер Скиллин!

Пахло свежестью от вычищенных мраморных улиц и свежеиспеченным хлебом. Башенные часы пробили шесть утра, и каждый удар колокола отзывался в голове Эдварда тяжелейшим гулом, путающим сознание. Он потер лицо.

Новая улица, вдоль которой он брел, с неохотой переставляя ноги, прочь от центра города, петляла под сводами мостовых подпорок, объединяющими соседние небоскребы, обвитые пушистыми ветвями скальника и дубковицы — мелких золотистых и зеленых цветов, пахучих наподобие лилий. Время от времени попадались пестрые таблички с надписью «Будем готовы! Остановим убийц ради наших детей, нашей страны, нашей свободы!» Девиз его родного предприятия. Казалось, некто намеренно расставил так много табличек вдоль его пути, чтобы Эдвард ни на секунду не позабыл о своем долге. Долг? Долг военного, долг офицера. После двух недель бессонных ночей, проведенных за созданием сверхчеловека, Эдвард все же поверил в то, что плоды его теперешних трудов окупят годы бездействий и простоя, сопровождавшихся непостижимыми и иногда абсурдными приказами начальства, объяснения которым он не находил до сих пор. Но сейчас его долг вернуться к Мэри Лу, его великовечной жене, тогда как он отдал бы многое за то, чтобы остаться со своей Глупышкой Дженни.

Каждый день Эдвард возвращался домой к завтраку и к ужину, которые сам же и приносил. Этой ночью рядом с ним была хорошенькая женщина, смотревшая открыто, без упрека, который часто мелькал в глазах Мэри Лу. Эта женщина говорила слова, которые, если бы он слышал их каждый день, наверное, сделали его человеком куда лучше; а он все равно идет домой исполнять долг отца и мужа. Можно сказать, ведет себя не лучше дрессированной собаки.

Дверь открыл Джон, потирающий розовыми кулачками глаза. Уже в школьной форме.

— Наконец ты пришел! Опоздал! — с облегчением выдохнул он. — Сейчас завтракать!

«Опоздал? Выходит, снова ошибся». Эдвард протянул Джону пакет с готовой едой из круглосуточного магазина. Перейдя через порог, он вдруг ощутил, как наваждение, переданное ему Дженни, рассеивается, будто мягкость ее рук, шелест длинных рыжих волос, тепло ее тела — все это осталось в чьем-то чужом сне, и резкий ванильный аромат ее постельного белья показался Эдварду не столь удушающим, как воздух, застывший в комнатах его собственного дома.

Джон уже сидел за столом, болтая ногами.

— Два дня, и парад! — щебетал он, наливая молоко в хлопья. — Ты готов к параду, папа?

— Да, наверное, готов, — Эдвард включил кофеварку, и от запаха перемолотых зерен ему вновь стало дурно.

— Ты лучше всех будешь! Самый сверхчеловек!

— Наверное, — Эдвард сел на соседний стул, достал планшет, и в столовой воцарилась тишина. Джон несколько раз поднимал взгляд на отца, ожидая, что тот, как это обычно бывало, найдет причину помуштровать его лишний раз, но Эдвард безучастно листал страницы на планшете, думая о чем-то своем. «Папу нельзя отвлекать, когда он работает, особенно когда готовится к параду», — часто повторяла мама, но в этот самый момент Джон был совершенно с ней не согласен.

Вдруг лукавый солнечный зайчик незаметно юркнул сквозь струящиеся занавески, слетел на мраморную столешницу, сверкая, потоптался меж стеклянных граней стакана и, оттолкнувшись, прыгнул прямо в бы миску с пшеничными хлопьями. Попытавшись накрыть его ложкой, Джон хлопнул сильнее, чем ожидал, и молочные брызги мигом окропили пластиковую салфетку. «Что ты делаешь, Джон, позволь спросить?» — услышал он голос отца в своей голове — голос настолько яркий, как если бы Эдвард действительно сказал это вслух. Джон глянул снизу вверх и в первый момент даже испугался: отец не сказал ни слова, но его лицо, осунувшееся, серое, испещренное морщинками, будто ком смятой бумаги, приобрело выражение дежурной отстраненности.

Таким же Эдвард был и вчера вечером, когда Джон сбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и увидел родителей, сидящих друг напротив друга за пустым столом.

— Я получил «Коршуна»! — воскликнул Джон. Была не была, а он решился-таки надеть парадную форму, и пусть мама устроит ему взбучку, но нацепить значок с эмалевым флагом, на котором отчетливо выделялись резные буквы «ЛУЧШЕМУ», на обычную школьную форму он счел за святотатство.

Они не отвечали.

— Родители, я — лучший! — вновь заговорил он.

— Неплохо! — улыбнулась Мэри Лу, и Джону показалось, что глаза ее, подведенные черным и смотревшие из-под нарисованных бровей так, будто в любой момент Мэри Лу была готова удивиться, блестели каким-то лукавым задором. — Ты молодец, Джонни. Дошел до каньона? Первая ступень, конечно. Недалеко. Но однажды ты получишь высший уровень. Ведь так, Эдди? Он получит? — Мэри Лу поманила сына к себе, он прижался к ее мягкому, слегка рыхлому телу. Мэри Лу всегда была слишком теплая, пахла медовым гелем для душа и оттого представлялась Джону большой длинношерстной собакой, которой у него никогда не будет.

Эдвард поднял голову. Замявшись, Джон перевел на отца взгляд, полный наивного ожидания, но Эдвард лишь бессознательно кивнул.

— Я что-то не так сделал? — шепнул Джон. — Мы не ужинаем?

«Наверное, нельзя было парадную форму надевать».

— Почему? Ужинаем! Просто папа забыл принести для нас ужин, — воскликнула Мэри Лу. — Эдди, принеси из кухни сковородку. Я разогрела вчерашнее. — Эдвард встал. — И не забудь купить карпа для завтрашнего праздника. Разделанного, само собой. Джем и филоне с изюмом. Только не забудь, перед братом стыдно. Я не собираюсь в очередной раз краснеть.

— Хорошо.

— Почему папа такой? — спросил Джон, когда Эдвард вышел.

— Ему приходится работать по ночам, Джонни, — Мэри Лу потрепала сына по голове. — Ты же знаешь, что южные камеры дали сбой, и в Неотопию проникли чужаки. Иллирийцы. Отец исправляет свои ошибки, чтобы не опозориться на параде Высшей армии.

И сейчас Эдвард сидел напротив Джона, а на столе красовались молочные пятна. Джон, насупившись, вытянул салфетку из открытой пачки и промокнул. Он всем сердцем ощущал, что этот день отличается от вчерашнего и от многих других дней до этого, но никак не мог понять, чем именно. Эдвард вздыхал чаще, двигался медленнее, с ленцой. Листая страницы на планшете и делая заметки стилусом, даже не вчитываясь в текст, он постоянно тер подборок. «Может быть, он плохо побрился?» — думал Джон, не помня, чтобы в чем-то провинился.

— Пап, что ты делаешь? Почему все время молчишь?

Впервые за утро Эдвард скользнул своим привычным взглядом, за которым скрывалась какая-то сосредоточенная печаль, по лицу взволнованного сына и повернул к Джону планшет: на белом мерцающем фоне выделялась фигура, подобные которой Джон уже видел много раз на уличных стендах.

— Знаешь, кто это?

Рисунок, выполненный черной тушью — будто спонтанно проведенные хаотичные линии, — напоминал каракули ребенка, который едва научился держать в руках пишущий инструмент.

— Иллириец. Соседняя страна Иллирия. Не имеет выхода к морю. Население пять миллионов. Столица — город Кирена, — отчеканил Джон. — Непонятный рисунок. Не нравится.

— Детям не показывают, как они выглядят на самом деле. Этот рисунок сделал человек-маита. Они видят иллирийцев очень близко.

— У него нос, похожий на твой, — на соседней странице был портрет в профиль, выполненный в том же стиле — среди слипающихся в клубок линий проступали лишь нос, перетекающий прямо изо лба без намека на изгиб, и острые зубы вроде волчьих. — И у меня так, — он провел пальцем меж бровями.

— Не трогай.

— Это плохо? Иметь такой нос?

— Неплохо, но незачем лишний раз обращать внимание.

— Так мы плохие, потому что нос?

Эдвард вдруг посмотрел на Джона в упор:

— Тебя дразнят за это?

— Ян Орт сказал, ты второй в семье иллириец.

— Джон, — Эдвард подался вперед, — это неправда. Моя бабка не была иллирийкой. Это просто рисунок. Рисунок подонка.

Джон не понимал, кто такие подонки, но точно знал, что есть две команды, вроде футбольных, — его родная Неотопия и неприятные подонки, и примирения между ними быть не может.

— За что они нас ненавидят? — спросил он. — Зачем залезли в наш город?

— Зависть. Глупость. Ограниченность. Мы приезжали с миссиями, разрабатывали для них учебные программы, предлагали ресурсы за копейки. Они отказались. Иллирийцы лучше заколют овцу или, того хуже, — съедят ее живьем. Без сочувствия, без сострадания. Они убивают, отбирая чужое. Представь человека, который собственных друзей держит в страхе и ворует у них обеды. Разве это хороший друг, Джон?

Джон уставился в тарелку с хлопьями. Цветные пшеничные фигурки плавно покачивались и сталкивались друг с другом, пока он водил ложкой по дну тарелки, но никак не хотели уцепиться друг за друга. Наверное, так же и люди не могут подружиться? Но у Джона друзей не было, и поэтому он не знал наверняка. Эдвард откинулся на спинку стула и продолжил листать файлы.

В кухню вошла Мэри Лу. Во всем ее существе, в выражении лица, в движениях рук, белых и легких, было что-то новое — порывистое, резкое, пылкое, и Эдварду показалось, будто она окутана непривычным освежающим ароматом.

— Напоминаю: сегодня ужин, — звонко сказала она. — Я жду карпа, джем и филоне, Эдди.

— Я помню, — ответил он.

— Мам, я хочу яичницу, а не хлопья, — выпалил Джон.

— Ты точно просил хлопья. Я заходила десять минут назад — ты просил хлопья.

— Ты путаешь. Я хотел яичницу. Не буду хлопья.

— Не просил ты яичницу. Неправда!

— Просил!

— Вот пусть отец тебе яичницу и жарит! — Мэри Лу прошла в гостиную, даже не взглянув в их сторону.

— Ешь что дают, — буркнул Эдвард.

Джон нахохлился не хуже воробья, купающегося в пыли. Столько раз у него получалась эта шутка, и всегда отец или даже мать соглашались исполнить каприз. Сегодня, похоже, они оба не в духе.

Эдвард положил планшет на стол и потер глаза, под которыми залегли глубокие желтоватые синяки.

— Это шлем? — обрадовался Джон, увидев на экране пестрые схемы.

— Да.

— Будут тесты? Когда?

— Уже идут. Больше ни один прототип не лежит на складе. Все они в деле.

— Значит, мы победим всех иллирийцев! — воскликнул Джон. — Сверхчеловек победит!

— Не нужно расслабляться. Иллирийцы подсылают к нам людей-маита. Надо быть настороже. Ты же их видел?

— Эдди, ну зачем ты пугаешь его. Ему ведь всего девять лет, — откликнулась Мэри Лу из гостиной.

— Если я вас буду всю жизнь отгораживать от правды, это не приведет ни к чему хорошему, — ответил Эдвард, а Джону показалось, что отец хотел сказать другое, но передумал. — Опасность может случиться в любой момент. Они могут напасть. Помнишь, передавали по всем каналам, как один вырвался и рыскал в районе нашей школы?

— Как жаль, что твои камеры дали сбой, — сказала Мэри Лу таким невинным голосом, что Эдвард, сам не зная почему, ощутил укол стыда. — Так было бы безопаснее.

— Мой отеческий долг защищать детей и страну, — твердо сказал он. — И от Джона жду подобного отношения. Он сын офицера.

Джону всегда нравилось сочетание «сын офицера», хоть он и не понимал, какие обязанности накладывает на него это звание. Джон увидел, как лицо его отца стало светлее, будто исполненное вдохновенного торжества. Он вспомнил те самые ангары, где бывал лишь раз и где отец хранил прототипы, — ангары, высотой выше трех домов, где стоят стеллажи, нагруженные полки и коробки с диковинными штуковинами. Некоторые штуковины, обвитые проволокой, светились, другие издавали скрежет, стрекот и гул, похожий на звук пролетающего мимо поезда, приводивший Джона в безусловный восторг. Иногда Эдвард приносил провода и схемы, и Джон пытался сконструировать нечто полезное, чтобы отец увидел и воскликнул: «Надо же, Джон, я и не думал, что такое можно сделать! Это дрон, бросающий на иллирийцев сетки? Уверен, теперь мы изловим их всех!» Но пока Эдвард лишь вздыхал и тер подбородок. Хотя Джон уже готовил новый прототип отслеживающего дрона, который даже мог летать.

— Это не наше желание воевать с кем-то, Джон, — продолжил Эдвард, — просто эти твари бесятся. Не мы выбирали, чтобы они были нашими соседями.

— Почему же так нечестно случилось распределение? Кто так задумал?

— Просто мы должны вытерпеть. Мы должны не посрамить наше лицо перед остальным миром. Раз так сложилось, значит, мы сможем это пережить. В чем смысл любви к своему народу? Чтобы дать людям жить спокойно. Мы столица технологий, как-никак. Будем выкорчевывать заразу, пока не поздно. Кстати, почему ты все еще здесь?

Джон вскочил из-за стола, схватил рюкзак, поднес карточку к сканеру у двери, после чего обоим родителям пришли сообщения о его выходе из дома.

— Родители, я вас люблю! — крикнул Джон и выскочил за порог.

— Эдди, не забудь про магазин.

— Не забуду, — отозвался он.

Мэри Лу поднялась наверх. «Почему ты вернулся так поздно, Эдди? Неужели работал всю ночь?» Но Мэри Лу не задавала вопросов — за одно это ее можно было ценить. Эдвард молча проводил ее взглядом.

Он был обязан семье Мэри Лу всем, что имел. Своим домом. Своей работой. Должностью ведущего инженера. Подобострастным уважением коллег, которого никогда бы не добился, ведь подобные ему не добиваются высот. «Ложь ли это или мне просто повезло?» — думал он. И все же не ранее как позавчера ночью, лежа в кровати рядом с ней, вдыхая медовый аромат ее волос и солоноватый запах распаленного тела, когда Мэри Лу, прижавшись к нему, уже заснула, он осознал, что не любит ее. Ни одна искра не зажигалась в его душе, когда она прикасалась к нему. Ее лицо не притягивало, не манило. Наоборот, ему стало глубоко неприятно, что она находится так близко и он ощущает ее дыхание на своей шее. Ее тело, которое когда-то придавало осмысленности всему, что он делает и к чему стремится, ее глаза, которые никогда не улыбались, даже когда Мэри Лу смеялась, но Эдвард всегда находил в этом нечто очаровательное по своей простоте, — все это стало для него неприятно.

Сегодня утром он проснулся рядом с юной девочкой, которая, несмотря на нечистоту его крови, относилась к Эдварду с незаслуженным, как ему казалось, благоговением. Неожиданно он понял, почему родные стены кажутся ему столь удушающими — просто он никогда не найдет в себе силы простить Мэри Лу. Два дня назад он случайно увидел ее, совершенно счастливую и впервые за долгие годы одетую в платье, на одной из южных камер в объятиях другого мужчины. И даже Глупышка Дженни не поможет ему, Эдварду, опустившемуся до такой же измены, простить жену за прегрешения. Ведь она была чистокровной, и выходит, не такое уж это прегрешение с ее стороны.

* * *

Джон всегда представлял себе иллирийцев как волосатых, ползающих близко к земле, звероподобных существ, чьи глаза посажены так глубоко в череп, что зрачки их едва различимы, зато на лицах обязательно выступает точеный прямой нос. Слипшаяся от грязи и крови одежда, если таковая была, болталась бы на их костлявых, вывернутых плечах, тогда как жители Неотопии непременно носили белое. Портреты иллирийцев печатали в детских электронных журналах и школьных учебниках, и, хотя эти рисунки не походили на фотографии, Джон невольно находил в себе нечто схожее. Однажды он попытался вдавить ту выпирающую часть носа, на которую другие люди с легкостью усаживают очки, но не получилось. Слишком больно. Раскровив нос, он проплакал полчаса, пока Мэри Лу не вернулась домой. «Что ты сделал со своим лицом, паршивец! За что мне это наказание?!» — кричала она, а Джон, уставившись в пол, рукавом размазывал по лицу слезы. Во время ужина Эдвард молчал дольше обычного, будто вместе со слезами Джона ушла и способность отца разговаривать, — и это было для Джона страшнее, чем крики матери. Джон не понимал, как следует себя вести.

Многогласная публика уже наводнила Новую улицу, по которой в рассветной тишине, слушая звуки собственных шагов, одинокий Эдвард возвращался домой.

Джон пробирался сквозь густую толпу, и каждый раз, когда чужой взгляд падал на значок на его груди, ему казалось, что на лице того взрослого отражается гордость и облегчение. Развеселившись, Джон бросился, размахивая рюкзаком, прямо под радужные брызги музыкального фонтана — воду из которого, кстати говоря, можно пить круглый год, — окатившего его с ног до головы, а заодно и зазевавшихся прохожих, и строго выстриженные газоны, и подвесные оранжереи на мостах, раскинутых меж небоскребами. На первом этаже кофейни, где пекли круассаны с карамелью и сливочным сыром — Джон каждую неделю откладывал на них хотя бы пару монеток, — сидели местные и иностранцы. Взметнувшиеся к небу струи живой воды привели последних в восторг. Джон и представить себе не мог, что прямо сейчас там, за стеной, какой-нибудь иллириец убивает овечек и ест их сырыми — еще трепыхающихся и визжащих, пока столешница заполняется кровью.

Возле школьных дверей стоял монитор: как только ученик пробивал карточку через контрóлер, родители тотчас получали сообщение о том, что их ребенок добрался целым и невредимым, а на всеобщее обозрение всплывала на мониторе фотография ученика. Свет во время съемки упал на щеку Джона так, что с другой стороны прорисовалась четкая тень от носа, похожая на птичий клюв. «Хорошо, что отец не видит», — думал Джон. Смотреть на эту фотографию Джону приходилось каждый день.

Во дворе к нему неожиданно подлетел Кристофф и стукнул по плечу рюкзаком.

— В золотое вырядился, анжамер? Два дня же еще до парада!

Джон сразу выпрямился, выталкивая грудь вперед.

— О-о-о! Да ты «Коршун»? Когда получил?

— Позавчера. Из троих победителей турнира меня взяли. За воду питьевую на горе́ и что выжить смог. Других искали дронами и солдатами до вечера.

— Повезло! Я думал, их только большим дают!

— Завидуй!

Джон, чеканя шаг, прошел туда-сюда несколько раз, едва сдерживая улыбку, — уши его при этом забавно подрагивали, а глаза блестели, как будто он только что закапал глазные капли. Лицо Кристоффа вытянулось, слегка посерело. Он, не сводя глаз, следил за блестящим значком на груди у Джона, пока тот упивался сладким чувством ликования. Вдруг послышался звонкий, почти базарный гомон, смех вперемешку с руганью, и мимо них пролетела стайка мальчишек.

— Куда? — крикнул Джон им вслед, пуще выпячивая грудь.

— Уокера прижали — ждет битва, — завопил, задыхаясь, Ян Орт, даже не взглянув в их сторону. — Наказание! Наказание!

— Будет веселье! Ну, держись! — Кристофф бросился за ними.

«Опять этот Уокер! — помрачнев, подумал Джон. — Опять все внимание на него». Он знал, что прямо сейчас за кипарисовой аллеей банда мальчишек обступает паренька в сероватой футболке. Это случалось несколько раз в неделю. Лиам Уокер был сыном фермера, признанного потомка иллирийцев, — на диво хрупкий, жилистый, с болезненной искрой в глазах, ожесточающийся в мгновение ока, как только издалека слышались голоса его постоянных преследователей, он умудрялся давать отпор в каждой драке, которые случались куда чаще, чем подобное смог бы вынести любой из его обидчиков, и на удивление почти всегда выходил победителем. Как и у его отца, нос Лиама был самый обычный — с естественной переносицей, немного мясистый и покрытый шрамами. Но при этом его необоснованная ненависть — разрушительная, непримиримая, лютая, — вспыхивающая в тот же миг, как он слышал брошенное вслед: «Иллириец!», не оставляла сомнений в его истинной природе. Стоило ли так обижаться на правду? Джон много раз видел, как в школе Лиам ходил по коридорам вполоборота, всегда спиной к стене, готовый в любой момент напасть или убежать.

— Ну-ка говори: «Я иллирийское отродье»! — пронеслось над школьным садом.

— Проваливай к своим за стену, урод!

Джон заметил, как Лиама огрели сумкой по голове, но тот, на мгновение сжавшись, сделал рывок, будто разжавшаяся пружина, и бросился в атаку. «Вот она — иллирийская кровь!» Подобного с Джоном не случалось.

Однако сходство с врагами, против воли вынуждающее Джона постоянно сравнивать себя с Лиамом, стояло не на первом месте. Лиам тоже участвовал в турнирах на выживание, и более того, когда-то был с Джоном в одной команде, — за одно это Джон чувствовал бы к нему такое же отвращение, даже если бы Лиам был чистокровным.

— Джон, ты слишком быстро сдаешься, как только понимаешь, что не будет одобрения, — сетовал капитан их команды Билл. — Боишься столкнуться с миром. Плывешь по течению. Надеешься, кто-нибудь проведет тебя по жизни за ручку? Справится вместо тебя? Ты не выживешь, если подчинишься природе. Рискуй, бери ответственность! Борись, но не соревнуйся. Посмотри на Лиама. Думаешь, ему не страшно? Однако он не бегает за призраками, он решает задачу. Именно поэтому Лиам получил «Коршуна», а ты еще нет. Человек — это борьба и торжество духа, Джон, а не страх и покорное смирение.

«Теперь и у меня есть „Коршун“, Билл, — ехидно улыбаясь, подумал Джон. — Я тоже в Высшей лиге. Грустно, что ты не видел моего значка. Я говорю — ты неправ, Билл. Непротивление — это тоже талант. Талант выживать, — так говорит отец».

— Бей дворняжку! — завопил Кристофф, прыгнув в самый центр столпотворения, поглотившего Лиама, так что того было не различить среди белых одежд.

— Точно! Помесь с псиной!

— Отродье!

Джон видел, как ответственный за дисциплину мистер Ватт изо всех сил, раздуваясь будто лягушка, набравшая за щеки воздуха, и, багровея с каждым шагом, семенит по аллее.

— Отойдите от него! — пыхтел мистер Ватт. — Не для того мы подавляем их ярость, чтобы вы через день все портили! Пошли вон!

Мальчишки в мгновение ока рассыпались по школьному саду, оставив Лиама стоять на полусогнутых трясущихся ногах.

«Хорошо, что я не такой, как он, — подумал Джон. — Его дед иллириец. Отец также. А мой отец — другой. Он офицер», — и отправился в класс.

Светлана Куликова.
ПЛАСТИЛИН

— Ваша любимая игрушка в детстве?

— Пластилин.

— Что из него получалось?

— Все.

Виктор Цой. Из интервью.

Пермь, 1990 год

Едва стрелки часов вытянулись в ровную вертикаль, Валентин встал из-за стола и заспешил к выходу. Заперев дверь на ключ, он размял пальцами пластилиновый комок, с удовольствием ощущая, как тот согревается и становится податливым. Пятилетним он впервые познал чувство власти над мягким материалом, с тех пор оно возникает, стоит взять в руки пластилин. Прижав размякшую массу к притвору, Валентин опечатал кабинет персональным пломбиром «Заведующий отделом хранения БРА».

Главным хранителем Буйского районного архива Валентина Квашнина назначили недавно. Подать документы на соискание вакансии его заставила жена — семье хронически не хватало денег, а у заведующего зарплата пусть не намного, но больше, чем у простого архивиста. Сам Валентин не собирался расставаться с насиженным местом в общем кабинете, где кроме него работали четыре пожилые женщины и Вера Перова.

Столы Валентина и Веры стояли друг против друга. Почти ежедневно он видел перед собой ее хрупкие плечи и тонкие руки, серьезные серые глаза за стеклами очков, гладкие русые волосы до плеч — когда Вера наклоняла голову, они падали вперед и закрывали ей лицо. Ему нравились тихий Верин голос и как она слушает — не перебивая, не глядя пристально в лицо. Он страшно смущался, когда ему смотрели прямо в глаза, становился косноязычным и терял нить беседы.

...