По морю прочь. Годы
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  По морю прочь. Годы

Тегін үзінді
Оқу

Вирджиния Вулф

По морю прочь; Годы (сборник)

В оформлении обложки использован фрагмент картины С. Виноградова «Женщины у моря»

© Перевод. А. Осокин, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

По морю прочь

Посвящается Л. В.



Глава 1

По узким улицам, ведущим от Стрэнда к Набережной, не стоит ходить под руку. Если вы все-таки от этого не удержитесь, встречным клеркам придется прыгать в лужи, а молоденькие машинистки станут нетерпеливо топтаться у вас за спиной. На лондонских мостовых красоту никто не ценит, но необычность не проходит даром, поэтому там лучше не быть слишком высоким, не носить долгополый синий плащ и не размахивать в воздухе левой рукой.

Как-то в начале октября, в тот послеполуденный час, когда уличное движение становится особенно суетливым, по тротуару шли под руку высокий мужчина и дама. Гневные взгляды впивались им в спины. Украшенные авторучками и обремененные портфелями нервные маленькие люди – а по сравнению с этой четой все люди казались маленькими – боялись опоздать на деловые встречи, ни на минуту не оставляя мыслей о своем еженедельном жалованье, так что легко можно было понять неприязнь, с которой они смотрели на долговязую фигуру мистера Эмброуза и длинный плащ миссис Эмброуз. Однако некая отрешенность отгораживала обоих от злобы и недоброжелательности внешнего мира. Что касается мужчины, то, судя по движениям губ, он был погружен в свои мысли; в глазах женщины, неподвижно уставившихся поверх взглядов толпы, блестела печаль. Только насмешливое презрение ко всему окружающему помогало ей удержаться от слез, но каждое прикосновение сновавших мимо людей явно причиняло страдание. Сделав над собою усилие, она минуту или две взирала на движение экипажей и машин по Набережной, а затем, выбрав короткий промежуток между автомобилями, дернула мужа за рукав, и они пересекли улицу. Когда они оказались в безопасности на другой стороне, она осторожно высвободила руку из-под его руки, одновременно позволив своим губам расслабиться и задрожать. Вслед за этим из глаз ее полились слезы, и она, облокотившись на балюстраду, скрыла лицо от посторонних взглядов. Мистер Эмброуз стал было утешать жену, похлопывая по плечу, но она не обратила на это никакого внимания. Тогда, чувствуя, что неловко просто так стоять рядом с человеком, чье горе намного превосходит его собственное, он сцепил руки за спиной и стал не спеша прогуливаться по тротуару.

Во многих местах Набережная вдается в реку угловатыми выступами, похожими на церковные кафедры, однако вместо проповедников их занимают мальчишки, которые удят рыбу, швыряют камешки или пускают в дальнее плавание комья смятой бумаги. У них острый глаз на все экстравагантное, поэтому вид мистера Эмброуза, по их мнению – недопустимо странный, сразу привлек их внимание. Когда он проходил мимо, самый остроумный из них выкрикнул: «Синяя борода!» Мистер Эмброуз, боясь, что дальше они примутся за его жену, замахнулся на мальчишек тростью, отчего те окончательно уверились в его полной нелепости, и уже четверо хором закричали: «Синяя борода!»

Хотя миссис Эмброуз стояла не двигаясь неестественно долго, мальчишки не стали ее донимать. Около моста Ватерлоо всегда кто-нибудь смотрит на реку. Тихими вечерами там то и дело останавливаются парочки поворковать с полчаса, а просто любители прогулок не упускают задержаться минуты на три и полюбоваться видом; сравнив представившуюся их взорам картину с виденными ранее и сделав подобающий вывод, они отправляются дальше. Иногда жилые дома, церкви и гостиницы Вестминстера напоминают очертания Константинополя в дымке; иногда река бывает темно-пурпурной, иногда просто цвета грязи, а порой – искристо-синей, как море. Всегда стоит взглянуть вниз и посмотреть, какая она сейчас. Но эта дама не любовалась ни далью, ни красотой вод – единственное, что она видела с тех пор, как замерла у балюстрады, было медленно проплывавшее мимо круглое радужное пятно с клоком соломы посередине. Пятно и солома все плыли и плыли в дрожащей прозрачности крупной слезы, которая наполнялась и капала в реку и сразу же сменялась другой. Тут женщина услышала – громко, будто декламировали ей на ухо:

 

Ларс Порсена Клузианский

Девятью богами клялся…

 

а потом все тише, как если бы чтец стал удаляться:

 

Что великий Дом Тарквиньев

Не постигнут больше беды… [1]

 

Она, конечно, понимала, что пора вернуться ко всему этому, но сейчас она должна была выплакаться. Закрыв лицо ладонями, она еще самоотверженнее отдалась рыданиям, и ее плечи стали вздыматься и опадать с четкой размеренностью. Такой увидел ее муж, когда, дойдя до сверкающего отполированной поверхностью сфинкса и столкнувшись с продавцом открыток, повернул обратно. Стихи оборвались. Он подошел к ней, положил руку ей на плечо и сказал:

– Дорогая…

В его голосе слышалась мольба, но она отвернулась, как бы говоря: «Тебе ни за что не понять!»

Однако он не оставил ее, и ей пришлось вытереть глаза и поднять голову и увидеть фабричные трубы на том берегу. А еще она увидела арки моста Ватерлоо и повозки, двигавшиеся в них, как звери-мишени в тире. Все это она едва могла разглядеть, но она это видела, а вторжение зримой реальности означало, что пора прекращать плач и идти дальше.

– Я бы лучше пошла пешком, – сказала она, когда ее муж остановил экипаж, в котором уже сидели два дельца из Сити.

Ходьба постепенно рассеивала ее горестную сосредоточенность. Стреляющие выхлопами автомобили, более похожие на сверхъестественных пауков, чем на земные средства передвижения, громыхающие телеги, позвякивающие двуколки, маленькие черные кареты заставили ее обратить мысли к миру, в котором она жила. Где-то там, далеко, за шпилями, за вздымающимся горой дымом города, ее дети сейчас спрашивают о ней и получают уклончивый, успокаивающий ответ. К разделявшей их громаде из улиц, площадей, казенных зданий она испытывала, на удивление, мало теплых чувств, несмотря на тридцать из сорока лет ее жизни, проведенные в Лондоне. Она умела читать обличья людей, проходивших мимо: были среди них богачи, сновавшие в этот час между обиталищами себе подобных, были работяги, фанатически сосредоточенные только на своем деле, и ни на чем другом, – эти ровными рядами брели на работу; были и бедняки – несчастные и озлобленные, какими им и следовало быть. Хотя городская дымка еще пронизана была солнцем, оборванные старики и старухи клевали носом и засыпали на скамейках. Взгляд, уставший высматривать красоту, окутывающую мир, обречен остановиться на уродливом остове, который всегда под ней.

Начавшийся мелкий дождь окрасил мир в глазах миссис Эмброуз в еще более мрачные тона; намалеванные на фургонах нелепые названия нелепых компаний выглядели пошло и вызывали досаду, как плоская шутка: «Спрулз, производитель опилок» или «Грабб – каждый клочок использованной бумаги – в дело!»; храбрые влюбленные, укрывшиеся под одним дождевиком, казались ей соединенными развратом, а не любовью; самодовольные цветочницы, чьи пересуды всегда так интересно послушать, были теперь просто сворой мокрых ведьм, а их красные, желтые и голубые цветы, тесно увязанные в букеты, всем своим видом говорили, что они уже никогда не расправят примятые лепестки. Даже ее муж, шедший быстрым размеренным шагом, иногда взмахивая свободной рукой, – на фоне летающих в небе чаек он преобразился то ли в викинга, то ли в раненого Нельсона.

– Ридли, может, поедем? Может, поедем, Ридли?

Миссис Эмброуз пришлось почти кричать – в этот момент мысли ее спутника унесли его куда-то далеко.

Экипаж, мерно подрагивая, вскоре вывез их из Вест-Энда и окунул в Лондон. Ей представилось, что весь остальной Лондон – один необъятный завод, где все жители – рабочие, а Вест-Энд со своими электрическими фонарями, отражающими желтый свет зеркальными витринами, аккуратными домиками и маленькими подвижными фигурками – семенящими по тротуарам или колесящими по мостовым – и есть единственное изделие этого завода. А еще ей представилось, что Вест-Энд – это маленькая золотая кисть на краешке огромного черного плаща.

Заметив, что навстречу им не попалось ни одного двухколесного экипажа, но все только фургоны и телеги, а среди сотен увиденных ею мужчин и женщин ни разу не мелькнули ни джентльмен, ни леди, миссис Эмброуз подумала, что в бедности нет ничего необычного и что Лондон – город бесчисленных бедняков. Испуганная этим открытием, она осознала, что все дни своей жизни кружила возле площади Пикадилли, поэтому вид здания, построенного Советом Лондонского графства для Вечерних школ, принес ей большое облегчение.

– Господи, какое унылое строение! – проворчал ее муж. – Бедные создания!

На нее, терзаемую тоской по собственным детям, картинами бедности и дождем, эти слова подействовали, как щепотка соли, брошенная на открытую рану.

Тут экипаж встал, потому что, двигаясь дальше, он рисковал быть раздавленным, как яичная скорлупа. Широкая Набережная, где хватало места и для пушек, и для кавалерийских эскадронов, теперь сузилась до мощенного булыжником проезда, до отказа забитого телегами; в нос ударили запахи солода и растительного масла. Пока ее муж читал наклеенные на кирпичную стену объявления об отправке судов в Шотландию, миссис Эмброуз стала делать отчаянные усилия что-нибудь разузнать. Однако все окружающие, окутанные желтоватой дымкой, были целиком поглощены погрузкой мешков на телеги, и от них не удалось добиться ни помощи, ни внимания. Но тут свершилось чудо – к мистеру и миссис Эмброуз подошел старик, осведомился об их затруднениях и предложил подвезти их до корабля на своей лодке, пришвартованной у подножия лестницы. Недолго поколебавшись, они вверили себя старику, уселись в лодку и вскоре уже раскачивались на волнах, а Лондон превратился в два ряда зданий по обе стороны, зданий квадратных и зданий длинных, вытянувшихся в линии, как игрушечная улица из детских кубиков.

В течении реки чувствовалась великая мощь; здесь и там в воде плескались блики желтого света; грузные баржи спускались вниз, опекаемые юркими буксирами; быстрее всех носились полицейские катера; ветер дул в сторону моря. Гребная лодчонка, в которой они сидели, подскакивала и проваливалась, пробираясь поперек линии движения. На середине реки старик сложил руки на веслах, отчего вода забурлила у их лопастей, и заметил, что раньше он переправлял через реку множество людей, а теперь – на тех же бойких местах – редко кто попадется. Казалось, он вспоминал времена, когда его лодка, отчалив от зарослей камыша, перевозила изящные ножки на луга Розерхайза[2].

– Теперь им мосты подавай, – сказал он, махнув в сторону причудливых очертаний Тауэрского моста. Хелен с грустью посмотрела на человека, водой отделявшего ее от детей. С грустью взглянула она и на корабль, к которому они приближались; он стоял на якоре на самой середине течения, и, если напрячь глаза, уже можно было разглядеть его имя – «Евфросина».

В спускающихся сумерках они едва могли рассмотреть линии оснастки, мачты и темный флаг, расправленный ветром в обратную от них сторону.

Когда лодчонка подчалила к пароходу, старик втащил весла на борт и, еще раз указав наверх, заметил, что корабли всего мира поднимают такой флаг в день отплытия. В глазах обоих его пассажиров синий флаг представился зловещим знаком, души их наполнились мрачными предчувствиями, но тем не менее они встали, взяли свои вещи и взобрались на палубу.

Мисс Рэчел Винрэс, двадцати четырех лет, стояла в нижнем салоне корабля, принадлежавшего ее отцу, и нервничала в ожидании своих дяди и тети. Начать с того, что, хотя они и были ее близкими родственниками, она их почти не помнила; потом – они были пожилые; наконец, как дочь своего отца она была обязана развлекать их. От первой встречи с ними она ожидала того, что обычно ожидают современные люди от знакомства с себе подобными, относясь к нему как к очередному физическому неудобству – вроде тесных туфель или сквозняка. Рэчел уже была неестественно напряжена. Она принялась укладывать вилки на обеденном столе строго параллельно ножам и тут услышала мужской голос, мрачно проговоривший:

– В темноте ничего не стоит упасть с этих ступенек вниз головой.

А женский голос добавил:

– И убиться насмерть.

На последнем слове женщина показалась в дверях. Высокая, большеглазая, закутанная в багровую шаль, миссис Эмброуз была необыкновенно хороша, хотя в ней не чувствовалось тепла – глаза ее смотрели прямо и оценивающе. Ее лицо было мягче античных лиц, но в то же время в нем было гораздо больше решительности, чем у обычной миловидной англичанки.

– Рэчел! Ну, здравствуй, – сказала она и протянула руку.

– Здравствуй, дорогая, – сказал мистер Эмброуз, склоняя голову для поцелуя. Его племяннице сразу и безотчетно понравились его угловатая фигура, большая голова, крупные черты лица и проницательные, но в то же время наивные глаза.

– Позовите мистера Пеппера, – велела Рэчел слуге.

Сели: муж и жена по одну сторону стола, а их племянница – напротив.

– Отец попросил меня начать, – объяснила Рэчел. – Он очень занят там с командой… Вы знаете мистера Пеппера?

Тихо вошел невысокий человечек, похожий на деревце, перекошенное ураганом на одну сторону. Кивнув мистеру Эмброузу, он пожал руку Хелен.

– Сквозняки, – пожаловался он, поднимая воротник пиджака.

– Вы по-прежнему страдаете ревматизмом? – спросила Хелен. Голос у нее был низкий и чувственный, хотя сейчас она говорила с отсутствующим видом: перед ее глазами еще стояли картины города и реки.

– Кто раз встретился с ревматизмом, боюсь, не расстанется с ним никогда, – ответил человечек. – В некоторой степени это зависит от погоды, хотя не настолько, как принято считать.

– Во всяком случае, от этого не умирают, – сказала Хелен.

– Как правило – нет, – согласился мистер Пеппер.

– Суп, дядя Ридли? – спросила Рэчел.

– Спасибо, дорогая, – отозвался тот и, протягивая свою тарелку, вполне различимо прошептал со вздохом: – Она совсем не похожа на мать!

Хелен не успела вовремя грохнуть стаканом об стол, поэтому Рэчел все услышала и тут же густо покраснела.

– Как же эти слуги обращаются с цветами! – торопливо проговорила она. Поджав губы, она поставила перед собой вазу и стала вынимать из нее мелкие тугие хризантемки, аккуратно, одна к одной, раскладывая их на скатерти.

Последовала пауза.

– Вы ведь знали Дженкинсона, Эмброуз, не так ли? – спросил через стол мистер Пеппер.

– Дженкинсона из Питерхауза?[3]

– Умер, – сказал мистер Пеппер.

– Боже! Я знал его – лет сто назад. Он еще перевернулся на челноке, помните? Чудаковатый тип. Женился на юной табачнице и жил на Болотах[4]. Не слышал, что с ним потом стало.

– Виски, морфий… – со зловещей лаконичностью сообщил мистер Пеппер. – Написал комментарий. Говорят, безнадежный бред.

– А ведь у него были большие способности, – сказал Ридли.

– Его предисловие к Джеллаби до сих пор держится. Что удивительно, учитывая, как быстро сменяются учебники.

– Кажется, еще у него была какая-то теория насчет планет? – спросил Ридли.

– С мозгами у него было не все в порядке, это точно, – кивнул мистер Пеппер.

В этот момент по столу прошла дрожь, фонарь снаружи закачался. Сейчас же несколько раз пронзительно прозвенел электрический звонок.

– Отбываем, – сказал Ридли.

Затем пол будто приподняло волной – слегка, но ощутимо, – потом уронило вниз и опять приподняло, еще более ощутимо. Огни в незашторенном окне пошли назад. Корабль издал громкий тоскливый зов.

– Отбываем! – сказал мистер Пеппер.

Другие корабли так же печально ответили с реки. Ясно были слышны плеск и шелест воды, судно покачивалось, и стюарду, принесшему тарелки, пришлось удерживать равновесие, когда он задергивал занавес. И снова беседу прервала пауза.

– А что Дженкинсон из Кэтса, вы еще поддерживаете с ним отношения? – спросил Эмброуз.

– Так же, как и все. Собираемся раз в год. В нынешнем году он имел несчастье потерять жену, поэтому встреча была довольно тягостной.

– Да, понимаю, – согласился Ридли.

– У него есть незамужняя дочь, которая вроде ведет его хозяйство, но это, разумеется, совсем уже не то, особенно для человека его возраста.

Оба джентльмена глубокомысленно покивали, очищая яблоки.

– Ведь он, сдается, написал книгу? – спросил Ридли.

– Написал, но больше уже не напишет! – заявил мистер Пеппер с такой свирепостью, что привлек внимание обеих дам. – Не напишет больше ни одной, потому что и ту за него написал кто-то другой, – продолжал мистер Пеппер, подпуская все больше яда. – Иначе и быть не может, если все постоянно откладывать на потом, собирать окаменелости и приделывать норманнские арки к свинарникам.

– Признаюсь, я ему сочувствую, – проговорил Ридли с меланхолическим вздохом. – Я испытываю симпатию к людям, которые ничего не могут начать.

– Горы хлама, скопившегося за жизнь, прожитую зря, – не унимался мистер Пеппер. – У него столько хлама, что и в хороший сарай не влезет.

– А некоторым из нас этот порок не знаком, – сказал Ридли. – Только что вышла еще одна работа нашего общего друга Майлза.

Мистер Пеппер издал короткий едкий смешок.

– По моим подсчетам, он выпускает два с половиной тома ежегодно – что, если вычесть время, проведенное им в колыбели, и другие издержки, свидетельствует о похвальнейшей плодовитости.

– Да, вполне оправдалось то, что говорил о нем старый ректор.

– Они были в таких отношениях… – сказал мистер Пеппер. – Вы знаете о коллекции Брюса? Между нами, конечно.

– Еще бы, – со значением ответил Ридли. – Для богослова он был весьма фриволен.

– Водяная колонка в переулке Невилля?

– Именно.

Обе дамы, как и приличествует их полу, прекрасно умели поддерживать беседу мужчин, не прислушиваясь к ней, а тем временем, никак не подавая виду, думать о чем-либо своем – о воспитании детей, об использовании противотуманных сирен в опере или о чем угодно еще. Хелен лишь показалось, что Рэчел для хозяйки не слишком-то хлопотлива, а еще – что ей следовало бы унять свои руки.

– А может?.. – предложила наконец Хелен, и они обе поднялись и вышли, к легкому удивлению джентльменов, которые либо полагали, что дамы внимательно их слушают, либо вообще забыли о присутствии женщин. Уже в дверях Рэчел и миссис Эмброуз услышали, что Ридли сказал, откидываясь в кресле: «Да, много странного случалось во время оно», – а оглянувшись, увидели, как вдруг переменился мистер Пеппер, – теперь одежда на нем будто сидела свободнее, а сам он стал похож на подвижную и проказливую старую обезьянку.

Укутав головы газовыми платками, женщины вышли на палубу. Теперь судно ровно шло вниз по реке, мимо темных силуэтов стоящих на якоре кораблей, а Лондон превратился в огненный рой, над которым мерцал бледно-желтый ореол. Горели огни больших театров, огни длинных улиц, светились бесчисленные соты домашнего уюта и одинокие огни в вышине. Тьма никогда не поглотит их, сотни лет уже тьма не опускалась на это место. Жутко было сознавать, что город обречен сверкать до конца времен все так же и все там же, по крайней мере, это было жутко сознавать людям, пустившимся в морские странствия. В их глазах город был подобен отделенному от остальной земли кургану, на котором человек оставил вечные рубцы и зажег на нем вечное пламя. С палубы корабля им показалось еще, что город похож на трусливо припавшего к земле, сидящего на корточках скрягу.

Они стояли рядом, облокотившись на перила, и Хелен спросила:

– Ты не замерзнешь?

Рэчел ответила:

– Нет, – и, немного помолчав, добавила: – Как красиво!

Уже мало что было видно: мачты, темные очертания берега, ряд сверкающих иллюминаторов невдалеке. Судно пыталось идти против ветра.

– Как дует… как дует! – Рэчел хватала ртом воздух, и ветер будто швырял слова обратно ей в горло. Рядом с ней ветру сопротивлялась и Хелен, но вдруг, словно подхваченная демоном движения, она понеслась по палубе, придерживая руками волосы и путаясь ногами в юбках. Однако постепенно неистовый дух ослаб, и скоро от него остался лишь холодный резкий ветер. Через щель между шторами они увидели, что в столовой уже пошли в ход длинные сигары, что мистер Эмброуз резко откинулся в кресле, а мистер Пеппер собрал щеки в глубокие складки и его лицо стало похоже на вырезанное из дерева. Отзвук громкого смеха едва донесся до женщин, но тут же потонул в шуме ветра. Там, в тепле, в сухости, в ярком желтом свете, Пепперу и Эмброузу не было дела ни до грохота стихии, ни вообще до чего-либо нынешнего: они пребывали сейчас в Кембридже, году этак в 1875.

– Они старые знакомые, – улыбнулась Хелен, глядя на них. – Так, ну а нам найдется комната, чтобы посидеть?

Рэчел открыла дверь.

– Это скорее веранда, а не комната, – сказала она.

И правда, здесь было мало от замкнутого постоянства человеческого жилища на твердой земле. Посередине к полу был привинчен стол, а стулья прибиты к стенам. От тропического солнца настенная обивка выгорела и приобрела бледный зеленовато-голубой оттенок, зеркало в рамке из раковин – его смастерил стюард долгими тягучими часами в южных морях, – хотя и грубо сработанное, привлекало глаз как затейливая диковина. Каминная доска была задрапирована плюшевой занавеской с кистями и украшена скрученными раковинами с красным нутром, похожими на рога единорогов. Два окна выходили на палубу; от лучей, бивших через них, когда корабль жарился под солнцем где-нибудь на Амазонке, гравюры на противоположной стене выцвели до блеклой желтизны, и теперь Колизей едва можно было отличить от королевы Александры[5], играющей со спаниелями. Пара плетеных стульев приглашала погреть руки у каминной решетки с облупившейся позолотой; над столом висел большой фонарь – из тех, что издалека возвещают путнику в темных полях о близости жилья.

– Странно, все оказываются старыми знакомыми мистера Пеппера, – нервно проговорила Рэчел. Она чувствовала себя неуютно из-за холода и странной молчаливости Хелен.

– Ты, наверное, к нему привыкла? – спросила ее тетка.

– Он похож на это. – Рэчел направила свет фонаря на окаменелую рыбу в сухом аквариуме и взяла ее в руки.

– По-моему, ты слишком жестока, – заметила Хелен.

Рэчел тут же попыталась смягчить то, что вырвалось у нее против воли.

– Я не так хорошо его знаю, – сказала она и поспешила укрыться за фактами, поскольку ей казалось, что старшие всегда предпочитают их чувствам. Она поведала все, что знала об Уильяме Пеппере. Когда они жили дома, он навещал их каждое воскресенье; он разбирался во всем – в математике, истории, древнегреческом, зоологии, экономике и в исландских сагах. Он перелагал персидские стихи на английскую прозу и английскую прозу – на греческие ямбы; он также был специалистом по нумизматике и по чему-то еще, кажется по движению транспорта.

Он отправился с ними, то ли чтобы собирать какие-то морские диковины, то ли чтобы написать о возможном пути Одиссеевых странствий – его главным увлечением были древние греки.

– У меня есть все его брошюры, – сообщила Рэчел. – Такие маленькие. Тонкие желтые книжечки.

Судя по всему, она их не читала.

– Он когда-нибудь любил? – спросила Хелен, садясь.

Этот вопрос неожиданно оказался к месту.

– У него вместо сердца – старый башмак, – заявила Рэчел, забыв сравнение с окаменелой рыбой. Однако ей тут же пришлось признать, что она никогда не спрашивала об этом мистера Пеппера.

– Я спрошу его, – сказала Хелен. – Когда я в последний раз тебя видела, вы покупали рояль, – продолжила она. – Помнишь, рояль, комната в мансарде и высокие растения с колючками?

– Да, и мои тетки говорили, что рояль провалится сквозь пол, но в их возрасте оказаться однажды ночью придавленным насмерть уже не страшно.

– Я не так давно получила письмо от тети Бесси. Она боится, что ты испортишь себе руки, если и дальше будешь столько играть.

– Предплечья станут мускулистыми, и потом никто не женится, да?

– Она не так прямо выразилась, – ответила миссис Эмброуз.

– О, конечно, как можно, – вздохнула Рэчел.

Хелен посмотрела на нее. Черты ее лица были, пожалуй, слишком мягкими, однако выразительность ему придавали большие, немного удивленные глаза; красивой ее вряд ли можно было назвать, особенно когда она находилась в помещении, потому что ее внешности явно не хватало живого цвета и четкости линий. Нерешительность в разговоре и еще больше – неумение подбирать нужные слова наводили на мысль, что Рэчел не слишком развита для своих лет. Миссис Эмброуз до этого момента говорила с Рэчел, не особенно задумываясь, но сейчас ей пришло в голову, что не очень-то весело будет провести на борту корабля три или четыре недели, за которые ей волей-неволей придется сблизиться с племянницей. На Хелен и сверстницы нагоняли тоску, а уж юные девушки наверняка еще хуже. Она опять посмотрела на Рэчел. О да! Ей ясно представилось, какой та может быть вялой, бессмысленно-сентиментальной, и что ей ни скажешь – все будет, как камушек в воду: пойдут круги, а потом – ни следа. В этих девушках не за что зацепиться – в них нет ничего твердого, постоянного, надежного. Сколько же сказал Уиллоуби, три недели или все-таки четыре? Она попыталась припомнить.

В этот момент, однако, распахнулась дверь, и вошел высокий и дородный человек. Это был сам Уиллоуби, отец Рэчел и зять Хелен, он сразу подошел к ней и сердечно пожал руку. Он не был толстяком – слишком много жира понадобилось бы, чтобы сделать такого гиганта действительно толстым; лицо у него тоже было большое, но с мелкими чертами и здоровым румянцем на щеках, оно явно было гораздо более приспособлено к солнцу и ветру, чем к выражению чувств или к тому, чтобы отвечать на чувства других.

– Как приятно, что ты поехала, – сказал он. – Нам обоим так приятно!

Рэчел что-то согласно шепнула в ответ на отцовский взгляд.

– Мы уж постараемся, чтобы тебе было удобно. И Ридли. Мы считаем, что для нас честь – позаботиться о таком человеке. Будет, кому поспорить с Пеппером, – я-то на это никогда не отваживаюсь. Ну, как тебе это дитя – выросла, правда? Совсем взрослая, да?

Все еще держа Хелен за руку, он обнял Рэчел за плечи, заставив обеих оказаться в несколько неловкой близости, но Хелен продолжала смотреть в сторону.

– Как думаешь, она не подкачает? – спросил Уиллоуби.

– Конечно, нет, – сказала Хелен.

– Ведь мы ожидаем от нее великих дел. – Он сжал плечо дочери, а затем выпустил ее из объятий. – Ну, а теперь о тебе. – Они уселись рядом на диванчике. – Как твои дети, надеюсь, в добром здравии? Они уже, кажется, в школу пойдут, да? На кого похожи, на тебя или на Эмброуза? Готов поспорить, они у вас на редкость смышленые!

Тут Хелен заметно оживилась и рассказала, что ее сыну шесть лет, а дочери – десять. Все говорят, что мальчик похож на нее, а девочка – на Ридли. Что касается смышлености, то им палец в рот не клади, это точно; и она, немного смущаясь, позволила себе припомнить смешной случай со своим сыном, как он, на минуту оставленный без присмотра, схватил пальцами кусок масла и побежал с ним к камину, чтобы бросить масло в огонь, просто так, ради интереса, – и этот интерес был ей так понятен.

– Но ты дала сорванцу понять, что такие шутки никуда не годятся?

– Шестилетнему ребенку? Я не думаю, что это так серьезно.

– Ну, я старомодный отец.

– Вздор, Уиллоуби, вот Рэчел лучше меня поймет.

Уиллоуби явно ожидал от дочери поддержки, но не дождался; в ее глазах ничего нельзя было рассмотреть, как в темной воде, руки по-прежнему играли с окаменелой рыбой, на лице застыло отсутствующее выражение. Старшие стали обсуждать, что необходимо сделать для удобства Ридли: стол поставить так, чтобы обязательно было видно море, но подальше от котлов, и чтобы мимо не ходили люди. Если он не отдохнет от работы сейчас, когда все его книги запакованы, то не отдохнет уже никогда; ведь там, в Санта-Марине, Хелен знала по опыту, он станет работать целые дни напролет; все его ящики, сказала она, битком набиты книгами.

– О, тут положись на меня – положись на меня! – воскликнул Уиллоуби, очевидно намереваясь сделать больше, чем она от него хотела. Тут, однако, в дверях показались Ридли и мистер Пеппер.

– Приветствую, Винрэс, – сказал Ридли, протягивая вялую руку, с таким видом, будто их встреча должна была нагнать тоску на них обоих, но больше, конечно, на него самого.

Уиллоуби проявил ту же сердечность, что и к Хелен, но несколько сдерживаемую почтением. Некоторое время никто ничего не говорил.

– Мы видели, как вы хохотали, – нарушила молчание Хелен. – Мистер Пеппер, должно быть, рассказал хороший анекдот.

– Вздор. Все его анекдоты были плохи, – проворчал ее муж.

– Ты все так же строг в суждениях, Ридли? – вступил мистер Винрэс.

– Мы так вам надоели, что вы ушли, – сказал Ридли, обращаясь к жене.

Поскольку это было правдой, Хелен не стала спорить, только спросила:

– Но когда мы ушли, анекдоты стали лучше?

И это оказалось излишним, потому что ее муж еще больше помрачнел и сказал:

– Они стали еще хуже, если это возможно.

Теперь все присутствующие почувствовали изрядную неловкость, последовала длинная напряженная пауза. Обстановку разрядил мистер Пеппер, который вдруг бросился на стул и поджал под себя ноги, будто старая дева, увидевшая мышь, – все из-за того, что по его щиколоткам прошелся сквозняк. Так, нахохлившись, обняв колени руками, мистер Пеппер стал похож на статую Будды; с этого возвышения, посасывая сигару, ни к кому отдельно не обращаясь, потому что никто не просил его об этом, он принялся глубокомысленно рассуждать о неведомых глубинах океана. Он признался, что удивлен, как это у мистера Винрэса целых десять кораблей регулярно курсируют между Лондоном и Буэнос-Айресом, и ни один из них не отряжен для изучения бледных глубоководных тварей.

– Ну уж нет! – засмеялся Уиллоуби. – С меня хватает и тварей земных.

– Бедные козочки! – вздохнула Рэчел.

– Без этих коз не было бы музыки, моя дорогая. Музыка тоже не может без коз, – довольно резко отозвался ее отец, а мистер Пеппер продолжил описание белых, скользких, слепых чудищ, свернувшихся кольцами на песчаных гребнях дна морского; вытащенные на поверхность, они лопаются – из-за разницы в давлении их тело разрывается на куски и внутренности выскакивают наружу; здесь он был особенно осведомлен и натуралистичен, так что Ридли, почувствовав отвращение, попросил его прекратить.

Из всего этого Хелен сделала свои выводы, которые оказались довольно мрачными. Пеппер – зануда; Рэчел – неотесанная девица, она, без сомнения, жаждет найти, кому бы излить свои секреты, и самым первым признанием, конечно, будет: «Знаете, мы с отцом совсем не понимаем друг друга». Уиллоуби, как всегда, интересуется только своим делом и занят построением собственной империи. Да, среди этих людей ее неизбежно ждут скука и тоска. Будучи, однако, женщиной деятельной, она поднялась и объявила, что не знает, как другие, а она идет спать. В дверях она невольно оглянулась на Рэчел, полагая, что, если в комнате две женщины, им следует покидать ее вместе. Рэчел встала, без выражения поглядела на Хелен и проговорила, чуть заикаясь:

– Я выйду, п-потягаюсь с ветром.

Худшие подозрения миссис Эмброуз подтверждались; она пошла по коридору, пол под ногами ходил ходуном, приходилось отталкиваться руками то от одной стены, то от другой, и при каждом броске она с чувством восклицала: «О черт!»

Глава 2

В первую ночь болтало и сильно пахло солью, отчего, должно быть, всем вновь прибывшим пассажирам пришлось весьма неуютно, по крайней мере, мистеру Пепперу, – бедняге, ко всему прочему, достались слишком короткие простыни. Зато за завтраком все были вознаграждены открывшимся великолепием. Путешествие началось, и началось удачно – с ласкового голубого неба и спокойного моря. Дух нерастраченных возможностей, невысказанности всего, что еще предстоит сказать друг другу, придавал особое значение этому часу, которым, наверное, и впредь станет вспоминаться все путешествие, да еще, пожалуй, с добавлением отголосков ночных сирен на реке.

Хлеб, яблоки и яйца, разложенные на столе, радовали глаз. Передавая Уиллоуби масло, Хелен посмотрела на него и подумала: «И все-таки она за тебя вышла, и была, вероятно, счастлива».

В ее голове потекла привычная цепь размышлений, происходивших всегда от одного и того же вопроса: «Почему все-таки Тереза вышла замуж за Уиллоуби?»

«В общем, все понятно, – продолжала рассуждать она, имея в виду его очевидные качества: он большой и сильный, у него громоподобный голос, тяжелые кулаки и твердая воля. – Но…» – И тут она углубилась в анализ потаенных черт его личности, главную из которых она называла «сентиментальностью», подразумевая, что он никогда не бывал открытым и никогда честно не выражал своих чувств. К примеру, он очень редко говорил об умерших, но все годовщины справлял с чрезвычайной торжественностью. Она подозревала его в тайных жестокостях по отношению к дочери, так же как с давних пор подозревала, что он тиранил свою жену. Затем Хелен, как обычно, стала сравнивать свою судьбу с судьбой своей подруги, ведь жена Уиллоуби была, пожалуй, единственной, кого она могла так назвать; подобные сравнения часто составляли тему их бесед. Ридли был ученым, а Уиллоуби – человеком дела. Когда Ридли выпускал третий том Пиндара, Уиллоуби снаряжал свой первый корабль. Они построили фабрику в тот же год, когда издательство Университета опубликовало – так, что же это было? ах да – комментарии к Аристотелю. «И Рэчел», – Хелен поглядела на девушку, которая, по ее мнению, не шла ни в какое сравнение с ее собственными детьми, тем самым нарушая довольно строгое равновесие и решая этот старый спор. «Ей будто лет шесть, не больше», – подумала Хелен, однако это, скорее, относилось к мягким и нечетким очертаниям лица девушки, а не к каким-то ее способностям – если бы Рэчел могла думать, чувствовать, смеяться, выражать свои мысли и чувства вместо того, чтобы капать с высоты молоком в чашку, наблюдая за формой капель, ее, пожалуй, можно было бы назвать интересной, хотя красивой – вряд ли. На свою мать она походила, как отражение в пруду тихим летним днем походит на живое румяное лицо, склонившееся над водой.

Тем временем Хелен тоже кое-кто оценивал, но не Уиллоуби и не Рэчел. Это был мистер Пеппер; размышления, посетившие его, пока он разрезал поджаренный хлебец на кусочки и аккуратно обмазывал их маслом, расшевелили целый ворох воспоминаний. Одного буравящего взгляда мистеру Пепперу было достаточно, чтобы убедиться: вчера вечером он был прав, Хелен – красавица. Он с учтивым видом передал ей джем. Она говорила чепуху, но не большую, чем обычно говорят люди за завтраком, ведь излишняя мозговая деятельность в этот час, как он знал по собственному опыту, до добра не доводит. Ни с одним из ее высказываний он не соглашался – из принципа, поскольку никогда не уступал женщинам. Тут-то, опустив глаза в тарелку, он и предался воспоминаниям. Он не женился по той веской причине, что так и не встретил женщину, которая вызвала бы у него уважение. Судьба обрекла его провести самую чувствительную пору юности на железнодорожной станции в Бомбее, где он встречал только цветных женщин, женщин-военных и женщин-чиновников, его же идеалом была та, что читала бы по-гречески, а желательно – еще и по-персидски, обладала бы безупречной красотой и прощала бы ему всякие мелочи, вроде разбросанных при переодевании деталей туалета. Кроме того, он приобрел некоторые привычки, которых ни в малой мере не стыдился. Каждый день он выкраивал несколько минут для заучивания наизусть; он никогда не брал билета, не посмотрев на его номер; январь он посвящал Петронию, февраль – Катуллу, а март, ну, например, – этрусским вазам; так или иначе, в Индии он хорошо потрудился, и сожалеть ему в жизни было не о чем, если не считать кое-каких природных недостатков, о которых не сожалеет ни один здравомыслящий человек, держащий в руках свою судьбу. Придя к такому заключению, он вдруг поднял глаза и улыбнулся. Рэчел поймала его взгляд.

«Ну что, сделал свои тридцать семь жевательных движений?» – подумала она, но вслух вежливо спросила:

– Как ваши ноги, мистер Пеппер, сегодня не беспокоят?

– Вы хотите сказать, мои лопатки? – переспросил он, болезненно поводя плечами. – Красота не имеет действия на мочевую кислоту, о которой мне не дано забыть. – Он вздохнул и поглядел на круглое окно напротив, за которым голубели небо и море. При этом он вытащил из кармана и положил на стол маленький томик в пергаментном переплете. Это действие явно было рассчитано на то, чтобы вызвать реакцию окружающих, и Хелен спросила, как называется книжка. Она получила ответ, но вместе с ним – пространный экскурс на тему, как следует строить дороги. Начав с греков, которым, по словам мистера Пеппера, приходилось преодолевать многочисленные трудности, он продолжил римлянами, а затем перешел к Англии и единственно правильному английскому методу, впрочем быстро превратившемуся в неправильный, и здесь мистер Пеппер обрушился на современных дорожных строителей вообще и в особенности – на тех, что работают в Ричмондском парке, где мистер Пеппер имеет обыкновение ежеутренне прогуливаться перед завтраком; обличения его были так свирепы, что даже ложечки зазвенели в кофейных чашках, а содержимое по меньшей мере четырех булочек образовало кучку около его тарелки.

– Галька! – заключил он, со злостью бросив на кучку очередной хлебный катышек. – В Англии дороги починяют галькой! Я им говорю: «После первого же дождя ваша дорога превратится в болото». Снова и снова мои слова подтверждаются. Но, вы думаете, они меня слушают, когда я это им говорю, когда я указываю на последствия, на последствия для общественного кошелька, когда я советую им почитать Корифея?[6] Ни секунды! У них другие интересы. Нет, миссис Эмброуз, вы не составите себе истинного представления о человеческой глупости, пока не побываете на заседании муниципального совета! – Человечек уставился на Хелен взглядом, полным неистовой энергии.

– У меня перебывало несколько слуг, – сказала миссис Эмброуз, придав лицу сосредоточенное выражение. – Сейчас у меня няня. Она хорошая женщина, не хуже других, но вот – далось ей заставлять моих детей молиться. До сих пор, благодаря моим усилиям, Бог для них был чем-то вроде экзотического зверя, но теперь – стоило мне потерять бдительность… Ридли, – она повернулась к мужу, – что делать, если, когда мы вернемся, они встретят нас чтением «Отче наш»?

Ридли издал неопределенный звук, что-то вроде: «Пфш!»

Но Уиллоуби, чье недовольство услышанным выразилось в каком-то переваливающемся движении его большого тела, проговорил с неловкостью:

– Ну, Хелен, уж верно, немного религии никому не повредит.

– Нет, по мне лучше, чтобы мои дети лгали! – ответила Хелен и, пока Уиллоуби отмечал про себя, что его невестка еще эксцентричнее, чем она ему запомнилась, резко отодвинула стул назад и взбежала наверх. Через мгновение оставшиеся за столом услышали ее голос:

– Ах, смотрите! Мы в открытом море!

Все последовали за ней на палубу. Дома и дым города пропали бесследно, вокруг лежало широкое пространство моря, свежего и чистого, только слегка бледного в свете раннего утра. А Лондон они оставили сидеть в его грязи. Тонкая сужающаяся линия суши тенью маячила на горизонте, казалось – слишком хрупкая, чтобы выдержать грузное бремя Парижа, который тем не менее где-то там на ней покоился. Они освободились от дорог, от всего человечества, и каждый теперь чувствовал приятное возбуждение. Судно пролагало свой путь через мелкие волны, плескавшие и шипевшие у бортов, как игристое вино, и по обе стороны за кораблем тянулись тонкие шлейфы пузырьков и пены. Выцветшее октябрьское небо было слегка подернуто облаками, похожими на остатки развеявшегося древесного дыма, кристальный воздух пах солью. Стоять без движения было холодно. Миссис Эмброуз взяла мужа под руку, и они двинулись прочь, и по тому, как ее щека приблизилась к его щеке, стало ясно, что Хелен хочет что-то сказать Ридли наедине. Рэчел увидела, как, отойдя немного, они поцеловались.

Она стала смотреть вниз, в глубину моря. «Евфросина», проходя, слегка тревожила его поверхность, но там, ниже, был покойный зеленый сумрак, и чем глубже, тем сумрачнее, до самого еле различимого песка на дне. Едва можно было разглядеть черные ребра затонувших кораблей, спиральные башни, которые оставляют гигантские угри, вбуравливаясь в песок, и гладкие, поблескивающие зелеными боками, неведомые создания.

– Так, Рэчел, а если я кому понадоблюсь, то я занят до часу дня, – сказал ее отец, по своему обыкновению при разговоре с дочерью подтверждая слова легким похлопыванием по ее плечу. – До часу, – повторил он. – Ты ведь найдешь себе занятие, правда? Гаммы, французский, немного немецкого, так? Тут у нас мистер Пеппер – во всей Европе нет большего знатока отделяемых приставок, ведь так? – И он, смеясь, ушел. Рэчел тоже засмеялась, как смеялась, сколько себя помнила, не от чего-либо смешного, а просто потому, что восхищалась своим отцом.

Рэчел уже собралась пойти искать себе занятие, но тут путь ей преградила женщина столь толстая и необъятная, что если уж такая встанет на пути, то не перегородить его просто не сможет. Ее осторожность и робкая манера двигаться, а также строгое черное платье говорили о подчиненном положении. Тем не менее она приняла монументальную позу, огляделась и, убедившись, что больше никого из господ рядом нет, произнесла настоящую речь: она касалась состояния простыней и прозвучала весьма серьезно и даже торжественно.

– Как мы переживем это плавание, мисс Рэчел, я прямо даже и не знаю, – начала она, качая головой. – Белья и так едва хватает, а у господина простыня до того протерлась, что в дырки палец можно просунуть. Да и покрывала… Вы покрывала эти видели? Я тут подумала, даже бедняк постыдился бы таких. Тем, что я дала мистеру Пепперу, и собаку-то едва прикроешь… Нет, мисс Рэчел, починить их уже нельзя! Их теперь только если на тряпки. Уж и так себе все пальцы исколола, а в следующую стирку мне ни за что не справиться.

Ее голос дрожал от обиды, будто она вот-вот заплачет.

Ничего не оставалось, как сойти вниз и заняться пересмотром белья, сваленного горой на столе. Миссис Чейли обращалась с простынями так, будто каждая из них была ее старой знакомой. На некоторых виднелись желтые пятна, попадались и ветхие места, но для стороннего глаза простыни выглядели, как обычно они и выглядят – очень свежими, белыми, прохладными и безупречно чистыми.

Внезапно миссис Чейли, сжав кулаки на вершине бельевой горы, но будто совершенно позабыв о простынях, заявила:

– И вообще, невозможно требовать от живого создания жить там, где поселили меня!

Миссис Чейли отвели каюту достаточного размера, но слишком близко от машинного отделения, так что через пять минут пребывания там несчастная почувствовала, что сердце ее «выскакивает»; тут она положила руку на это самое сердце и добавила, что такого миссис Винрэс, мать Рэчел, никогда бы не допустила, – миссис Винрэс знала каждую простыню в своем доме и требовала от людей лучшего, на что они способны, но не больше.

Для Рэчел не было ничего легче, чем предоставить ей другую каюту, и тут же трагедия простыней чудесно разрешилась бы сама собой, а их пятна и дыры оказались не такими уж безнадежными, но…

– Ложь! Ложь! Ложь! – с негодованием воскликнула хозяйка, взбегая на палубу. – Только зачем лгать мне?

Ее гнев вызвало не само это происшествие, а то, что пятидесятилетняя женщина ведет себя, как ребенок, и заискивает перед девушкой только для того, чтобы переселиться, куда она хочет, не имея на то разрешения. Впрочем, разложив перед собой ноты, Рэчел очень скоро позабыла и о пожилой служанке, и о ее простынях.

Миссис Чейли сложила простыни, однако на лице ее были написаны тоска и уныние. В этом мире теперь никому до нее нет дела, на корабле – не дома. Вчера, когда зажглись фонари и матросы стали топать у нее над головой, она заплакала; и сегодня вечером она опять будет плакать, и завтра тоже. Ведь она так далеко от дома. А пока она начала расставлять свои безделушки в каюте, доставшейся ей так легко. Это были вещицы довольно странные для морского путешествия: китайские мопсики, миниатюрные чайные сервизы, чашки с красочным гербом города Бристоль, коробочки для булавок с инкрустациями в виде трилистника, головки антилоп из раскрашенного гипса, а также множество маленьких фотографий, запечатлевших простых рабочих в выходных костюмах и женщин, держащих младенцев в белоснежных кружевах. Был там еще один портрет в позолоченной раме, для которого требовался гвоздь, и, перед тем как начать поиски гвоздя, миссис Чейли надела очки и прочла то, что было написано на приклеенной сзади бумажной табличке.

«Этот портрет ее хозяйки подарен Эмме Чейли Уиллоуби Винрэсом в знак благодарности за тридцать лет преданной службы».

Слезы застлали ее глаза, смазав буквы и шляпку гвоздя.

– Сколько смогу быть полезной вашей семье, сколько смогу! – проговорила миссис Чейли, ударяя по гвоздю, и тут из коридора донесся мелодичный голос:

– Миссис Чейли! Миссис Чейли!

Чейли мгновенно одернула платье, привела в порядок лицо и открыла дверь.

– Я в затруднении, – сказала миссис Эмброуз; она раскраснелась и запыхалась. – Вы знаете этих мужчин! Стулья слишком высоки, столы слишком низки, от двери до пола целых шесть дюймов. Что мне нужно: молоток, старое стеганое одеяло и – не найдется ли у вас обычного кухонного стола? Только никому ничего не говорите… – Тут она распахнула дверь в каюту, предназначенную для кабинета ее мужа, где, наморщив лоб и подняв воротник, взад-вперед ходил Ридли.

– Они будто специально задались целью издеваться надо мной! – выкрикнул он, внезапно остановившись. – Можно подумать, я пустился в это плавание лишь для того, чтобы подцепить ревматизм или воспаление легких! Да, следовало больше думать, слушая Винрэса. Дорогая, – Хелен в этот момент ползала на коленях под столом, – ты только перепачкаешься, нам лучше просто признать, что мы обречены на шесть недель невыразимых мучений. Поехать вообще было верхом глупости, но, раз уж мы здесь, полагаю, я смогу встретить это как мужчина. Конечно, недуги мои усугубятся, я уже чувствую себя хуже, чем вчера, но винить нам некого, кроме самих себя, а дети благополучно…

– С дороги! С дороги! С дороги! – закричала на мужа Хелен, преследуя его из угла в угол со стулом наперевес, будто ловя курицу. – Не мешайся под ногами, Ридли, и через полчаса, увидишь, все будет готово.

Она выставила его из каюты, и его стоны и проклятия теперь доносились из коридора.

– Осмелюсь предположить, он, видно, не очень-то крепок здоровьем, – проговорила миссис Чейли, сочувственно глядя на миссис Эмброуз и помогая ей передвигать и переносить мебель.

– Всё книги, – вздохнула Хелен, поднимая с пола и расставляя на полке охапку угрюмых фолиантов. – Греческий с утра до ночи. Молитесь, Чейли, чтобы мисс Рэчел достался неграмотный муж.

Неудобства и суровости быта, которые обычно весьма досаждают в начале морского путешествия и делают его таким безрадостным, скоро были преодолены, и дальше дни потекли вполне приятной чередой. Октябрь был в самом разгаре, но он выдался таким ровно теплым, что по сравнению с ним даже первые месяцы лета казались ненадежными и капризными, как ветреная юность. Великие пути земли лежали под осенним солнцем, и вся Англия, от вересковых пустошей до корнуэльских скал, с рассвета до заката купалась в его теплых лучах, подставляя им свои равнины – желтые, зеленые и пурпурные. Даже большие города радостно сверкали своими крышами. В тысячах маленьких садиков цвели миллионы темно-красных цветов, покуда старушки, так нежно за ними ухаживавшие, не подбирались к ним с ножницами, и не срезали их сочные стебли, и не укладывали их на холодные каменные плиты в деревенских церквах. Бесчисленные компании возвращались на закате с пикников, восклицая: «Есть ли на свете что прекраснее этого дня?!» «Это ты!» – шептали юноши. «Ах нет, это ты», – отвечали им девушки. Всех стариков и многих больных вытаскивали на воздух, быть может всего на шаг или два от крыльца, и они предсказывали этому миру доброе будущее. И уже вовсе было не счесть признаний и излияний любви, что слышались не только в полях среди ржи, но и в освещенных желтым светом комнатах, где перед окнами, широко открытыми в сад, мужчины с сигарами целовали женщин с проседью в волосах. Одни говорили, что это ясное небо похоже на жизнь, которую они прожили, а другие – что оно предвещает им ясную жизнь впереди. Длиннохвостые птицы кричали и тараторили и перелетали с дерева на дерево, сверкая золотыми глазками в оперении.

И в это время на суше мало кто вспоминал о море. Само собой разумелось, что море спокойно; когда за окном бушует непогода и плющ хлещет листьями в окно спальни, во многих домах любящие перед поцелуем шепчут друг другу: «Вспомни о кораблях в ночи», – или: «Хвала небу, я не служу на маяке!» – но теперь в этом не было нужды. В их воображении корабли, уходящие за горизонт, исчезали, таяли, как снег на воде. Представления взрослых на этот счет на самом деле были не намного яснее, чем представления маленьких созданий в купальных костюмчиках, шлепавших по морской пене вдоль всего побережья Англии и зачерпывавших полные ведерки соленой воды. Они видели белые паруса и клочья дыма, проплывавшие над горизонтом, но скажи им, что это смерчи или лепестки белых морских цветов, – и они поверили бы.

Однако люди на кораблях не менее странно представляли себе Англию. Она казалась им не просто островом, маленьким островом, но островом стремительно уменьшающимся, где люди были пленниками, бесцельно снующими муравьями, теснящими и едва не выталкивающими друг друга за край, производящими пустой, неразличимый гомон, который то походил на перебранку, то вовсе замолкал. В конце концов, когда земля скрылась из виду, стало ясно, что население Англии совершенно онемело. А затем тот же недуг начал поражать и другие части суши: Европа уменьшилась, съежились Азия, Африка и Америка, пока вообще не стало казаться маловероятным, что корабль когда-нибудь набредет на какой-либо из этих сморщенных кусочков земной тверди. Но зато само судно теперь преисполнилось особым достоинством, оно превратилось в самостоятельного обитателя великого мира, в котором были лишь единицы ему подобных, день за днем во всех направлениях бороздивших пустынную Вселенную. И все, что впереди, и все, что позади, скрывала непроницаемая завеса. Судно было теперь гораздо более одиноко, чем караван в песках, и тайна его была гораздо значительнее, ведь оно двигалось лишь благодаря собственной внутренней силе и собственным запасам. Море могло покарать его смертью или одарить несравненным счастьем, но ни о том, ни о другом никто не узнал бы. «Евфросина» была невестой, спешившей к суженому, девой, не знавшей мужа, в своей мощной силе и незапятнанной чистоте она могла быть уподоблена всему самому прекрасному на свете, ибо жила своей и только своей чудесной жизнью.

Конечно, если бы небеса не благословили путешественников такой прекрасной погодой и чередой ласковых, безупречных дней, когда ничто в обозримом пространстве не смущало гладкий круг океана, миссис Эмброуз затосковала бы очень скоро. А так она поставила на палубе свои пяльцы и рядом с ними – маленький столик, на котором лежал раскрытый философский том в черном переплете. Она выбирала нить из многоцветного клубка, который держала на коленях, и вплетала красный проблеск в кору дерева или желтый – в речной поток. Миссис Эмброуз вышивала большую картину – тропический лес, река, скоро там должны были появиться пятнистые олени, пасущиеся среди изобилия бананов, апельсинов и гигантских гранатов, и голые туземцы, швыряющие дротики. Между стежками она через плечо заглядывала в книгу и читала фразу-другую о Реальности Материи или о Естестве Добра. Вокруг нее люди в синих робах ползали на коленях и драили палубу или насвистывали, перегнувшись через поручни, а невдалеке сидел мистер Пеппер и резал перочинным ножиком сушеные коренья. Остальные, кто – где, занимались каждый своим делом: Ридли – греческим, и уже он не мог представить себе лучшего места для занятий; Уиллоуби – бумагами, он всегда в плаваниях избавлялся от недоделок; а Рэчел… Хелен между философскими сентенциями не раз спрашивала себя, а что же все-таки делает Рэчел? Ей даже – правда, не очень сильно – хотелось пойти и посмотреть. С первого вечера они едва сказали друг другу несколько слов; встречаясь, бывали вежливы, но не было и намека на какое-то сближение между ними. Рэчел, судя по всему, была в очень хороших отношениях с отцом – даже, на взгляд Хелен, слишком хороших – и не выказывала никаких попыток нарушить покой Хелен, как и Хелен – ее.

А Рэчел в это время сидела в своей комнате, не делая совершенно ничего. Когда судно заполнялось пассажирами, этому помещению давали какое-нибудь величественное название, и оно становилось прибежищем для страдавших морской болезнью пожилых дам, а палуба предоставлялась молодому поколению. Поскольку в комнате стоял рояль и на полу горой лежали книги, Рэчел считала ее своей и просиживала здесь часами – разыгрывала труднейшие музыкальные пассажи, немного читала по-немецки или, не больше, по-английски, смотря по настроению, а порой – как сейчас – просто бездельничала.

Кроме некоторой природной тяги к праздности, тому причиной было, конечно, и полученное ею образование, обычное для девушек конца девятнадцатого века. Кроткие пожилые учителя, невзыскательные доктора различных наук преподали ей начатки примерно десяти отраслей знаний, но заставить ее упорно заниматься было для них так же трудно, как упрекнуть ее в том, что у нее грязные руки. Час или два учения в неделю проходили с приятностью, отчасти благодаря другим ученицам, отчасти потому, что окна класса выходили на зады магазина – зимой так интересно было наблюдать за прохожими, сновавшими на фоне его красных окон, – а еще из-за смешных случаев, которые всегда происходят, если больше двух человек собираются вместе. Но ни одного предмета она не знала сколько-нибудь глубоко. Ее ум походил на ум интеллектуала в начале правления королевы Елизаветы: она верила практически во все, что ей говорили, и могла выдумать объяснение всему, что говорила сама. Форма Земли, мировая история, отчего двигаются поезда, как следует обращаться с капиталом, каким законам подчиняется общество, что вообще людям нужно от жизни и зачем, самые простые представления о современном порядке вещей – ничему из этого не научили ее ни преподаватели, ни классные дамы. Впрочем, в этой системе образования было одно неоспоримое преимущество: она ничему не учила, но и не препятствовала развитию ни одного из дарований, которые ученику посчастливилось иметь от природы. Рэчел была музыкальна, поэтому ей было позволено не заниматься всерьез ничем, кроме музыки, и она погрузилась в нее с головой. Все силы, которые могли бы быть отданы языкам, науке, литературе, приобретению друзей, познанию мира, тратились только на музыку. Поняв ограниченность учителей, она практически училась сама. В двадцать четыре года она понимала в музыке столько, сколько обычно люди начинают понимать к тридцати, и могла играть в полную силу своего дара, и с каждым днем становилось яснее, что природа была к ней поистине щедра. Пусть этот один столь явный талант и сопровождался мыслями и грезами нелепыми, неразумными, какая мудрость могла бы его заменить?

Жизнь Рэчел, подобно ее образованию, также ничем особенным не выделялась. Она была единственным ребенком в семье, и ей не пришлось переносить насмешки и притеснения братьев и сестер. Мать умерла, когда Рэчел было одиннадцать лет, и ее растили две тетки, сестры отца, жившие – ради свежего воздуха – в Ричмонде[7], в просторном и удобном доме. Ее, конечно, воспитывали с преувеличенным вниманием и заботой, что шло ей на пользу, пока она была ребенком, но сильно задержало развитие ее самосознания в пору взросления. Очень долго она и понятия не имела о таких вещах, как женская нравственность. Кое-что об этом она искала и находила в старых книгах, но всегда в невероятно неуклюжем виде, впрочем, книги ее мало интересовали, и поэтому она никогда не задумывалась о той цензуре, что проводили сначала тетки, а потом и отец. Кое-что можно было бы узнать от подруг, но их у нее почти не было – до Ричмонда слишком долго добираться, – а единственная более или менее близкая ей девушка была сверх всякой меры религиозна и в минуты откровенности могла говорить только о Боге да о том, как всякому следует нести свой крест, а эти темы мало волновали Рэчел, чей ум был занят совсем иным.

Полулежа в кресле, одну руку положив под голову, а другою сжимая шарик на подлокотнике, Рэчел напряженно размышляла. Вообще, ее ненавязчивое учение оставляло ей довольно много времени для размышлений. Взгляд ее был прикован к шару на корабельных поручнях, и, если бы что-то его случайно загородило на мгновение, это испугало и встревожило бы девушку. Размышления начались с того, что она рассмеялась, прочитав строфу из перевода «Тристана»:

 

Робко съежась, весь дрожит,

Тщетно скрыть пытаясь стыд.

К августейшему дяде подходит

И невесту обмершую подводит.

Разве рассказ мой на бессмыслицу походит? [8]

 

– Вот именно, походит! – воскликнула Рэчел и отшвырнула книжку. Затем она открыла «Письма» Каупера[9], предписанные ей отцом для чтения «из классики», но они нагоняли на нее тоску, и, прочитав одно предложение, где говорилось об аромате ракитника в саду автора, она представила засыпанную цветами небольшую переднюю в Ричмонде в день похорон ее матери; цветы пахли так сильно, что с тех пор аромат любых цветов неизбежно вызывал у нее только это жуткое воспоминание. Затем, уже почти не видя и не слыша окружавшего ее настоящего, она пустилась один за другим перебирать образы прошлого. Тетя Люси расставляет цветы в гостиной.

– Тетя Люси, – набирается смелости Рэчел, – я не люблю запах ракитника. Сразу вспоминаю похороны.

– Ерунда, Рэчел, – отвечает тетя Люси. – Не говори глупостей, милая. По-моему, ракитник – растение особенно жизнерадостное.

Сидя под жаркими солнечными лучами, Рэчел сосредоточилась на характерах своих теток, на их взглядах, образе жизни. Этот мысленный путь она проделывала уже сотни раз, прогуливаясь по утрам в Ричмондском парке и за размышлениями не замечая ни деревьев, ни людей, ни оленей. Почему они живут так, а не иначе, и что они чувствуют, и какой во всем этом смысл? Опять она слышит голос тети Люси, которая обращается к тете Элинор. В это утро тете Люси вздумалось обсудить поведение служанки:

– И конечно, в пол-одиннадцатого утра горничная должна подметать лестницу, а как же иначе?

Как странно! Как невыразимо странно! Но и сама себе она не может объяснить, почему, как только тетя Люси заговорила, вся картина их жизни вдруг показалась Рэчел чужой и непонятной, а сами тетки – вроде случайных вещей, стульев или зонтиков, разбросанных где попало, без всякого смысла. Однако вслух она только спрашивает, как всегда чуть заикаясь:

– Тетя Люси, в-вы любите тетю Элинор?

На что та отвечает со своим нервным квохчущим смешком:

– Милое дитя, что за вопросы ты задаешь?

– А как любите? Очень? – настаивает Рэчел.

– Пожалуй, я никогда и не задумывалась, очень или не очень, – говорит мисс Винрэс. – Кто любит, об этом не думает, Рэчел.

Это уже камешек в огород племянницы, от которой тетки никогда не получали столько тепла, сколько им хотелось бы.

– Но ты знаешь, как я тебя люблю, милая, правда? Ты дочь своей матери, хотя бы поэтому, но не только поэтому, не только. – Она притягивает к себе Рэчел и целует ее, слегка расчувствовавшись, и суть их разговора сразу теряется, безвозвратно растекается в пространстве, словно пролитое на пол молоко.

Так Рэчел дошла до той стадии размышлений, если это еще можно назвать размышлениями, когда глаза уже не могут оторваться от шара на поручнях, а губы перестают шевелиться. Ее попытки понять своих теток только обижали их, из чего следовало, что лучше даже и не пытаться. Пусть эти странные мужчины и женщины – тетки, семейство Хантов, Ридли, Хелен, мистер Пеппер и все остальные – будут символами, безликими, но преисполненными достоинства и значительности, символами старости или юности, материнства или учености, пусть они будут даже красивы – красотою актеров на сцене. Получалось, что, произнося слова, люди не выражают ни своих мыслей, ни чувств, – но для этого как раз и существует музыка. Можно видеть и чувствовать реальность, но не говорить о ней, пусть жизнь течет сама по себе, как нравится другим, об этом можно вовсе не думать, просто отдавать себе отчет в том, что внешние формы жизни людей отчего-то странны и нелепы. Поглощенная музыкой, она принимала свой удел вполне благосклонно, срываясь на раздражение не чаще раза-двух в месяц, всегда уступая, как она уступила сейчас. Мысли ее стали путаться, уже не в силах вырваться из паутины сна, а сознание будто стало шириться, шириться, чудесным образом сливаясь с духом всего, что ее окружало: белесых досок на палубе, духом моря, бетховенского опуса 112 и даже духом бедного Уильяма Каупера в далеком Олни. И вот оно уже клочком пуха летит над морем, то прикасаясь к воде, то поднимаясь в воздух, пока совсем не скрывается из виду. При его взлетах и падениях Рэчел начала клевать носом, а когда он исчез, она заснула.

Десять минут спустя миссис Эмброуз открыла дверь и посмотрела на Рэчел. Хелен не удивило, каким образом та проводит свои утренние часы. Она оглядела комнату: рояль, книги, беспорядок. Сначала Хелен оценила вид Рэчел с эстетической точки зрения: в своей беззащитности она походила на жертву, выпавшую из когтей хищной птицы; однако, если посмотреть на нее просто как на девушку двадцати четырех лет, – картина наводила на размышления. Миссис Эмброуз задумалась и простояла так не меньше двух минут. Затем она улыбнулась и бесшумно вышла; ей вовсе не хотелось разбудить спящую и оказаться перед неловкой необходимостью с ней разговаривать.

Глава 3

Назавтра рано утром сверху донеслось громыхание, будто там протаскивали тяжелые цепи; мерное биение сердца «Евфросины» стало замедляться и умолкло, и Хелен, высунув нос на палубу, увидела замок, твердо стоящий на твердом, неподвижном холме. Они бросили якорь в устье Тежу, и, вместо того чтобы рассекать все новые и новые волны, борта судна теперь терпели набеги одних и тех же отступавших и возвращавшихся прибрежных волн.

Сразу после завтрака Уиллоуби, с коричневым кожаным чемоданчиком в руках, покинул корабль, прокричав через плечо, что все предоставляются самим себе и могут делать, что кому вздумается, поскольку дела продержат его в Лиссабоне до пяти вечера.

Он вернулся действительно около пяти, все с тем же чемоданчиком, жалуясь на усталость, раздражение, голод, жажду, холод, и потребовал немедленно подавать чай. Растирая руки, он стал всем рассказывать о приключениях минувшего дня: как он заявился к бедному старому Джексону, когда тот причесывал усы перед конторским зеркалом и совсем не ожидал его прихода, как заставил Джексона с утра повкалывать, что для того не очень-то привычно, а потом пригласил его пообедать, с шампанским и дичью; как затем нанес визит миссис Джексон, которая, бедняжка, еще растолстела и так любезно справлялась о Рэчел, а Джексону, бог ты мой, пришлось признаться, что он дал-таки слабину, – да нет, ничего, вреда особенного в том нет, но какой смысл делать распоряжения, если они тут же нарушаются? Ведь Уиллоуби ясно дал ему понять, что в этот рейс пассажиров не возьмет. Тут он стал шарить по карманам и, наконец выудив карточку, положил ее на стол перед Рэчел. Она прочитала: «Мистер и миссис Дэллоуэй, Мэйфэр, Браун-стрит, 23».

– Мистер Ричард Дэллоуэй, – продолжал Винрэс, – судя по всему, полагает, что, раз он когда-то был членом парламента, да еще женат на дочери пэра, то ему все подавай по первому требованию. Во всяком случае, они смогли уломать бедного старого Джексона. Заявили, что у них есть право требовать содействия, показали письмо от лорда Гленауэя, который просит меня взять их на борт как о личной услуге; в общем, все это пересилило возражения Джексона (хотя вряд ли их было так уж много), и теперь, похоже, нам ничего не остается, кроме как уступить.

Между тем было очевидно, что Уиллоуби отчего-то по душе эта уступка, хотя он и ворчит для вида.

А дело было в том, что мистер и миссис Дэллоуэй оказались в Лиссабоне в довольно затруднительном положении. Они уже несколько недель путешествовали по континенту, главным образом – с целью расширить кругозор мистера Дэллоуэя. В этом году из-за политических превратностей мистер Дэллоуэй не мог послужить родине в парламенте, поэтому он изо всех сил старался сделать это вне парламента. Латинские страны для этого вполне подходили, хотя, конечно, Восток был бы куда предпочтительнее.

– Теперь ждите вестей обо мне из Петербурга или Тегерана, – сказал он, обернувшись на прощанье на ступенях клуба «Трэвеллерз». Однако на Востоке разразилась какая-то эпидемия, в России свирепствовала холера, и вести о нем, что, конечно, было уже не столь романтично, пришли из Лиссабона. Но сначала чета пересекла Францию, где останавливалась в промышленных городах, мистер Дэллоуэй представлял рекомендательные письма, и ему показывали фабрики и заводы, а он делал записи в своем блокноте. В Испании они с миссис Дэллоуэй оседлали мулов, потому что хотели понять жизнь крестьян. Например, созрели они для бунта или нет? После этого миссис Дэллоуэй настояла на том, чтобы провести день-два в Мадриде и посмотреть картины. В конце концов, они добрались до Лиссабона, где прожили шесть дней, о которых впоследствии, в изданных для своего круга путевых заметках, отозвались как о днях «исключительно интересных». Ричарда принимали министры, и он предрекал скорый кризис, поскольку «столпы правительства погрязли в коррупции; но как можно винить…» и так далее; Кларисса же тем временем посетила королевские конюшни и сделала несколько снимков, на которых запечатлела людей, теперь изгнанных, и окна, теперь выбитые[10]. Еще она сфотографировала могилу Филдинга и там же освободила пташку, пойманную в силки каким-то негодяем, потому что, как гласили путевые записи, «омерзительна даже мысль о том, что там, где похоронены англичане, бьется в неволе живое существо». Путь их следования весьма отличался от общепринятых маршрутов и не был должным образом продуман заранее. В значительной степени его определяли иностранные корреспонденты «Таймс». Мистер Дэллоуэй желал взглянуть на кое-какие пушки – он придерживался мнения, что берег Африки значительно менее колонизирован, чем принято считать на родине. Поэтому им нужно было неторопливое судно «для любопытных», комфортабельное, поскольку мореплаватели они были никудышные, но не роскошное, которое останавливалось бы на день-два то в одном порту, то в другом для заправки углем, давая Дэллоуэям возможность осмотреть, что им захочется. Но в Лиссабоне они застряли: все никак не находилось подходящего для них корабля, да такого, чтобы на него еще можно было проникнуть. Они прослышали о «Евфросине», но им сказали, что она была судном по преимуществу грузовым, возившим мануфактуру на Амазонку и обратно – каучук, а также, что пассажиров на ее борт брали только по особой договоренности. Однако слова «по особой договоренности» весьма вдохновили супругов, ведь они принадлежали к тому кругу, в котором почти все делалось или при необходимости могло быть сделано именно по особой договоренности. Ричард лишь написал краткое письмо лорду Гленауэю, главе рода Гленауэев, да навестил бедного старого Джексона, которому поведал, что миссис Дэллоуэй – урожденная такая-то, что сам он тоже в свое время был тем-то и тем-то и что сейчас они нуждаются в том-то и том-то. Дело было сделано. Они расстались, обмениваясь любезностями и при полном взаимном расположении. И вот, неделю спустя, из сумерек показалась державшая курс на судно шлюпка с Дэллоуэями на борту, а через три минуты оба стояли на палубе «Евфросины». Разумеется, их прибытие вызвало некоторую суматоху, и уже несколько пар глаз приметили, что миссис Дэллоуэй – женщина высокая и тонкая, укутанная в меха и вуали, а мистер Дэллоуэй – джентльмен среднего роста и крепкого телосложения, одетый, как охотник в осенний сезон. Вскоре их окружило множество туго набитых кожаных чемоданов благородного темно-коричневого цвета; кроме того, мистер Дэллоуэй держал в руках портфель, а его жена – несессер, в котором, судя по всему, она хранила бриллиантовые ожерелья и уйму пузырьков с серебряными крышечками.

– Ах, прямо как у Уистлера! – воскликнула миссис Дэллоуэй, кивнув в сторону берега, одновременно здороваясь за руку с Рэчел; Рэчел только успела глянуть на серые холмы сбоку, как Уиллоуби уже представил гостье миссис Чейли, которая увела леди в ее каюту.

Хотя вторжение Дэллоуэев будто бы прошло незаметно, оно всех вывело из равновесия, от стюарда мистера Грайса до самого Ридли. Через несколько минут Рэчел проходила мимо курительной комнаты, в которой увидела Хелен, двигавшую кресла. Та была поглощена перестановкой и, заметив Рэчел, доверительно сообщила:

– Главное – чтобы мужчинам было где посидеть. Кресла, вот что важно. – И она опять стала перекатывать их на колесиках с места на место. – Ну что, все еще похоже на вокзальный буфет?

Она сдернула со стола плюшевую скатерть. Комната на удивление преобразилась в лучшую сторону.

Прибытие чужаков окончательно убедило Рэчел в том, что надо переодеться к ужину, час которого приближался. Звон большого корабельного колокола застал ее сидящей на краю своей койки. Маленькое зеркало над умывальником отражало ее голову и плечи. Лицо, смотревшее из зеркала, было преисполнено болезненным унынием – после прибытия Дэллоуэев Рэчел пришла к неутешительному выводу, что ее лицо совсем не такое, какого ей хотелось бы, и, скорее всего, никогда таким не станет.

Так или иначе, ей с детства внушали, что опаздывать нельзя, поэтому следовало выйти к ужину с тем лицом, какое было.

За эти несколько минут Уиллоуби, загибая пальцы на руке, вкратце описал Дэллоуэям всех, с кем им предстояло познакомиться.

– Здесь мой зять, Эмброуз, ученый (полагаю, вы о нем слышали), его жена, мой старый друг Пеппер, тихий малый, но, говорят, знает все на свете. Вот и все. Компания очень небольшая. Я их оставлю на побережье.

Миссис Дэллоуэй, чуть склонив голову набок, постаралась вспомнить, кто такой Эмброуз – это ведь фамилия? – но не смогла. После того что она услышала, она почувствовала себя самую малость не в своей тарелке. Она знала, что ученые женятся на ком попало – на девушках из деревень, где они читают популярные лекции, или на маленьких женщинах с окраин, которые всегда недовольно бурчат: «Знаю, я вам не нужна, вам муж мой нужен».

Но тут вошла Хелен, и миссис Дэллоуэй с облегчением отметила, что, хотя в облике миссис Эмброуз просматривается некоторая эксцентричность, она опрятна, хорошо держится, а в голосе ее звучит та особая струна, которую Кларисса считала признаком настоящей леди. Мистер Пеппер не побеспокоился сменить свой чистый, но гадкий нарядец.

«В конце концов, – думала Кларисса, входя вслед за Винрэсом в столовую, – любой человек безусловно интересен».

За столом эта уверенность пригодилась ей, особенно когда появился Ридли, который опоздал, выглядел откровенно неряшливо и тут же угрюмо уткнулся в тарелку с супом.

Муж и жена обменялись незаметными для посторонних сигналами, означавшими, что они владеют положением и намерены стойко держаться друг друга. Почти не допустив паузы, миссис Дэллоуэй повернулась к Уиллоуби и начала:

– Что на меня в море навевает тоску, так это отсутствие цветов. А представляете: поля роз и фиалок посреди океана! Это было бы божественно!

– Да, но чревато опасностями для мореплавания, – вступил басом Ричард, будто фагот после изящной скрипичной трели. – Ведь водоросли порой доставляют большие неприятности, правда, Винрэс? Помню, как-то мы пересекали Атлантику на «Мавритании», и я спросил капитана Ричардса, вы знали его? – «Скажите, капитан Ричардс, каких опасностей для своего корабля вы страшитесь больше всего?» – ожидая услышать об айсбергах, «Летучем Голландце», о тумане и всяких таких штуках. Ничего подобного. Я навсегда запомнил его ответ. «Sedgius aquatici», – вот что он сказал; это, кажется, что-то вроде ряски.

Мистер Пеппер стрельнул своим быстрым взглядом и уже собирался задать какой-то вопрос, но беседу продолжил Уиллоуби:

– Да, нелегко им приходится, этим капитанам! Три тысячи душ на борту!

– Да-да, правда. – Кларисса со значительным видом повернулась к Хелен. – Не правы те, кто считает, что больше всего изнуряет труд. Ответственность – вот что действительно тяжело. Думаю, по той же причине повару всегда платят больше, чем горничной.

– Ну, тогда няням следует платить вдвойне, но не платят же, – сказала Хелен.

– Верно, но подумайте, какое удовольствие проводить все время с детьми, а не с кастрюлями! – Миссис Дэллоуэй с бо́льшим интересом посмотрела на Хелен, заподозрив, что у той есть дети.

– Я бы предпочла быть поваром, чем няней, – ответила Хелен. – Ни за что не возьму на себя ответственность за детей.

– Матери всегда преувеличивают, – вступил Ридли. – Хорошо воспитанный ребенок не требует никакой ответственности. Мы с нашим проехали всю Европу. И ничего, только пеленай потеплей да укладывай в люльку.

Хелен рассмеялась. Миссис Дэллоуэй воскликнула, глядя на Ридли:

– Вы настоящий отец! Мой муж точно такой же. И после этого еще говорят о равенстве полов.

– Кто говорит? – вставил мистер Пеппер.

– Да-да, есть такие! – прокричала Кларисса. – Во время прошлой сессии мужу приходилось каждый день проходить мимо одной гневной дамы, которая только об этом и вещала.

– Она сидела у здания парламента, было так неловко, – подтвердил Дэллоуэй. – В конце концов, я набрался смелости и сказал ей: «Милейшая, вы тут только мешаете. Мне не даете пройти и себе вред причиняете!»

– Тогда она ухватила его за пальто и чуть не выцарапала ему глаза, – добавила миссис Дэллоуэй.

– Ну-у, это уж преувеличение, – сказал Ричард. – Нет, признаться, мне жаль этих людей. Сидеть на ступеньках, вероятно, страшно неудобно и утомительно.

– Так и поделом им, – коротко высказался Уиллоуби.

– О, здесь я с вами совершенно согласен, – отозвался Дэллоуэй. – Крайняя глупость и бессмысленность подобного поведения вряд ли у кого вызовут большее осуждение, чем у меня. А что касается этой шумихи, то, знаете ли, дай мне бог сойти в могилу раньше, чем женщины в Англии получат избирательное право! Это все, что я могу сказать.

Торжественность, с которой ее муж произнес последние слова, подействовала на Клариссу, и она приняла серьезный вид.

– Немыслимо! – сказала она. – Но вы ведь не сторонник равноправия, правда? – обратилась она к Ридли.

– Да мне абсолютно все равно, – ответил Эмброуз. – Если люди так наивны, что полагают, будто избирательное право хоть чем-то улучшит их жизнь, так пусть получат его. Тогда скоро сами поймут, что к чему.

– Вижу, вы не политик, – улыбнулась Кларисса.

– Слава богу, нет.

– Боюсь, ваш муж меня не одобряет, – сказал Дэллоуэй в сторону, обращаясь к миссис Эмброуз. Тут она вдруг вспомнила, что он ведь раньше был членом парламента.

– Неужели это дело никогда не казалось вам скучным? – спросила она, толком не зная, что ей следует говорить.

Ричард простер перед собой руки, как будто ответ был начертан на его ладонях.

– Вы меня спрашиваете, казалось ли мне когда-нибудь это дело скучным, и я, пожалуй, отвечу: да, бывало. Если же вы меня спросите, какую из всевозможных карьер для мужчины я считаю, беря в целом, со всеми за и против, самой увлекательной, самой завидной, не говоря уже о более серьезных ее сторонах, то я, конечно, скажу: карьеру политика.

– Да, согласен, – кивнул Уиллоуби. – В адвокатуре и в политике усилия вознаграждаются как нигде.

– Реализуются все способности человека, – продолжал Ричард. – Может быть, я сейчас затрону опасную тему, но что я, в общем, думаю о поэтах, художниках: когда речь идет о вашем деле – тут, конечно, с вами не потягаешься, но в любой другой области – увы, приходится делать скидки. А я вот ни за что не примирился бы с мыслью, что кто-то для меня делает скидку.

– Я не вполне с тобой согласна, Ричард, – сказала миссис Дэллоуэй. – Вспомни Шелли. В «Адонаисе», мне кажется, можно найти все и обо всем.

– Очень хорошо, читай «Адонаиса», – согласился Ричард. – Но всегда, услышав о Шелли, я повторяю про себя слова Мэтью Арнольда: «Что за круг! Что за круг!»

Это привлекло внимание Ридли.

– Мэтью Арнольд! Самонадеянный сноб! – фыркнул он.

– Пусть сноб, – отозвался Ричард, – но, с другой стороны, человек, живший в реальном мире. Мы, политики, несомненно, кажемся вам, – он с чего-то решил, что Хелен представляет искусство, – толпой пошлых обывателей, но мы-то видим и другую сторону, мы можем быть несколько неуклюжи, но мы стараемся охватить жизнь в целом, во всей ее полноте. Когда ваши художники видят, что мир погружен в хаос, они пожимают плечами, отворачиваются и возвращаются в свой мир – возможно, прекрасный, – но хаос-то остается. Мне это кажется уходом от ответственности. Кроме того, не все рождаются с художественными способностями.

– Ужасно! – промолвила миссис Дэллоуэй, которая о чем-то размышляла, пока ее муж говорил. – Когда я общаюсь с художниками, я так остро чувствую, как это чудесно – отгородиться от всего в своем собственном маленьком мире, где картины и музыка и все так прекрасно, но потом я выхожу на улицу, и при виде первого же нищего ребенка с грязным и голодным личиком я встряхиваю головой и говорю себе: «Нет, не могу я отгородиться, не могу я жить в собственном мирке. Я бы отменила и живопись, и литературу, и музыку, пока такое не исчезнет навсегда». Вы не ощущаете, – она повернулась к Хелен, – что жизнь – это вечное противоречие?

Хелен на мгновение задумалась.

– Нет, – сказала она. – Едва ли.

Последовала довольно неловкая пауза. Миссис Дэллоуэй слегка поежилась и попросила принести ее меховую накидку. Кутая шею в мягкий коричневый мех, она решила сменить тему.

– Признаться, мне никогда не забыть «Антигону». Я видела ее в Кембридже много лет назад, и с тех пор она не оставляет меня. Вы согласны, нет произведения более современного? – спросила она Ридли. – Я знаю, пожалуй, не меньше двух десятков Клитемнестр. Например, престарелая леди Дитчлинг. Я ни слова не смыслю по-гречески, но слушать могу бесконечно…

Тут внезапно подал голос мистер Пеппер:

 

πολλὰ τὰ δεινά, κοὐδὲν ἀν —

θρώπου δεινότερον πέλει.

τοῦτο καὶ πολιοῦ πέραν

πόντου χειμερίῳ νότῳ

χωρεῖ, περιβρυχίοισι

περῶν ὑπ’ οἵδμασι. [11]

 

Миссис Дэллоуэй смотрела на него, поджав губы. Когда он закончил, она сказала:

– Я бы отдала десять лет жизни, чтобы выучить греческий.

– Я могу обучить вас алфавиту за полчаса, – предложил Ридли. – А через месяц вы уже будете читать Гомера. Почел бы за честь позаниматься с вами.

Хелен была вовлечена мистером Дэллоуэем в беседу о том, что раньше в палате общин существовал обычай, теперь забытый, цитировать древних греков; про себя же она отметила – будто сделала запись в большой книге памяти, которая всегда, чем бы мы ни были заняты, лежит перед нами раскрытой, – что все мужчины, даже такие, как Ридли, питают слабость к роскошным женщинам.

Кларисса воскликнула, что не представляет большего удовольствия. Она тут же вообразила себя в своей гостиной на Браун-стрит с томиком Платона на коленях – Платона в греческом оригинале. Клариссе всегда казалось, что, если за нее серьезно возьмется истинный знаток, он сможет заложить древнегреческий ей в голову без особого труда.

Они договорились с Ридли приступить к занятиям завтра же.

– Но только если ваш корабль нас побережет! – воскликнула миссис Дэллоуэй, втягивая в игру Уиллоуби. Тот кивнул головой – ради гостей, тем более таких почтенных, он был готов поручиться даже за волны.

– Я ужасно переношу качку. Муж тоже не очень, – вздохнула Кларисса.

– Я никогда по-настоящему не страдаю морской болезнью, – пояснил Ричард. – Если со мной это и случалось, то один раз, не больше, – поправился он. – Как-то по пути через Ла-Манш. Однако, честно говоря, при неспокойном море, особенно в сильное волнение, я чувствую себя довольно неуютно. Тут главное – не отказываться от еды. Смотришь на нее и говоришь себе: «Нет, не могу», но все-таки кладешь что-то в рот, хотя бог знает, как это проглотить, но надо заставить себя, и тогда обычно дурнота уходит безвозвратно. Моя жена трусиха.

Все начали отодвигать стулья. Женщины в нерешительности остановились у двери.

– Давайте-ка я вас поведу, – сказала Хелен, проходя вперед.

Рэчел последовала за ней. Она совсем не принимала участия в беседе, да никто к ней и не обращался, зато вот она ловила каждое слово. Она во все глаза смотрела то на мистера Дэллоуэя, то на его жену. Кларисса и в самом деле представляла собой пленительное зрелище. На ней было белое платье и длинные сверкающие бусы. Этот наряд и лицо, казавшееся особенно румяным в сочетании с седоватыми волосами, делали ее поразительно похожей на портрет восемнадцатого века – шедевр кисти Рейнольдса или Ромни. Рядом с ней Хелен и все остальные выглядели грубовато и неопрятно. Она сидела прямо, но непринужденно, и казалось, будто она управляет миром, как ей вздумается, будто огромный и тяжелый земной шар вертится туда, куда его направят ее пальчики. А ее муж! Мистер Дэллоуэй, игравший своим сочным, хорошо поставленным голосом, был уже совершенно неотразим. Он словно только что вышел из самого сердца гудящего, лоснящегося маслом великого механизма, где слаженно крутятся шестерни и дружно ходят туда-сюда поршни; он схватывал все так легко, но так цепко; остальные рядом с ним казались старомодными, никчемными, несерьезными. Рэчел завершала процессию дам, идя будто в трансе; необыкновенный запах фиалок, шедший от миссис Дэллоуэй, смешивался с легким шуршанием ее юбок и позвякиванием украшений. Рэчел с презрением думала о себе, обо всей своей жизни, о знакомых. «Она сказала, что мы живем в собственном мирке. Это так. Мы смешны, нелепы».

– Вот здесь мы сидим, – сказала Хелен, открывая дверь салона.

– Вы играете? – спросила миссис Дэллоуэй, подбирая со стола партитуру «Тристана».

– Племянница играет. – Хелен положила руку на плечо Рэчел.

– О, как я вам завидую! – Кларисса впервые обратилась к Рэчел. – Помните это? Не правда ли, божественно? – И она сыграла пару тактов согнутыми пальцами по странице. – А потом вступает Тристан – вот – и Изольда, ах, как это меня волнует! Вы были в Байрёйте?

– Нет, не была, – ответила Рэчел.

– Значит, побываете. Никогда не забуду моего первого «Парсифаля»: августовская жара, старые толстые немки в тесных роскошных платьях, темный театр, наконец начинает звучать музыка, и невозможно удержаться от слез. Помню, какой-то добряк вышел и принес мне воды, а я только и могла, что плакать у него на плече! Вот здесь перехватило. – Она показала на горло. – Ничто в мире с этим не сравнится! А где же ваше пианино?

– В другой комнате, – объяснила Рэчел.

– Но вы ведь нам поиграете? – с надеждой спросила Кларисса. – Что может быть чудеснее, чем сидеть при луне и слушать музыку? Ах, я говорю, как школьница! А знаете, – она повернулась к Хелен, – думаю, музыка не так уж благотворна для человека, скорее – наоборот.

– Слишком большое напряжение? – спросила Хелен.

– Я бы сказала, слишком много чувств. Это сразу становится заметно, когда молодой человек или девушка избирают музыку своей профессией. Сэр Уильям Бродли мне говорил то же самое. Терпеть не могу, как некоторые напускают на себя при упоминании о Вагнере. – Кларисса воздела глаза к потолку, хлопнула в ладоши и изобразила на лице восторг и упоение. – При этом вовсе не обязательно, что они его понимают, мне всегда в таких случаях кажется, что как раз наоборот. Люди, действительно чувствующие искусство, меньше всех выставляют это напоказ. Вы знаете художника Генри Филипса?

– Видела, – ответила Хелен.

– Посмотреть на него, так он больше похож на преуспевающего биржевого маклера, чем на одного из величайших художников своего времени. Вот это мне по душе.

– На свете много действительно преуспевающих маклеров, можно смотреть на них, если нравится, – сказала Хелен.

Рэчел неистово захотелось, чтобы ее тетка перестала быть такой колючей и упрямой.

– Когда вы видите музыканта с длинными волосами, разве интуиция не подсказывает вам, что музыкант он плохой? – спросила Кларисса, повернувшись к Рэчел. – Уоттс и Иоахим[12] на вид ничем не отличались от нас с вами.

– А как бы им пошли вьющиеся волосы! – сказала Хелен. – Вы, видимо, решили ополчиться на красоту?

– Опрятность! – провозгласила Кларисса. – Я хочу, чтобы мужчина выглядел опрятно!

– Под опрятностью вы понимаете хорошо скроенное платье.

– Джентльмена видно сразу, но трудно сказать, что тут главное.

– Ну а вот мой муж, он выглядит как джентльмен?

Такой вопрос для Клариссы был уже просто дурным тоном. «Вот уж чего не скажешь!» – подумала она, но, не найдя, что ответить вслух, только рассмеялась.

– Во всяком случае, – обратилась она к Рэчел, – завтра я от вас не отстану, пока вы мне не поиграете.

В ней, в ее манерах было нечто такое, что сразу заставило Рэчел в нее влюбиться.

Миссис Дэллоуэй подавила зевок, выдав его лишь легким расширением ноздрей.

– Ах, знаете, – сказала она, – невероятно хочется спать! Это морской воздух. Пожалуй, я исчезну.

Спугнул ее резкий мужской голос, судя по всему, мистера Пеппера, который с кем-то ожесточенно спорил.

– Спокойной ночи, спокойной ночи! – попрощалась Кларисса. – Умоляю, не беспокойтесь, я знаю дорогу! Спокойной ночи!

Но зевок ее был, скорее, притворным. Придя к себе, она не дала волю зевоте, не сдернула с себя и не свалила кучей одежду, не растянулась блаженно во всю длину кровати, а вместо этого спокойно переоделась в пеньюар, украшенный бесчисленными оборками, и, обернув ноги пледом, уселась с блокнотом на коленях. Тесная каютка уже успела превратиться в будуар знатной дамы. Везде были расставлены и разложены бутылочки, пузырьки, ящички, коробочки, щеточки, булавки. Судя по всему, ни один участок ее тела не обходился без специального инструментика. Воздух был напитан тем самым ароматом, что заворожил Рэчел. Удобно устроившись, миссис Дэллоуэй начала писать. Она делала это так, словно ласкала бумагу пером, словно гладила и нежно щекотала котенка.



«Вообрази нас, дорогая, в море, на борту самого странного корабля, какой ты только можешь себе представить. Хотя дело не в корабле, а в людях. Хозяин пароходства по фамилии Винрэс – большой, очень милый англичанин – говорит мало – ты, конечно, встречала таких. Что касается остальных – они все будто выползли из старого номера «Панча». Похожи на игроков в крокет шестидесятых годов. Не знаю уж, сколько они просидели, затворившись на этом корабле, сдается – многие годы, во всяком случае, поднявшись на борт, чувствуешь, что попал в обособленный мирок, кажется, они вообще никогда не сходили на берег и никогда не жили, как другие нормальные люди. Я всегда говорила: с литераторами найти общий язык труднее, чем с кем бы то ни было. Хуже всего то, что эти люди – муж, жена и их племянница – могли бы быть как все, я это чувствую, если бы их не засосали Оксфорд, Кембридж и так далее, отчего они тронулись головой. Он – просто чудо (если б еще постриг ногти), у нее довольно приятное лицо, только одевается, конечно, в мешок из-под картофеля, и прическа у нее, как у продавщицы из «Либерти»[13]. Они разговаривают об искусстве и считают нас болванами за то, что мы вечером переодеваемся. Ничего, однако, поделать не могу – я скорее умру, чем выйду к ужину, не переодевшись, ты тоже, правда? Ведь это гораздо важнее супа. (Даже странно, насколько эти вещи действительно важнее того, что всеми считается важным. Я охотнее дам отрубить себе голову, чем, например, надену фланель на голое тело.) Еще тут есть милая застенчивая девочка – бедное создание, так бы хотелось, чтобы кто-нибудь вытащил ее из этого болота, пока еще не поздно. У нее чудные глаза и волосы, но и она, конечно, со временем станет нелепой. Эстер, мы должны организовать общество просвещения молодежи – это было бы куда полезнее, чем миссионерство! Ах да, я забыла, здесь есть еще противный гном по имени Пеппер. Совершенно соответствует своему имени. Он невообразимо ничтожен и ведет себя непредсказуемо, бедный уродец! Это все равно что сидеть за одним столом с беспризорным фокстерьером, только вот, в отличие от собаки, его не причешешь и не обсыплешь порошком. Иногда жалеешь, что с людьми нельзя обращаться, как с собачками. Что здесь хорошо – нет газет, и Ричард может по-настоящему отдохнуть. В Испании было не до отдыха…»



– Ты струсила! – сказал Ричард, заполнивший своим плотным телом почти всю каюту.

– Я исполнила свой долг за ужином! – вскрикнула Кларисса.

– Так или иначе, ты ввязалась в историю с греческим алфавитом.

– О господи! Кто он такой, этот Эмброуз?

– Кажется, преподавал в Кембридже, а теперь живет в Лондоне, издает античных классиков.

– Ты видел когда-нибудь столько сумасшедших вместе? Эта женщина спросила меня, похож ли ее муж на джентльмена!

– Да, за обедом трудновато было поддерживать беседу. И почему в этом сословии женщины настолько чуднее мужчин?

– Вид у них, конечно, куда приличнее, только – какие они странные!

Оба засмеялись, подумав об одном и том же, – им даже ни к чему было обмениваться впечатлениями.

– Пожалуй, мне много о чем стоит поговорить с Винрэсом, – сказал Ричард. – Он знает Саттона и весь этот круг. Может многое порассказать о нашем кораблестроении на Севере.

– Ах, я рада. Мужчины действительно настолько лучше женщин!

– Конечно, с мужчиной всегда есть о чем поговорить. Но и ты, Кларисса, можешь очень даже бойко порассуждать о детях.

– А у нее есть дети? По виду не скажешь.

– Двое. Мальчик и девочка.

Зависть кольнула иголкой сердце миссис Дэллоуэй.

– Нам нужен сын, Дик, – проговорила она.

– Бог мой, сейчас у молодых людей столько возможностей! – Эта тема навела Дэллоуэя на размышления. – Полагаю, такого широкого поля для деятельности не было со времен Питта.

– И оно тебя ждет! – сказала Кларисса.

– Руководить людьми – прекрасное дело, – провозгласил Ричард. – Боже мой, что за дело!

Его грудь медленно выпятилась под жилетом.

– Знаешь, Дик, меня не оставляют мысли об Англии, – раздумчиво произнесла Кларисса, положив голову на грудь мужу. – Отсюда, с этого корабля видится намного яснее, что на самом деле значит быть англичанином. Думаешь обо всем, чего мы достигли, о нашем военном флоте, о наших людях в Индии, в Африке, о том, как мы век за веком шли все дальше, посылая вперед наших деревенских ребят, и о таких, как ты, Дик, – и вдруг понимаешь, как это, наверное, невыносимо не быть англичанином! И свет, идущий от нашего парламента, Дик! Сейчас, стоя на палубе, я будто видела это зарево. Вот что значит для нас Лондон.

– Связь времен! – торжественно заключил Ричард. Слушая жену, он живо представил себе английскую историю, череду королей, премьер-министров, череду законов. Он окинул мысленным взором всю политику консерваторов, тянувшуюся, словно нить, от Альфреда к лорду Солсбери[14] и будто петлей захватывавшую один за другим внушительные куски обитаемой суши.

– Понадобилось много времени, но мы почти закончили; осталось только закрепить достигнутое.

– А эти люди не понимают! – воскликнула Кларисса.

– Бывают разные люди и разные мнения, – ответил ее муж. – Без оппозиции не было бы правительства.

– Дик, насколько ты лучше меня! Ты смотришь широко, а я вижу только то, что здесь. – Кларисса ткнула пальцем в тыл его кисти.

– В этом моя задача, что я и пытался растолковать за обедом.

– Что мне в тебе нравится, Дик, – продолжала она, – ты всегда одинаковый, а я – существо, целиком подвластное настроениям.

– Как бы то ни было, ты существо обворожительное, – сказал он, взглянув на нее потеплевшими глазами.

– Ты правда так думаешь? Тогда поцелуй меня.

Он поцеловал ее со всей страстью, так что ее недописанное письмо соскользнуло на пол. Ричард поднял его и, не спросив разрешения, прочитал.

– Где твое перо? – спросил он и приписал снизу своим мелким мужским почерком:

«Р. Д. loquitur[15]: Кларисса забыла упомянуть, что за обедом она выглядела особенно обворожительно и кое-кого завоевала, из-за чего ей теперь придется учить греческий алфавит. Пользуясь случаем, хочу добавить, что мы прекрасно проводим время в заморских краях, а для того, чтобы это путешествие стало настолько же приятным, насколько обещает быть полезным, нам не хватает лишь наших друзей (то есть тебя и Джона)…»

В конце коридора послышались голоса. Мистер Эмброуз говорил слишком тихо, зато Уильям Пеппер вполне отчетливо и едко произнес:

– К такого рода дамам я не испытываю ни малейшей симпатии. Она…

Но ни Ричард, ни Кларисса так и не узнали его приговора, потому что как раз в тот момент, когда стоило прислушаться, Ричард зашуршал бумагой.

«Я часто сомневаюсь, – размышляла Кларисса в постели над белым томиком Паскаля, который она всюду брала с собой, – действительно ли хорошо для женщины жить с человеком, который нравственно выше ее, ведь так и есть у нас с Ричардом. Становишься настолько зависимой. Кажется, я чувствую к нему то же, что моя мать и женщины ее поколения чувствовали к Христу. Это лишь доказывает, что человеку необходимо нечто…» Затем она погрузилась в сон, как всегда, очень здоровый, дарующий новые силы, разве что в эту ночь ее посещали фантастические видения греческих букв, кравшихся по каюте, – Кларисса проснулась и рассмеялась, вспомнив, что греческие буквы были одновременно теми самыми людьми, что спали сейчас совсем рядом. Потом, представив, как за бортом плещет под луной темное море, она поежилась и подумала, что и муж, и эти люди – ее спутники в плавании. Сны не были ее безраздельным достоянием, но кочевали из одной головы в другую. Этой ночью мореплаватели видели во сне друг друга, что было не удивительно – учитывая, какие тонкие разделяли их перегородки и как странно оказались они оторванными от земли, столь близкими друг к другу посреди океана и вынужденными пристально всматриваться друг другу в лицо и слышать любое случайно оброненное слово.

Глава 4

На следующее утро Кларисса встала раньше всех. Она оделась и вышла на палубу подышать свежим воздухом спокойного утра. Совершая второй круг по судну, она налетела на тощего стюарда мистера Грайса. Кларисса извинилась и тут же попросила просветить ее: что это за медные стойки, наполовину стеклянные сверху? Она гадала-гадала, но так и не догадалась. Когда он объяснил ей, она воскликнула с воодушевлением:

– Я искренне считаю, что на свете нет ничего лучше, чем быть моряком!

– А что вы знаете об этом? – спросил мистер Грайс, ни с того ни с сего рассердившись. – Извините, но что вообще знает о море любой человек, выросший в Англии? Он делает вид, что знает, но не более.

Горечь, с которой он говорил, оказалась предвестницей того, что затем последовало. Он завел миссис Дэллоуэй в свое обиталище, где она примостилась на краешке отделанного медью стола, став удивительно похожей на чайку – это впечатление усиливали белое платье, заостренные очертания фигуры и тревожное узкое лицо, – и ей пришлось слушать тирады стюарда-фанатика. Для начала, понимает ли она, какую малую часть мира составляет суша? Как в сравнении с ней покойно, прекрасно и благодатно море? Если завтра все наземные животные падут от мора, водные глубины смогут полностью обеспечить Европу пищей. Мистер Грайс припомнил жуткие картины, которые он наблюдал в богатейшем городе мира: мужчины и женщины в многочасовых очередях за миской мерзкой похлебки. «А я думал о добротном мясе, которое плавает в море и ждет, чтобы его поймали. Я не то чтобы протестант, и не католик, конечно, но почти готов молиться о возвращении папства – ради постов».

Говоря, он выдвигал ящики и доставал стеклянные баночки. В них содержались сокровища, которыми одарил его великий океан – бледные рыбы в зеленоватых растворах, сгустки студня со струящимися щупальцами, глубоководные рыбины с фонариками на головах.

– Они плавали среди костей, – вздохнула Кларисса.

– Вы вспомнили Шекспира, – сказал мистер Грайс, снял томик с полки, тесно уставленной книгами, и прочитал гнусаво и многозначительно:

– «Отец твой спит на дне морском…»[16] Душа-человек был Шекспир, – добавил он, ставя книжку на место.

Клариссу это заявление обрадовало.

– Какая у вас любимая пьеса? Интересно, та же, что у меня?

– «Генрих Пятый», – ответил мистер Грайс.

– Надо же! – вскрикнула Кларисса. – Та же!

В «Гамлете» мистер Грайс видел слишком много самоанализа, сонеты были для него слишком страстными, зато Генриха Пятого он считал за образец английского джентльмена. Однако больше всего он любил Гексли, Герберта Спенсера и Генри Джорджа[17], тогда как Эмерсона и Томаса Харди читал для отдыха. Он принялся высказывать миссис Дэллоуэй свои взгляды на нынешнее состояние Англии, но тут колокол так властно позвал на завтрак, что ей пришлось удалиться, с обещанием прийти опять и посмотреть его коллекцию водорослей.

Компания людей, показавшихся ей такими нелепыми накануне, уже собралась за столом, сон еще не совсем отпустил их, поэтому они были необщительны. Впрочем, появление Клариссы заставило всех чуть встрепенуться, как от дуновения ветерка.

– У меня сейчас была интереснейшая беседа! – воскликнула она, садясь рядом с Уиллоуби. – Вы знаете, что один из ваших подчиненных – философ и поэт?

– Человек он очень интересный – я всегда это говорил, – отозвался Уиллоуби, поняв, что речь идет о мистере Грайсе. – Хотя Рэчел считает его занудой.

– Он и есть зануда, когда рассуждает о течениях, – сказала Рэчел. Ее глаза были полны сна, но миссис Дэллоуэй все равно казалась ей восхитительной.

– Еще ни разу в жизни не встречала зануду! – заявила Кларисса.

– А по-моему, в мире их полно! – воскликнула Хелен, но ее красота, которая лучилась в утреннем свете, противоречила ее словам.

– Я считаю, что человек не может отозваться о человеке хуже, – сказала Кларисса. – Насколько лучше быть убийцей, чем занудой! – добавила она со своей характерной многозначительностью. – Я могу представить, как можно симпатизировать убийце. С собаками – то же самое. Некоторые собаки – такие зануды, бедняжки.

Рядом с Рэчел сидел Ричард. Его присутствие, его внешность вызывали у нее странное ощущение – ладно скроенная одежда, похрустывающая манишка, манжеты, перехваченные синими кольцами, очень чистые пальцы с квадратными кончиками, перстень с красным камнем на левом мизинце…

– У нас была собака-зануда, которая сознавала это, – сказал он, обращаясь к Рэчел прохладно-непринужденным тоном. – Скайтерьер – знаете, они такие длинные, с маленькими лапками, которые выглядывают из-под шерсти. На гусениц похожи – нет, скорее, на диванчики. Одновременно мы держали и другую собаку, черного живого пса. Кажется, эта порода называется шипперке. Большего контраста представить невозможно. Скайтерьер был медлителен, нетороплив, как престарелый джентльмен в клубе, будто говорил: «Неужели вы это серьезно?» А шипперке был стремителен, как нож. Признаюсь, мне скайтерьер нравился больше. В нем чувствовался какой-то пафос.

В рассказе вроде не было изюминки.

– И что с ним стало? – спросила Рэчел.

– Это очень печальная история, – тихо сказал Ричард, очищая яблоко. – Моя жена поехала на автомобиле, он увязался за ней и был сбит жестоким велосипедистом.

– Он погиб? – спросила Рэчел.

Но это уже расслышала на своем конце стола Кларисса.

– Не говорите об этом! – закричала она. – Я до сих пор не могу об этом вспоминать.

Неужели в ее глазах действительно показались слезы?

– Это самое печальное в домашних животных, – сказал мистер Дэллоуэй. – Они умирают. Первым горем, которое я помню, была смерть сони. С прискорбием должен признаться, что я на нее сел. Хотя это печали вовсе не убавляет. «Здесь покоится утка, на которую Сэмюэл Джонсон сел»[18], помните? Я был крупным мальчиком. Потом были канарейки, – продолжил он, – пара вяхирей, лемур, однажды даже ласточка.

– Вы жили за городом? – спросила Рэчел.

– Мы жили за городом по шесть месяцев в году. Мы – это четыре сестры, брат и я. Нет ничего лучше, чем расти в большой семье. Особенную радость доставляют сестры.

– Дик, тебя страшно баловали! – прокричала Кларисса через стол.

– Нет, нет, ценили, – возразил Ричард.

У Рэчел на языке вертелись вопросы совсем о другом, точнее – один большой вопрос, хотя она не знала, как облечь его в слова. И беседа казалась для этого вопроса слишком легковесной.

«Пожалуйста, расскажите мне – всё!» – вот, что она хотела бы сказать. Ричард будто лишь чуть-чуть отодвинул занавес и показал ей изумительные сокровища. Ей казалось невероятным, чтобы такой человек пожелал говорить с ней. У него были сестры, домашние животные, когда-то он жил за городом. Она все размешивала и размешивала чай в своей чашке. Пузырьки кружились и собирались стайками, и ей представилось, что они олицетворяют родство человеческих душ.

Тем временем нить беседы ускользнула от нее, и, когда Ричард вдруг шутливо произнес:

– Я уверен, что мисс Винрэс тайно тяготеет к католицизму, – она понятия не имела, что ответить, а Хелен не удержалась от смешка над тем, как она вздрогнула.

Однако завтрак был окончен, и миссис Дэллоуэй поднялась.

– Мне всегда казалось, что религия подобна коллекционированию жуков, – сказала она, подводя итог дискуссии, когда поднималась по лестнице вместе с Хелен. – Одному черные жуки нравятся, другому – нет, а спорить об этом без толку. Какой черный жук есть у вас?

– Наверное, мои дети, – сказала Хелен.

– Ах, это совсем другое, – возразила Кларисса с придыханием. – Расскажите. У вас мальчик, да? Разве не ужасно оставлять их?

Будто синяя тень легла на озеро. Их глаза стали глубже, голоса потеплели.

Рэчел не стала вместе с ними прогуливаться по палубе: благополучные матроны возмутили ее – она вдруг почувствовала себя сиротой, не допущенной к их миру. Рэчел резко повернулась и пошла прочь. Хлопнув дверью своей каюты, она достала ноты. Они были старые – Бах и Бетховен, Моцарт и Перселл – пожелтевшие страницы, с шероховатыми на ощупь гравюрами. Через три минуты она погрузилась в очень трудную, очень классическую фугу ля мажор, а ее лицо приняло странное выражение, в котором смешивались отрешенность, волнение и удовлетворенность. Иногда она и запиналась, и сбивалась, так что ей приходилось проигрывать один такт дважды, но все же ноты были как будто пронизаны незримой нитью, из которой рождались форма и общая конструкция. Совсем не легко было понять, как эти звуки должны сочетаться между собой, работа требовала от Рэчел напряжения всех ее способностей, и она была поглощена ею настолько, что не услышала стука. Дверь распахнулась, в каюту вошла миссис Дэллоуэй. Она не затворила за собой дверь, и в проеме были видны кусок белой палубы и синего моря. Конструкция фуги рухнула.

– Не позволяйте мне мешать вам! – взмолилась Кларисса. – Я услышала вашу игру и не смогла устоять. Обожаю Баха!

Рэчел покраснела и неловко сложила руки на коленях, а затем так же неловко встала.

– Слишком трудная, – сказала она.

– Но вы играли блистательно! Зря я вошла.

– Нет, – сказала Рэчел.

Она убрала с кресла «Письма» Каупера и «Грозовой перевал»[19], тем самым приглашая Клариссу сесть.

– Какая милая комнатка! – сказала та, осматриваясь. – О, «Письма» Каупера! Никогда не читала. Как они?

– Довольно скучны, – сказала Рэчел.

– Но писал он ужасно хорошо, правда? – спросила Кларисса. – Для тех, кто это любит, – как он заканчивал фразы и все такое. «Грозовой перевал»! Вот это мне ближе. Я жить не могу без сестер Бронте! Вы их любите? Хотя, вообще-то мне легче было бы прожить без них, чем без Джейн Остен.

Она говорила вроде бы вполне беспечно, первое, что придет в голову, но сама ее манера выражала огромную симпатию и желание подружиться.

– Джейн Остен? Не люблю Джейн Остен, – сказала Рэчел.

– Вы чудовище! – воскликнула Кларисса. – Могу лишь простить вас. Скажите, почему?

– Она такая… Она похожа на туго заплетенную косу, – с трудом нашла слова Рэчел.

– А, понимаю, о чем вы. Но я не согласна. И вы измените мнение с возрастом. В ваши годы я любила только Шелли. Помню, как рыдала над ним в саду.

 

Он выше нашей ночи заблужденья;

Терзанья, зависть, клевета, вражда…

 

Помните?

 

К нему не прикоснутся никогда.

Мирской заразы в вольном нет следа. [20]

 

Божественно! А с другой стороны, какой вздор! – Она мимолетно оглядела каюту. – Я всегда думала, что главное – это жить, а не умереть. Я отношусь с большим уважением к какому-нибудь надутому старому маклеру, который всю жизнь день за днем считает деньги в столбик, а потом едет на свою виллу в Брикстоне, где у него дряхлый мопс – объект поклонения – и нудная маленькая жена, сидящая на другом конце стола, а еще он ездит на пару недель в Маргит[21]. Поверьте, я знаю таких множество. Так вот, они мне кажутся гораздо благороднее, чем поэты, которых все боготворят только за то, что они гении и умерли молодыми. Но я не жду, что вы согласитесь со мной!

Она сжала плечо Рэчел.

– М-м… – цитирование продолжилось:

 

Тревога, что зовется – наслажденье…

 

В моем возрасте вы поймете, что мир переполнен вещами, доставляющими радость. Думаю, молодые так ошибаются, не позволяя себе быть счастливыми! Иногда мне кажется, что счастье – это единственное, что имеет смысл. Я недостаточно знаю вас, чтобы говорить, но я догадываюсь, что вам стоило бы – при вашей молодости и привлекательности – уделять чуть больше внимания – да, я скажу это! – всему, что дарит нам жизнь. – Она огляделась, как бы добавляя: «а не только нудным книжкам и Баху». – Мне так хочется порасспрашивать вас, – продолжила она. – Вы меня так интересуете! Если я несносна, скажите сразу!

– И у меня… У меня тоже есть вопросы, – сказала Рэчел с таким жаром, что миссис Дэллоуэй пришлось сдержать улыбку.

– Вы не против прогуляться? – сказала она. – Воздух восхитителен.

Когда они вышли на палубу и закрыли за собой дверь, Кларисса засопела, как беговая лошадь.

– Ну не прекрасно ли жить?! – воскликнула она и потянула Рэчел за руку. – Смотрите, смотрите! Какое великолепие!

Берега Португалии уже начали терять свою вещественность, хотя суша еще была сушей, только далекой. Можно было разглядеть городки, рассыпанные в складках холмов, и тонкие пряди дыма. Селения казались очень маленькими по сравнению с огромными лиловыми горами позади них.

– Хотя, честно говоря, – сказала Кларисса, насмотревшись, – я не люблю виды. Они слишком бесчеловечны.

Они пошли дальше.

– Как странно! – с чувством продолжила Кларисса. – Вчера в это же время мы были не знакомы. Я собирала вещи в тесном гостиничном номере. Нам совершенно ничего не известно друг о друге, и все же – у меня такое чувство, будто я знаю вас!

– У вас есть дети, ваш муж был в парламенте?

– В школе вы не учились, а живете…

– С тетушками, в Ричмонде.

– В Ричмонде?

– Тетушки любят парк. Им нравится тишина.

– А вам – нет! Понимаю! – засмеялась Кларисса.

– Я люблю одна гулять в парке, но не с собаками, – сказала Рэчел.

– Конечно. Но некоторые люди – что собаки, да? – сказала Кларисса, будто угадывая какую-то тайну. – Но не все – о, не все!

– Не все, – сказала Рэчел и остановилась.

– Представляю, как вы гуляете в одиночестве. И думаете. Погруженная в свой маленький мир. Но будет иначе, вся радость впереди!

– Радость от прогулки с мужчиной? Вы об этом? – спросила Рэчел, испытующе глядя на миссис Дэллоуэй своими большими глазами.

– Я имела в виду не только мужчину, – сказала Кларисса. – Но и это будет.

– Нет. Я никогда не выйду замуж, – решительно заявила Рэчел.

– Не разделяю вашу уверенность, – сказала Кларисса. По ее взгляду, брошенному искоса, Рэчел поняла, что она находит ее привлекательной, хотя не без удивления.

– Зачем люди женятся? – спросила Рэчел.

– Вот это вам и предстоит узнать, – засмеялась Кларисса.

Рэчел проследила за ее взглядом и заметила, что он на секунду остановился на крепкой фигуре Ричарда Дэллоуэя, который пытался зажечь спичку о подошву своего ботинка, пока Уиллоуби пространно излагал что-то, по-видимому, весьма интересное им обоим.

– С этим ничто не сравнится, – заключила Кларисса. – Расскажите мне об Эмброузах. Или я задаю слишком много вопросов?

– Мне легко с вами говорить, – сказала Рэчел.

Однако краткое описание четы Эмброузов получилось у нее довольно формальным и содержало практически один только факт, что мистер Эмброуз – ее дядя.

– Брат миссис Винрэс, вашей матери?

Когда имя человека не произносится долгое время, даже его мимолетное упоминание действует особенно сильно. Миссис Дэллоуэй продолжала:

– Вы похожи на мать?

– Нет, она была другая, – сказала Рэчел.

Ее охватило желание рассказать миссис Дэллоуэй то, что она никому еще не рассказывала и даже сама до сих пор не осознавала.

– Я одинока, – начала она. – Я хочу… – Она не знала, чего хочет, и поэтому не смогла закончить фразу. Но губы ее задрожали.

Однако казалось, что миссис Дэллоуэй способна все понимать без слов.

– Я знаю, – сказала она, беря Рэчел под руку. – В вашем возрасте мне тоже этого хотелось. Никто не понимал меня, пока я не встретила Ричарда. Он дал мне все, чего я хотела. В нем соединены и мужчина, и женщина. – Ее глаза опять остановились на мистере Дэллоуэе, который стоял, прислонившись к перилам, и что-то говорил. – Не думайте, что я говорю так лишь потому, что я его жена. Я вижу его недостатки яснее, чем чьи бы то ни было. От человека, с которым живешь, ждешь прежде всего, чтобы он сделал тебя лучше. Я часто удивляюсь, чем я заслужила такое счастье! – По щеке Клариссы скатилась слеза. Она вытерла ее, сжала руку Рэчел и воскликнула: – Как хороша жизнь!

В это мгновение, глядя на сверкающие под солнцем волны, чувствуя на щеках свежий бриз и руку миссис Дэллоуэй на своей руке, Рэчел подумала, что, возможно, жизнь, которая раньше была ей неизвестна, и в самом деле бесконечно прекрасна, хотя в это так трудно поверить.

Мимо прошла Хелен. Она удивилась и почувствовала легкое раздражение, увидев, что Рэчел стоит об руку с мало знакомой ей женщиной и выглядит взволнованной. Но тут к ним присоединился Ричард, который получил удовольствие от очень интересной беседы с Уиллоуби и был в настроении пообщаться.

– Посмотрите на мою панаму, – сказал он, прикасаясь к полям своей шляпы. – Вы знаете, мисс Винрэс, как сильно можно улучшить погоду соответствующим головным убором? Я решил, что сегодня жаркий летний день, и предупреждаю вас, что вы ничем не сможете поколебать моей уверенности. Посему я намереваюсь сесть. И советую вам последовать моему примеру. – Он указал на три кресла, стоящие в ряд.

Откинувшись на спинку, Ричард воззрился на волны.

– Чудесный синий цвет, – сказал он. – Хотя его многовато. Для красоты вида важнее всего разнообразие. Например, если холмы – должна быть река, если река – нужны холмы. На мой вкус, самый лучший вид в мире открывается в погожий день с Борз-Хиллз – повторяю, день должен быть погожим. Плед? Спасибо, дорогая. В этом случае вы также имеете возможность предаться воспоминаниям, погрузиться в прошлое…

– Дик, ты хочешь поговорить, или мне почитать вслух?

Вместе с пледами Кларисса принесла книгу.

– «Доводы рассудка»[22], – объявил Ричард, прочитав заглавие.

– Это для мисс Винрэс, – сказала Кларисса. – Она не выносит нашу любимую Джейн.

– Осмелюсь предположить, это оттого, что вы ее не читали, – сказал Ричард. – Она, безусловно, величайшая из наших писательниц. Да, она величайшая, – продолжил он, – и поэтому она не пытается писать, как мужчина. В отличие от остальных женщин, которых я из-за этого не читаю. Приведите свои доводы, мисс Винрэс, – он сложил руки палец к пальцу, – я готов обратиться в вашу веру.

Рэчел попыталась оправдать свой пол, но тщетно.

– Боюсь, он прав, – сказала Кларисса. – Он обычно бывает прав, негодяй! Я взяла «Доводы рассудка», решив, что они зачитаны меньше, чем остальные романы. А с твоей стороны, Дик, нехорошо делать вид, будто ты знаешь Джейн наизусть – учитывая, что ты всегда от нее засыпаешь!

– После трудов на ниве законодательства я имею право поспать, – сказал Ричард.

– О пушках ты думать не будешь, – заявила Кларисса, увидев, что его взгляд, поднявшись над волнами, задумчиво блуждает в поисках суши. – И о военном флоте, и об империях, и обо всем остальном. – Она открыла книгу и начала читать: – «Сэр Уолтер Эллиотт из Келлинч-Холла, что в Сомерсетшире, был человеком, который ради собственного удовольствия не читал никакой другой книги, кроме «Книги баронетов». Вы не знаете сэра Уолтера? «Она развлекала его в часы досуга, утешала в часы печали». Все-таки хорошо пишет, правда? «А еще…»

Она читала непринужденно и немного иронично. Она решила, что сэр Уолтер должен вытеснить из головы ее мужа мысли о пушках и Британии и увлечь его в изысканный, странный, жизнерадостный и слегка нелепый мир. Через некоторое время в реальном мире солнце скрылось, и очертания предметов стали мягче. Рэчел подняла глаза, чтобы посмотреть, чем вызвана такая перемена. Веки Ричарда опускались и поднимались. Громкое сопение возвестило, что он больше не властен над производимым им впечатлением, то есть спит.

– Победа! – прошептала Кларисса, дочитав фразу. Тут она резко подняла руку, останавливая матроса, который подошел к ним и теперь стоял в нерешительности. Кларисса отдала книгу Рэчел и тихонько отошла, чтобы выслушать послание: «Мистер Грайс спрашивает, удобно ли…» и так далее. Она последовала за матросом. Ридли, который прокрадывался мимо на цыпочках, пошел быстрее, вдруг остановился, а затем, с жестом отвращения, удалился в направлении своего кабинета. Спящий политик остался на попечении Рэчел. Она прочла одно предложение и посмотрела на него. Во сне он был похож на одежду, брошенную на спинку кровати: складки, рукава, штанины – все выглядело так, будто уже не наполнено руками и ногами. В такой момент легче судить о состоянии и возрасте наряда. Рэчел смотрела на него, пока ей не показалось, что он был бы против, если бы знал об этом.

Ему было лет сорок; вокруг глаз собрались морщины, а по щекам проходили глубокие борозды. Он выглядел слегка потрепанным, но упрямо-крепким и в расцвете сил.

– Сестры, соня, канарейки… – шептала Рэчел, не отрывая от него глаз. – Интересно, интересно… – Она умолкла, положив подбородок на руку, но все так же смотрела на Ричарда. Затем он открыл глаза, которые еще несколько мгновений были похожи на глаза близорукого человека, затерявшего очки. Ему пришлось подавить в себе неловкость оттого, что он храпел, а возможно, и бормотал во сне при девушке. То, что он проснулся наедине с ней, его также слегка смутило.

– Кажется, я задремал, – сказал он. – А куда все делись? Где Кларисса?

– Миссис Дэллоуэй пошла посмотреть морскую коллекцию мистера Грайса, – ответила Рэчел.

– Я мог бы догадаться, – сказал Ричард. – Обычная история. Ну, а вы провели время с пользой? Обратились?

– Я не прочла ни строчки, – сказала Рэчел.

– Я всегда прихожу к тому же. Вокруг слишком много интересного. Я считаю, что природа отлично стимулирует работу мозга. Лучшие мысли приходят ко мне на воздухе.

– Когда вы гуляете?

– Гуляю, катаюсь верхом, на яхте. Пожалуй, самые важные беседы в моей жизни происходили во время прогулок по большому двору в Тринити-Колледже. Я учился в обоих университетах. Причуда моего отца. Он считал, что это способствует широте взглядов. Пожалуй, я с ним согласен. Помню – как давно это было! – мы закладывали будущие основы государства с нынешним министром по делам Индии. Мы казались себе очень мудрыми. Не уверен, что мы ошибались. Мы были счастливы, мисс Винрэс, и молоды – а это способствует мудрости.

– Вы сделали то, о чем говорили? – спросила Рэчел.

– Строгий вопрос. Отвечаю: и да и нет. С одной стороны, я не совершил того, что намеревался совершить – а кто совершил? – с другой стороны, могу прямо заявить: я не уронил своих идеалов.

Он решительно посмотрел на чайку, как будто его идеалы располагались на ее крыльях.

– А что такое ваши идеалы? – спросила Рэчел.

– Вы хотите слишком многого, мисс Винрэс, – игриво сказал Ричард.

Она смогла лишь заметить, что ей просто интересно, и Ричард с видимым удовольствием ответил:

– Что тут сказать? Если одним словом – Единство. Единство цели, власти, прогресса. Распространение лучших идей на возможно большее пространство.

– Английских?

– Я признаю, что англичане в целом выглядят белее остальных людей, а их прошлое – чище. Но, бога ради, не думайте, что я не вижу изъянов, мерзостей, немыслимых вещей, имевших место в нашей среде! У меня нет иллюзий. Полагаю, что мало у кого иллюзий меньше, чем у меня. Вы бывали на каком-нибудь заводе, мисс Винрэс? Полагаю, нет – лучше сказать, надеюсь, что нет.

Рэчел действительно по бедной улице проходила всего несколько раз, и всегда в сопровождении отца, горничной или тетушек.

– Я хотел сказать, что, если бы вы хоть раз увидели, что творится вокруг вас, вы бы поняли, почему я и подобные мне становятся политиками. Вы вот спросили, сделал ли я то, что намеревался сделать. Обозревая мою жизнь, я вижу один факт, которым – признаю – горжусь: благодаря мне тысячи девушек в Ланкашире – и еще многие тысячи в будущем – могут каждый день находиться по часу на свежем воздухе, тогда как еще их матери должны были проводить и этот час над ткацкими станками. Честно говоря, я горжусь этим больше, чем гордился бы, напиши я все стихи Китса, да и Шелли в придачу!

Рэчел стало горько, что она принадлежит к тем, кто пишет стихи Китса и Шелли. Ричард Дэллоуэй был ей симпатичен, и все, что он говорил, находило в ней живой отклик. А говорил он, судя по всему, серьезно.

– Ничего-то я не знаю! – воскликнула она.

– Вам гораздо лучше ничего не знать, – отечески сказал он. – Кроме того, вы, конечно, ошибаетесь. Говорят, вы чудесно играете, и я не сомневаюсь, что вы прочли гору умных книжек.

Покровительственное подшучивание уже не могло остановить ее.

– Вы говорите «единство», – сказала она. – Вы должны мне объяснить.

– Никогда не разрешаю моей жене говорить о политике, – серьезно заявил он. – Вот по какой причине. Для людей, какие они есть, невозможно одновременно иметь идеалы и бороться. Если я и сохранил мои идеалы – а это в значительной степени так, за что я благодарен судьбе, – то лишь потому, что вечером я мог прийти домой, к жене, которая весь день посвятила визитам, музицированию, играм с детьми, домашним заботам и так далее. Ее иллюзии не развеялись. Она дает мне мужество идти дальше. Общественное поприще – это тяжкое бремя, – добавил он.

Эта речь представила его изнуренным мучеником, который каждый день, служа человечеству, отрывает от себя и дарит ему чистейшее золото.

– Не могу вообразить, – воскликнула Рэчел, – как люди этим занимаются!

– Что вы имеете в виду, мисс Винрэс? – спросил Ричард. – Этот вопрос я хотел бы прояснить.

Он проявлял исключительную доброту, и Рэчел решилась не упустить возможность, которую он ей давал, хотя само то, что она говорит с таким заслуженным и влиятельным человеком, заставляло ее сердце биться быстрее, чем обычно.

– Мне кажется так… – начала она, изо всех сил стараясь вспомнить и изложить свои зыбкие видения. – Старая вдова сидит в своей комнате, где-нибудь, ну, скажем, в предместьях Лидса.

Ричард кивнул, показывая, что вдову он допускает.

– Вы в Лондоне тратите жизнь на разговоры, составление документов, законопроектов, лишая себя того, что кажется естественным. В результате вдова подходит к своему буфету и обнаруживает в нем чуть больше чая, несколько кусочков сахара – или меньше чая и газету. Я думаю, так живут вдовы по всей стране. И все-таки душу вдовы, ее чувства вы оставляете незатронутыми. А свою душу тратите.

– Если вдова подойдет к буфету и он окажется пустым, – ответил Ричард, – ее мироощущение, скорее всего, будет затронуто. Если вы мне позволите, мисс Винрэс, указать на некоторые изъяны в вашей философии, которая не лишена и достоинств, то я замечу, что человек – это не набор ячеек, это организм. Воображение, мисс Винрэс, используйте ваше воображение. Вот где у вас, молодых либералов, слабое место. Представляйте мир в целом. Теперь ваш второй довод. Когда вы утверждаете, что я, стараясь навести порядок в доме ради молодого поколения, зря трачу мои силы, годные на нечто большее, – я с вами совершенно не согласен. Не могу вообразить более возвышенной цели, чем быть гражданином империи. Посмотрите на это вот как, мисс Винрэс. Представьте, что государство – сложный механизм; мы, граждане, – детали этого механизма. Кто-то выполняет более важные функции, другие (возможно, я среди них) служат только для связи незначительных деталей, скрытых от глаз общества. И все же – если самый ничтожный винтик откажет, работа всего механизма будет поставлена под угрозу.

Образ худой вдовы в черном, которая выглядывает из окна и мечтает с кем-нибудь поговорить, никак не вязался с образом огромной машины, как ее видят в Южном Кенсингтоне[23], – с шестернями и поршнями в постоянном движении. Попытка общения не увенчалась успехом.

– Кажется, мы не понимаем друг друга, – сказала Рэчел.

– Позволите мне сказать то, что вас сильно рассердит? – спросил Ричард.

– Не рассердит.

– Так вот: ни одна женщина не обладает тем, что я называю политическим чутьем. У вас есть великие достоинства – я первый признаю это, – но я не встречал женщины, которая понимает, что такое государственная деятельность. Я рассержу вас еще больше. Надеюсь, я такой женщины никогда и не встречу. Ну что, мисс Винрэс, теперь мы враги на всю жизнь?

Самолюбие, раздражение и упо

...