автордың кітабын онлайн тегін оқу Рассвет над Деснянкой. исторический роман
Рассвет над Деснянкой
исторический роман
Виктор Бычков
© Виктор Бычков, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава первая
Речка Деснянка петляет, течёт среди болот, среди лесов, течёт медленно, степенно. И только в этом месте меняется, сжимается берегами, втискивается в узкую горловину. С одной стороны – густой сосновый лес с редкими березками, дубами и осинами на высоком правом берегу, с другой – низкий левый берег с заливными лугами, огромными – почти до горизонта. Вот тут-то она и разгоняется, течение становится быстрым, шумливым. Только почему-то река не стала вгрызаться и дальше в лес, а круто свернула на луга, подточила правый высокий берег, образовав широкую и мелкую заводь, очень удобную искупаться, полежать на песчаном бережке, напоить домашний скот, да и молодицам полоскать белье лучшего места не надо. И сено с лугов вывозить можно прямо на телегах – дно песчаное, крепкое, вода не выше ступицы будет. Для этой цели высокий берег срезали местные жители и сделали пологий удобный спуск к реке, а сохранившийся – заняли береговые ласточки, насверлив в нем несметное количество гнезд-квартирок.
Еще при Петре Первом пришли сюда люди, облюбовали это место, заложили деревеньку и назвали ее поэтическим, ласковым и красивым именем – Вишенки. А чтобы она оправдывала такую честь, такое название, насадили сады, и в большинстве своем – вишневые. Хотя передается из поколения в поколение как притча, как легенда и другое – что не из-за красивого деревца имя такое получила.
Якобы первыми появились здесь среди лесов на берегу говорливой речушки беглые крепостные муж с женой и дочуркой маленькой, любимой и желанной. Такой она была красоты, что родители в ней души не чаяли и звали ее за глазки-бусинки на ягодку похожие именем ласковым – Вишенка! Да только вскорости приключилась с ней беда-горюшко: привязалась болезнь тяжкая, недобрая и спасти малютку никак нельзя было. Вот в честь девочки-дочурки своей, и назвали так это место.
Как бы то ни было, а только местные жители гордятся этим названием, своей деревенькой и не отвергают ни одну из гипотез. Согласны и так, и этак.
А сады и вправду красивые! Особенно по весне, когда распустятся вдруг, разом все вишни, откроют миру красоту лепестков своих, заполнят, одарят нежнейшим ароматом окрест, даже запах хвои лесной, терпкий, въедливый перебьют! Проникнет в самые дальние уголки, опустится по-над рекой, пронесется над ней, оживит речные запахи и растворится где-то уже за лугами, далеко-далеко, смешается с запахами разнотравья! А легкий ветерок все колышет и колышет его, дурманит округу! И сады вишневые кипят, кипят своими цветками душистыми, кружат голову по весне и молодым, и старым! Хорошо!
Ефим Егорович Гринь любит весну! Да и как ее не любить, коль она бередит душу, волнует, зовет куда-то. Только куда пойдешь, если пупком здесь намертво, навечно привязан, любо-дорого все вокруг?!
А и в правду, хорошо и мило по весне! После ледохода река постепенно вошла в берега, остались лишь разбросанные блюдечки озер по лугам. Зазеленело все, очистилось от зимней дремы, ожило! Зайдешь в лес, остановишься на поляне, прислушаешься – и слышишь, как звенит он. Да-да! Звенит! Листья еще не распустились, птички не заселили каждое деревце, каждый кустик, только сок из землицы по стволам бежит, оживляет их. Вот он-то, лес, и звенит, с жадностью впитывая живительную влагу, пробуждается, тоже рад солнышку, теплой погоде.
А деревня? Да ее только за одно название стоит любить!
– Ви-шен-ки, – по слогам шепчет мужчина, и сам же вслушивается, наклонив голову, щурится от солнца, что светит прямо в глаза, произносит еще раз, но уже громче: – Ви-шен-ки, – и улыбается.
Так и стоит с застывшей детской улыбкой на лице, полной грудью вдыхая запах весенней земли.
– Чего лыбишься, как дурачок? – сосед и одногодок Ефима, вечно недовольный сорокалетний Данила Кольцов с топором за поясом и веревкой в руках остановился рядом, достал кисет, принялся крутить самокрутку. – Чего стоишь? Работать надо, а не прохлаждаться.
– Да-а! Это ж каким надо быть хорошим человеком, главное – умным, чтобы испортить настроение людям? – Гринь смерил презрительным взглядом соседа, даже отступил шаг назад, чтобы лучше разглядеть его. – Ты – специалист в двух делах: клепать детей и портить настроение. И какое из них для тебя важнее – неведомо.
– Не тебе судить, – поддел Ефима Кольцов. – Всё лыбиться да других учить ты мастак, а вот делом похвастаться – нету тебя, – провёл языком по бумажке, склеил самокрутку, исподлобья взирая на соседа. – Даже жёнку в пот вогнать не могёшь, потому и дитёнки не получаются.
– Эх, Данила, Данила, – куда-то разом подевались благодушие, тихая радость, которые только что наполняли всего Ефима. Досада, обида заняли их место, согнали улыбку с лица. – Всё стараешься обидеть меня, больно сделать. Не мучайся зря – больнее уже не будет, – глянул с укором на мужчину, махнул рукой, направился вдоль реки, втянув голову в плечи, сгорбившись, как старик.
– Ты, это, погодь маненько, Ефимка, – Кольцов зашаркал вдогонку лаптями, стараясь нагнать соседа. – Да погодь, сатана тебя бери! Не со зла я это, ты знай. Да стой ты, кила тебе в бок! – видя, что Гринь так и не думает остановиться, затрусил следом, матерясь.
– Ну, чего тебе? – повернувшись в пол-оборота, Ефим остановился, смотрел на запыхавшегося соседа, поджидал.
– Что ты, как девка нецелованная, обидки корчишь, – Данила прикурил папиросу, сильно затянулся, выпустил струю дыма в сторону и только после этого посмотрел на Гриня. – Не обижайся, Ефим Егорыч, не со зла, не хотел тебя обидеть.
– А кто ж тебя за язык тянул?
– Никто, конечно. Это я от злости на себя да на свою супружницу. Ты тут ни при чем, – жадно затянувшись, долго держал дым в себе, прежде чем выпустил, и снова продолжил. – Думаешь, мне легко? Как бы не так! С вечера уснуть не могу, поутру боюсь просыпаться – всё думки одни и те же: как ораву энту прокормить, обуть, одеть? А ты говоришь.
– Да не говорю я ничего про твою семью, – вроде как стал оправдываться Ефим. – Что ж, я не понимаю, что ли, что у тебя такая семья? Это ты меня всё подначиваешь.
– Ну, не говоришь, так думаешь, а я тебе даже завидую, – небритое лицо Данилы сморщилось в подобии жалкой улыбки. – Девять ртов да мы с жёнкой. Вот и посчитай, сколько жрачки надо на раз. По ложке, так одиннадцать штук за один мах улётает, да три раза на дню за стол запрыгивают, да махают не по одной ложке, вот и вся арифметика, а ты обижаешься. За один заход за столом уже не местятся, часть на второй круг делить надоть.
– Так не рожал бы.
– Не получается, Егорыч, ты же знаешь, – Кольцов даже махнул рукой от отчаяния. – Почитай, как год – так рот. Как к бабе прикоснёшься, так и жди еще одного едока. Хоть в узелок завязывай.
– А кто ж тебе не дает завязать?
– Легко сказать, а когда баба под боком, о том не думаешь: так и тянет, зараза, на себя. Умом перед энтим понимаешь, что за чем следоват, а потом, как жёнки коснёшься, куда он, ум энтот, девается, хрен его знает?! Уже не головой думаешь, а стыдно сказать чем. Опосля опять за ум хватаешься – ан поздно, дружок: очередной рот на подходе!
– Понимаю тебя, Данила Никитич, но к бабке Лукерье сходила бы Марфа, и то, глядишь, меньше ртов было бы.
– Не хочет. Да и я не хочу. Не по-христиански всё это, бабка Лукерья твоя, – Кольцов смачно сплюнул, вытер рукавом губы. – Ей бы самой руки поотрывать, карге старой, повитухе-самозванке. Бог дал дитё, так куда ж от этого деться? Вон вам с Глашкой: и хочется, да неможется. А тут Бог даёт, как его выковыривать? Грешно это, грешно живую душу-то. Пускай, как есть, так и есть, – вновь отчаянно махнул рукой, стал раскуривать потухшую самокрутку, переминаясь с ноги на ногу.
– Да-а, счастливый ты, Данилка! – мечтательно произнес Ефим, глядя на соседа.
– Какое ж это счастье, скажешь тоже? – Данила встретился взглядом с Гринем, заметил, прочитал в его глазах неподдельную грусть, безысходную печаль-тоску. – Может, ты и прав, про счастье-то? – заговорил чуть дрогнувшим с хрипотцой голосом. – Наломишься на работе, а домой придешь, они облепят тебя, голоштанные, и так легко на душе станется, так легко, что прямо жить хочется! – сказал, и вроде как стыдно стало за своё счастье перед бездетным соседом. – Ты, Ефим Егорыч, извиняй меня, коль чем обидел. Не со зла я, а и вправду – рад ребятишкам. Они ж, чертяки, знаешь… – и не найдя слов выразить переполнившие душу чувства, в очередной раз махнул рукой. – Ребятня, одним словом, дай им Бог здоровья. Куда я без них? То-то и оно.
– Вот видишь, Данила Никитич, а мне это неведомо, – с дрожью в голосе произнес Ефим. – А так хочется, чтоб ты только знал!
– Не расстраивайся, может, оно еще наладится, – стал успокаивать друга Кольцов. – Слышал я, что порожние бабы ходят до знахарки, что в Заозёрном лесу будто бы живёт. То ли из наших она, из православных, то ли из цыган – кто её знает, но, сказывают, некоторым помогает.
– Правда, есть такая. Глашка была у ней позапрошлым летом: куда там – не помогла. Даже на Соловки в прошлом годе пешком прошла, а всё едино: как не было детей, так и нет. Возил в больницу и в район, и в область, так доктора сказали, что уже никогда не будет, но мы не верим. Как так – не быть дитю? Всё ж при нас: и титьки, и всё остальное, как и у всех людей. Отсеемся по весне, пойдет в Киев в лавру Печёрскую. Говорят, почти всем помогает. Если и после лавры не получится, тогда я не знаю, – в голосе Ефима сквозили и безысходность, и надежда.
– Ладно, Егорыч, Бог даст, всё у вас наладится, – Данила собрался уходить, похлопал друга по плечу. – Всё в руках Божьих. Пойду я, дело не ждет.
– А куда наладился?
– Можжевельника надоть да черемухи сук срубить. Рыбки взял малёхо, подсолил, закоптить бы да свою ораву побаловать. Пускай трескают, всё ж какая-никакая смена в пище, новизна.
– Ты это, если что, если невмоготу, присылай некоторых дитёнков к нам, чай, не объедят нас с Глашкой. Родня всё ж таки.
– Спасибо тебе, Ефимка, но мы уж сами как-нибудь. Раз настрогать эту ораву смогли, сможем и прокормить. Это я так, к слову, – повернувшись с полдороги, произнес Кольцов. – Но и ты носа не вешай. Ты, это, верь, я тебе говорю, верь, и всё будет у вас, как и у всех людей.
Ефим ещё долго стоял, смотрел вслед уходящему в лес Даниле, пробовал вернуть себе то настроение, что было до встречи с Кольцовым, но так и не смог. Куда-то исчезло оно, запропастилось куда-то, вытеснилось тяжкими думками, что заполнили под полную завязку. Тяжкий, безысходный выдох непроизвольно вырвался из груди, чисто выбритое лицо сморщилось, исказилось от боли, что уже сколько лет назад поселилась в душе и рвёт, терзает её и без того израненную и всё никак не хочет покидать.
– И-э-эх! Жизнь, итить её в коромысло! И так покрути, и так поверни, всё едино. Хоть стоймя поставь, если сможешь, а переделать, переиначить наново – кишка тонка. Не получится, как ни старайся, – ни к кому не обращаясь, произнёс мужчина, повернувшись в сторону леса.
Ноги сами понесли в ту же сторону, за Данилой, только свернул немного левее, к реке, к тому месту, что уже давно облюбовал себе Гринь.
На небольшой полянке над обрывом застыла одинокая сосна. Стоит давно, корни переплелись, связались немыслимым узлом, навечно впились в землю, уцепились в неё надежно, прочно, намертво – ни одной буре не под силу сдвинуть с места. Разве что вершину покачает ветер, да и успокоится. Правда, Деснянка всё ж таки пробует взять своё: с каждым годом подтачивает и подтачивает берег под сосной. Вот уже видны над обрывом несколько корешков её, болтаются по-над рекой, сохнут, не питают соком землицы само деревце.
Это место считал своим Ефим давно, еще в детстве часто прибегал сюда, садился под сосну, смотрел вдаль, сколько глаза видят, пытаясь разгадать – что там за лугами, за лесом, за горизонтом. То мнил себя парящим вместе с аистами, что кружили над лесом, над лугом, с высоты пытался рассмотреть родные места, деревню Вишенки. А то и залетал за горизонт, видел неведомые города, другие чудеса; то замирал вместе с жаворонком, превратившись в такой же поющий серенький комочек, висел над землей, радовался жизни вместе с птахой.
На краю поляны за кустом шиповника сладко спали два медвежонка. Набегавшись по весеннему лесу, налазившись по деревьям, они устали, пригрелись под ласковыми лучами солнца и уснули. Сон их зорко оберегала мать-медведица, что улеглась чуть в сторонке, вытянувшись во всю длину, положив голову на лапы, тоже нежилась под весенним солнышком. Клонило ко сну, глаза уже стали слипаться, как учуяла вдруг запах человека, а потом и услышала его шаги.
Зверь замер, насторожился, только еще плотнее прижался к кусту краснотала, вжался в землю, превратившись в подобие куска ствола дерева, в бревно грязного буро-серого цвета.
Человек прошел мимо, медведица осталась лежать без движения, затаившись, только глаза ее неотступно следили за чужаком. Она бы лежала вот так на полянке и дальше, но встреча с человеком не сулила ничего хорошего. Это было известно ей из прошлой жизни, хотя вот так близко сталкиваться не приходилось, всё чаще убегала, заранее учуяв его запахи, особенно страшные запахи, после которых сильно гремел лес, и сердце замирало от страха.
От чужака исходил привычный человеческий запах с примесью дыма и еще чего-то – ничего опасного. Того, страшного запаха не было. Она готова была пропустить его мимо себя: пускай идет своей дорогой, но человек вдруг свернул в сторону, туда, где так сладко спали медвежата, ее дети. Этого мать позволить не могла.
Гринь уже нагнулся, чтобы половчее сесть, как вдруг за спиной почуял движение. Оглянулся – огромный медведь, стоя на задних лапах, издав оглушительный рык, бросился на Ефима, стараясь подмять под себя.
Он закричал. Рев зверя и человеческий крик почти слились в один, страшный, громкий, режущий слух звук, что мгновенно пронесся по-над рекой, над лугом на том берегу и только в лесу застрял меж густых деревьев.
В последний момент перед броском зверя Ефим еще успел уклониться чуть в сторону и сейчас лежал поперек под брюхом медведя с вырванным клоком телогрейки и содранным с рёбер мясом на левом боку.
Зверь опять чуть привстал, чтобы всей своей массой, всем весом придавить жертву, а потом и разорвать на мелкие куски. Этого мгновения хватило, чтобы человек выхватил из-за пояса охотничий нож и с силой вогнал его в брюхо медведицы, стараясь располосовать, достать до кишок.
Данила ходил вокруг черемухи, высматривая, какой бы сук ловчее срубить, как вдруг звериный рев и человеческий крик резанули по ушам.
– Ефим? – страшная догадка оглушила сильнее, чем сам крик.
Когда Кольцов добежал до обрыва, медведь елозил по неподвижному человеку голыми рваными кишками, что вывалились из брюха, греб, рвал землю когтями, из пасти валила красная пена.
Топор Данилы опускался раз за разом на голову зверя, превратив её в одно кровавое месиво. Остановился, лишь когда не смог удержать окровавленный топор, что вывалился, ускользнул из уставших, дрожащих рук. Выхватил нож и еще несколько раз для надежности пырнул в бок, под лопатку, туда, где должно быть сердце зверюги.
С трудом вытащил тело Ефима из-под туши медведя. Залитый кровью и нечистотами из кишок зверя, с забитым медвежьей шерстью ртом, тот не подавал признаков жизни.
– Ефим, Ефимушка, – Данила встал на колени, пальцами выковырял шерсть с кусками шкуры изо рта друга, услышал, почувствовал еле заметное дыхание. – Ефимушка, родной мой, держись, я сейчас, сейчас.
Сделал, было, попытку поднять и нести его в деревню, потом вдруг передумал и положил под сосной рядом с неподвижным телом зверя.
– Я сейчас, сейчас, Ефимушка! Вот только за конем и здесь, сюда, ты жди, терпи, соседушка, дружок мой родной! Фи-и-ма, держись! Я мигом!
Медвежат разбудил рёв матери, и в первое мгновение они пустились, было, от страха наутек, но чем дальше убегали, тем меньше чувствовали ее присутствие. Они вернулись и застыли на краю поляны, застигнутые непривычным, но таким притягательным запахом крови. Даже прибытие еще одного незнакомого существа не могло повергнуть их в бегство: ведь рядом находилась мать, а она не давала команды уходить, лишь грозно ревела.
Данила поднялся, готовый бежать за конем в деревню, в это мгновение заметил на краю поляны стоящих на задних лапах двоих медвежат. Их мордочки были вытянуты в его сторону, туда, где лежала мать. Недолго думая, с силой запустил топором. Тот, просвистев в воздухе, ударил острием прямо в грудь одному из них. Перевернувшись от удара и завизжав от боли, медвежонок пустился в лес, за ним, не отставая, рванул и второй, подбрасывая зад, присоединив к первому визгу от боли свой, не менее отчаянный визг от страха.
Это была первая встреча медвежат с человеком, и закончилась она не в их пользу: потеряли мать-медведицу, и запах этого существа навсегда будет вызывать в их памяти сильную, страшную боль и необъяснимый страх.
– Твою гробину мать! – подобрав топор, Данила бежал в сторону деревни. – Из-за медвежат, знать, она на Фимку кинулась.
– Отец, что случилось? Ой, на тебе кровь? О, боженьки! – всплеснула руками Марфа, глядя на окровавленного мужа. – Уби-и-или! Уби-и-или! – вдруг завопила, заламывая руки.
– Цыть, дура! Разоралась, – Данила успокаивал жену и одновременно подгонял коня, заводя его в оглобли. – Живой я, как видишь, иди, пощупай. И не ори, сказал, детей напугаешь.
На крики Марфы из-за плетня выглянула жена Ефима Глаша.
– Что случилось? Ты чего кричала? Кого убили? – встревожено спросила соседку. – С детями что-то худое? Ой, Данила, что с тобой? – увидев соседа в крови, в ужасе зажала ладонью рот. – Ой, боже! Что это?
– Оставайтесь дома, я скоро, – Кольцов кинул в телегу несколько охапок соломы из стожка, бросил поверх рядно с плетня, ударил коня кнутом. – Но, родима-а-я-а!
Глаше что-либо говорить не стал, забоялся.
– Ладно, потом скажу, – буркнул себе под нос, усаживаясь удобней в телеге.
На краю деревни догнал молодого лесничего из соседней деревни Борки Кулешова Корнея Гавриловича.
– Садись, поможешь заодно, – пригласил того в телегу. – Беда у нас, Гаврилыч, беда. Медведица Фимку Гриня задрала.
– Да ты что? Не может того быть. Не время шатунов, да и людоедов серёд медведей в наших краях не было, – недоуменно пожал плечами лесничий, усаживаясь спиной к вознице.
– Видно, Ефим стрел медвежат, я их потом видел, пугнул от себя, – пояснил Данила. – Фимка снизу ещё успел матке ножом кишки пустить, когда под ней был, а я уже топором только добил её, а то он сам, Фимка, с ней справился. Зубами пузо медведице грыз. Я потом её шкуру вместе с шёрсткой у него изо рота еле выковырял, и он сразу задышал. Правда, плохо дыхал.
– Живой хоть?
– Я ж говорю, вроде дыхал, поспешать надоть, чего доброго, не успеем.
– Типун тебе на язык, Никитич. Что ж ты каркаешь? Это ж друг твой и свояк.
– Не ко времени, холера его бери. Тут пахать надоть, а он с медведями ручкаться затеял, – Данила огорченно сплюнул. – Как теперь одному на два дома управиться – ума не приложу.
– Не об том думаешь, живой бы был, и то ладно, – Корней спрыгнул с телеги, взял коня под уздцы: лошадь, почуяв дикого зверя и кровь, заартачилась, не хотела идти на поляну. – Но-о, но-о, не боись, не боись!
Ефим лежал без признаков жизни: разорванная одежда, весь в крови и в медвежьих нечистотах, что застыли на нём грязной коростой.
– Вроде пульс есть, – Корней встал на колени, взял руку Ефима в свои руки, почувствовал слабые толчки крови. – Точно, живой. Давай, Никитич, в больницу срочно. Сказывают, новый доктор даром что молодой, но грамотный.
Вдвоём загрузили Ефима, Данила сел так, чтобы голова друга лежала у него на коленях.
– Не так дрогко ему будет, Гаврилыч, – пояснил лесничему. – А ты сходи до жёнки Фимкиной, Глашки, расскажи всё, только не пугай сильно.
– Ладно, езжай. Тут шкуру еще снять надоть, да и мясу зазря пропадать нельзя. Ну, с Богом.
Данила гнал, не жалея коня. Кнут то и дело опускался на круп животины, телега дребезжала, подпрыгивая на ухабах. Страху поддавало затихающее, а то и совсем замирающее дыхание друга. Больше всего Кольцов боялся, что Ефим умрет в пути, не успеет довести до больницы, как тот скончается у него на руках.
Такого слова как «любовь» Данила стеснялся, не признавал и ни разу не говорил его вслух даже жене Марфе, хотя от избытка чувств к ней сердце то замирало, то трепетало, готовое выскочить наружу, не прошеная слезинка могла выкатиться из глаз. Но что это называется любовью – ему было неведомо. Просто было хорошо, и с него достаточно. Какие могут быть слова? Хорошо – и всё тут!
Так же относился и детям: мог подолгу наблюдать за ними, умиляясь, а то позволял им вытворять с собой всё, что взбредёт в голову детворе, ему это было приятно, не тяжко, не отнимало душевных сил, а, напротив, придавало их.
И отношения с Ефимом лежали где-то в той же плоскости: сколько помнит себя, всегда рядом находился Фимка, всё у них было напополам. Настолько привязался к нему, что и себя не мыслил отдельно. Это была крепкая, настоящая мужская дружба, но ему было не важно, как это называется. Просто готов был ради него на всё, и точка! А тут вдруг такое! А если? Не дай Боже.
– Держись, Фимушка, держись, – то ли поддерживал друга, то ли успокаивал сам себя и всё подгонял и подгонял коня. – Но-о, родимая! Не подведи, выручай, конёк, потом сочтемся, потом.
И конь не подводил: крупные хлопья пены слетали с лошади, шкура от пота лоснилась, светло-коричневая масть превратилась в вороную.
На полном галопе влетел на больничный двор, осадил коня так, что тот вздыбился в оглоблях.
– Тр-р-р! Приехали! Есть тут кто-нибудь? – закричал, не вылезая из телеги, боясь снять, потревожить голову товарища, что придерживал у себя на руках. – Сколько ждать можно, раз туды вас туды? Эй! Кто-нибудь!
– Чего орешь, как припадочный? – из больницы неспешно вышел Иван Пилипчук по кличке Ванька-Каин, санитар с лоснящимися щеками, длинными толстыми руками и такими же ладонями-лопатами. – Барином стал, сам зайти не можешь? Кричишь тут, леший, людей пугаешь. Привык в своём лесу орать, вот и тут орешь.
– Рот закрой! Конь шарахается, – и уже тише, почти жалобно продолжил, – Фимку медведица задрала.
– Ну-у, если медведица, тогда конечно, – санитар уже подсовывал ручищи под Ефима, прилаживался нести в больницу. – Вот если бы медведь, тогда другое дело, а медведица – она ласкает, она ничего страшного, она ж – баба.
– Ага, ласкает. Просила, чтобы и ты прибежал, поласкался к этой бабе.
– Прекратите разговоры! – Данила не заметил, как к ним подошел высокий молодой человек в белом халате. – Заносите больного в приемный покой, быстро!
– Доктор, доктор, – Кольцов спрыгнул с телеги, побежал следом.
Вид молодого врача почему-то не внушал доверия, вызывал сомнение: вряд ли такой молодой, почти юный врач сумеет ли что-то сделать, спасти соседа.
– Доктор, ты, это, с Фимкой-то, смотри, головой отвечаешь! Аккуратней с ним, я шутки шутить не буду, – произнёс немного подрагивающим голосом с угрожающими нотками.
С окровавленным топором в руках и весь в крови Данила выглядел, по крайней мере, устрашающе.
Он сам не заметил и не понял, откуда в его руках очутился топор. Возможно, как засунул за пояс ещё в лесу, так и оставил там.
– Вспомни, хорошенько вспомни, чему тебя учили в твоих школах докторских, а я тут рядом буду, если что, подсоблю, а то и напомнить могу.
– А вы, собственно, кто? – врач на секунду остановился, повернулся к мужчине, смотрел на него спокойно, открытым взглядом, спросил доброжелательно, дружелюбно.
– Я… это… – стушевался Кольцов, только теперь обнаружив в своих руках топор, понял всё и еще больше засмущался. – Я, это, Фима как я, а я – как он, – закончил загадочной запутанной фразой.
Но доктор понял правильно.
– Меня зовут Павел Петрович Дрогунов. Я – врач. Вот и хорошо, что вы переживаете за друга. Но не волнуйтесь, сделаем всё, что в наших силах. А сейчас приведите себя в порядок, да и коня вы загнали, займитесь им, – на прощание доверительно коснулся руки Данилы, мягкая улыбка тронула лицо доктора, и он скрылся за дверью больницы.
Кольцов ещё некоторое время молча стоял на больничном дворе, не зная, куда себя девать, что делать. Ему хотелось быть рядом с Фимкой, помочь, если что, доктору, а то и заставить лечить правильно, если вдруг врач заартачится, чего доброго, цену себе набивать станет. На это дело у Данилы есть веские доводы и способы переломить ситуацию в свою сторону. И ещё раз глянул на окровавленный топор, что по-прежнему держал в руках.
– Это ж надо, – произнёс неопределённо, то ли не веря всему, что случилось за последние часы с ним и его другом, то ли выражая недоверие доктору, то ли удивляясь самому себе, своей решимости. Потом всё же последовал совету молодого врача, взял коня под уздцы, повёл с больничного двора. Выпряг лошадь, долго водил её по лугу между речкой и больницей, потом привязал вожжами одним концом за узду, другим – за телегу, пустил пастись. Сам ополоснулся в реке, свернул толстую самокрутку, прикурил, прилег в телеге, расположился ждать.
– Да-а, вот оно как жизнь-то устроена, итить её налево, – сильно затянулся, стряхнул пепел, повернулся лицом к реке. – Кажется, с германской войны только-только пришли мы с Ефимом, молодые, неженатые. Однако жизнь не обманешь, время не остановишь, оно бежит и бежит, а будто вчера это было, вот ведь какая петрушка, – мужчина хмыкнул, покачал головой. – Скажи ты. А вот в памяти всё свежо. И, слава Богу, есть что вспомнить.
Глава вторая
– Это ж, какое счастье, что мы с тобой, Фимка, вместе служим, – рядовые Кольцов и Гринь находились в боевом охранении, лежали в окопе на подстилке из лапника.
Данила то и дело привставал, елозил, никак не мог найти сухого места. Который день моросил нудный весенний дождь, тучи зависли над передовой, туман почти не покидал передний край фронта. Снег сошел давно, земля оголилась, дожидаясь тепла и солнца.
В редкие минуты, когда туман еле-еле отрывался от земли, были хорошо видны немецкие окопы, а то и доносилась музыка с их стороны. Тоже, наверное, осточертела им эта война. Правда, немцы успели-таки вкопать столбы и натянуть колючую проволоку на всякий случай вдоль своей передовой линии обороны. А у нас нет, вот поэтому и сидят в боевом охранении русские солдаты, такие как Ефим и Данила, сторожат, как бы немцы сдури не попёрли, не полезли опять в атаку.
– Какого чёрта тут можно увидеть? – Ефим опустился на дно окопа, грубо выругался. – Ещё день-другой, если немцы не убьют, так от хвори подохнешь, или вши заедят. Сколько можно в такой хляби сидеть? Уже всё мокрое: и обувь, и одежда, шинель скоро не поднимешь, так намокла. А вши как будто стали на полное пайковое довольствие на моём теле, не знаешь, куда от них деться, грызут без перерыва.
– Видал, какие окопы у немцев? Любо-дорого сидеть! Доской обшиты, блиндажи, накаты, сухо, удобно, по доскам ходют, суки, так и воевать легше. Может, отбить эти окопы у немчуры? Завидки берут, на них глядя.
– Просто так они не отдадут. Кто ж с тепла да в холод? С сухого да в мокрое, грязное? Нам бы кто смастерил такие, да, видать, некому пожалеть русского солдата.
– А ты иди к ротному, ему пожалься, – Данила так и не нашел сухого места, пристроился в уголке на корточках, прижавшись спиной к земляной стенке. – Там, наверное, полно агитаторов в батальоне. Всё агитируют, агитируют, и сами не знают за что, лучше бы по домам отпустили. Ты домой хочешь, Фимка? Вот, если б тебе сказали: «Рядовой Гринь! Езжай-ка ты, храбрый солдат, на побывку в Вишенки!», отказался, нет?
– А к этому идет. Слыхал, вчера унтер один из студентов что кричал?
– Нет, я ж при кухне дневалил, повару Кузьмичу помогал жир нагуливать. Вот же скотина! – Данила с силой стукнул кулаком в стенку окопа. – Зажирел полностью! Лень пальцем пошевелить: засыпь то, помешай в котле это! И таким командирским голосом, таким тоном, будто я ему по всей жизни обязан, будто я повар, а он надо мною царь. Так что там в ротах слышно?
– Говорит, чтобы штыки в землю да по домам. Мол, братья мы с немцами навек, – Гринь облокотился на бруствер, долго всматривался и вслушивался в сторону немецкой обороны, только после продолжил. – Да-а, братья. Так и норовят по-братски насадить наших православных на штык, немчура проклятая, или снарядом на мелкие кусочки разбросать по землице славян, – презрительно сплюнул куда-то за бруствер в сторону немцев.
– Ага, это ты правду сказал, Фимка, – Данила принялся шарить рукой в сидоре, пытаясь отыскать сухарь. – Если бы не ты, гнил бы я в землице сырой уже который день. Спасибо тебе, Ефимка, век помнить буду, по гроб жизни должник я твой.
– Ладно тебе, – недовольно ответил друг. – Заладил опять. Как будто ты бы по-другому сделал.
– Оно, конечно, если бы что с тобой, то конечно. Только я не такой расторопкий, как ты, вот беда, – Данила имел в виду рукопашную атаку вот на этом же поле недели две назад.
Тот день с самого утра заладился на славу: тихо, тепло, солнышко недавно встало, обсушило землицу, а сейчас светило, согревая солдат в окопах. Благодать!
Завтрак подвезли горячий, главное – вовремя, пристроились с котелками кто где мог, не успели ложки обмакнуть, как немцы открыли артиллерийский огонь по позициям батальона. Какой уж тут завтрак? Выжить бы.
– Какой день испортили, сволочи, – Ефим бросился на дно окопа, на него тут же свалился Данила.
Оба вжались в землю, шептали молитву во спасение, а снаряды ложились всё ближе и ближе. С нашей стороны полнейшая тишина: хоть бы для порядка в ответ пустили снаряд-другой, и то настроение у солдат поднялось бы, не так страшно было бы погибать, зная, что не ты один на этом участке фронта. А так кажется, что только по тебе и стреляют, что ты один на один с винтовкой против всей немецкой армии. Жутко.
Очередной снаряд разорвался недалеко от бруствера, наполовину засыпав их в окопе.
– Ты живой? – Гринь привстал с земли, стал тормошить Данилу. – Живой, спрашиваю?
– Да живой, живой, – Кольцов принялся разгребать землю. – Винтовку засыпало, холера её бери.
– Вечно у тебя не как у людей, – по привычке буркнул Ефим, и тут же заливисто и требовательно раздался свисток командира роты – в атаку! – О, Господи! Этого только не хватало, – однако примкнул штык, с надеждой закрутил головой по сторонам, пытаясь увидеть однополчан.
С левого фланга затарахтел наш пулемет, и только после этого Гринь осмелился высунуть голову из окопа – цепью, двумя шеренгами немцы с винтовками наперевес шли в атаку прямо на расположение их роты вслед своим снарядам.
– Приготовиться к атаке-е-е! – гремели вдоль окопов голоса унтер-офицеров. – Штык примкнуть!
– Братцы-ы! Не посрамим землицы русской! – взводный прапорщик Цаплин уже стоял во весь рост на той стороне окопа, за бруствером, размахивал зажатым в руке наганом. – В грёба душу креста телегу, в печенки, селезенки и прочую требуху твою гробину мать! Оглоблю им в глотку! Осиновый кол в задницу! В ата-а-аку-у, за мно-о-ой!
– Ура-а-а! – гремело над полем боя, вместе со всеми бежали и кричали рядовые Гринь и Кольцов.
Своего врага Ефим встретил пулей, удачно выстрелив на опережение. Немец разом сложился, упал лицом вниз, уронив винтовку из безжизненных рук, не добежав до рукопашной всего-то несколько шагов.
Данила шел навстречу немецкому солдату, широко раскрыв рот в крике и, как завороженный, смотрел в глаза молодому, высокому немцу с рогатой каской на голове. Винтовку с примкнутым штыком держал крепко, нацелил прямо в грудь врагу. Но в этот миг споткнулся вдруг, упал на ровном месте, только и успел поднять голову, чтобы встретить смерть в лицо.
– Господи, вот и всё, – ещё промелькнуло в голове, волю парализовало, не появилось ни малейшего желания встать, уклониться, только глаза снизу неотрывно, обреченно, заворожено смотрели на кончик немецкого штыка, что приближался с каждой секундой, с каждым мгновением, на котором очень ярко отражалось утреннее солнце. Почему-то именно этот блестящий на солнце кончик штыка отпечатался в сознании, в памяти Данилы. Он потом еще часто снился ему, заставляя вскакивать среди ночи в холодном поту.
Ефим бежал чуть правее и видел, как упал Данила. Немец уже занес винтовку над товарищем, как Гринь в прыжке, с придыханием вогнал в бок врагу свой штык, а удержать винтовку уже не смог, так и рухнул вместе с немцем рядом с лежащим Кольцовым.
Штык немецкого солдата всё-таки скользнул по спине Данилы, разорвав от плеча гимнастерку, оставил на коже глубокий, до кости, след, который тут же заполнился кровью.
– Где я? – первое, что спросил Кольцов, но, увидев Гриня и мертвого немца рядом, всё понял, тут же подскочил, кинулся снова в атаку.
Уже после боя, когда вернулись на исходные позиции, и раненая спина стала саднить всё больше и больше, Данила засобирался в лазарет.
– Схожу, может, отставку от войны дадут хоть на время.
– Ага, сходи. А какой же дурак вместо нас воевать будет? – Ефим пришивал пуговицу к гимнастерке, вырванную в драке, когда сошлись в той рукопашной один на один, скептическим взглядом окинул товарища. – Замажут рану мазью и скажут: «Иди, солдат Кольцов, сложи голову за веру, царя и Отечество, тогда мы подумаем – отпустить тебя со службы али нет?».
– Как это сложить голову, потом отпустят? – с недоумением переспросил Данила. – Тогда мне уже не до царской службы. Встану в очередь на службу к Богу.
– Потому как с передовой тебе только мёртвому дадут вольную, понял, солдат Кольцов? А пока иди уже, а то еще на самом деле загноится рана, да не забудь заскочить в батальон, новости узнай.
Через окопы то и дело сновала похоронная команда, вытаскивали на носилках то ли убитых, то ли тяжелораненых. С той стороны суетились немцы, уносили своих. Иногда похоронные команды противников сходились, о чём-то говорили, курили вместе и так же мирно расходились, продолжали рыскать по полю недавнего боя.
Каждый день на передовой приносил всё новые и новые известия, порой исключающие друг друга. То одни призывают бросить войну и уходить по домам; то другие требуют вести её до победного конца; то предлагают брататься с немецкими солдатами; то не подчиняться ротным командирам, а слушаться какого-то солдатского совета или комитета. Голова кругом идет: кому верить?
Ротный повар говорил, что на позициях соседнего батальона уже встречались наши и немецкие солдаты, обнимались, как лучшие друзья, а не враги. Чёрт те что! И офицеры ходят, как в воду опущенные: видать, что-то знают такое, что нижним чинам знать не положено. Правда, ещё командуют, но уже в морду не бьют, и то легче. Знать, на самом деле что-то происходит и в армии, и в стране, да только никак не дойдет эта новость до нижних чинов их роты.
А пока приходится довольствоваться теми новостями, что приносят очередные агитаторы. Вот уж кому неймётся: для них передовая как мёдом намазана. Данила с Ефимом не могут никак понять этих людей.
Поручик Саблин шел по траншее в чистом, аккуратно подогнанном обмундировании, будто вернулся только что не из рукопашной, где Ефим видел, как мастерски он отбивался от троих немцем, уложив двоих из нагана, а у третьего – выбив винтовку из рук и ею же заколов противника. Правда, рядом пластались Кольцов с Фимкой и еще несколько наших, не дали гансам подойти к ротному.
– Спасибо тебе, солдат, – остановился у вытянувшегося во фронт Гриня, крепко пожал руку. – Спасибо, солдат! Я всё видел и всё помню.
– Рад стараться, вашбродие! – гаркнул в ответ Ефим.
– Не ори больше, не надо, – сказал устало и, опустив глаза, отправился дальше по траншее.
Через мгновение до Гриня долетело еще несколько солдатских «Рад стараться, вашбродие!», и ротный прошел к себе в блиндаж.
Спустя несколько минут из землянки ротного командира раздался пистолетный выстрел, и окопы облетела страшная весть: поручик Саблин застрелился!
Молодой, чуть больше двадцати лет, потомственный военный, он пользовался непререкаемым авторитетом у солдат. Не бранился, не бил в зубы, как взводные или как другие ротные командиры, не прятался за солдатские спины во время атак, сам вместе с солдатами шел в рукопашную, берёг, не подставлял зря под пули подчиненных, и вдруг такое… Даже неграмотных солдат своей роты заставлял в приказном порядке учиться грамоте, учил лично читать и писать, расписываться в денежной ведомости, а не ставить крестик. И после всего этого пистолет к виску? Уму непостижимо! Ни в какие ворота не лезет! Почему так устроен мир, что его в первую очередь покидают такие хорошие, настоящие люди, как ротный?
Солдаты собрались у входа в землянку, сняли шапки, молча стояли, смотрели, как выносили безжизненное тело поручика Саблина. Непрошенные слезы катились у многих из глаз. Плакал и Ефим. Было искренне жаль ротного и не понимал: почему такое случилось, что стало причиной, если в бою устояли? Не продвинулись вперед, но ведь и не отступили? Не дрогнули в рукопашной, почему он так? Скажи он солдатам, кто его обидел, так рота этого врага разорвала бы на части, но не стреляться же.
– Может, смерть свою почуял, так решил не дожидаться, а сам пошёл ей навстречу? – высказывались самые суеверные. – Оно зачем дожидаться, томиться в ожидании? Самое тяжкое – ждать смертушки, вон оно на передовой-то. А тут раз, и всё!
– Варежки закройте, – остудили их остальные солдаты. – Какой дурак на передовой будет сам себе смерть искать? Она сама придёт, у тебя не спросит. Тут что-то другое.
– Может, девка? Или карточный долг? Последнее время покойник уж больно часто бегал с полковым священником в лазарет. Толки меж солдат шли, что там, в лазарете, офицеры в карты на деньги играли. Сказал бы, так нашли бы ему и деньги, что зря говорить. Скинулись бы. Такому человеку не жалко. А умереть? И притом сам себя? Странно всё это. Хотя нам, убогим, не понять белую кость.
– Так говорят, у него в Тамбове была краля. А карты? Хотя кто его знает? Сейчас уже не спросишь, а хороший мужик был, что ни говори.
Ясность внёс вернувшийся с перевязки Данила, а за ним на передовую пришли еще несколько агитаторов и подтвердили сказанное Кольцовым.
– Царь отрёкся от престола! Нету больше Николашки над Россеей!
Ни ликования, ни страха эта новость не вызвала у Ефима и Данилы. Отнеслись к ней с крестьянской мудростью: всякая власть от Бога. Видно, угодно ему сменить Николашку – сменил, поставит кого-то другого. Нельзя на Руси без царя. А как он будет называться – какая разница? Как землю пахали, так и будут пахать. Как гнили в окопах, так и будут продолжать ходить в атаки, в рукопашные, гнить, вшиветь на передовой.
– Вот Иван Трофимович Саблин, как истинный офицер, присягавший государю, и не смог вынести такого позора, – взводный командир прапорщик Цаплин с перебинтованной головой после рукопашной схватки мял в руках фуражку, опустил голову, стыдясь показать подчиненным слёзы. – Русский офицер не может присягать дважды, это факт. Он верен одной присяге. Но Россия-то осталась, что ж он так? Эх, Иван Трофимыч, Иван Трофимыч! Как же это?
Ни Ефим, ни Данила не понимали еще того, что случилось со страной и армией, но крестьянским умом уже начали осознавать, что делать больше на войне им нечего.
Ротным назначили прапорщика Цаплина, но это ничего не изменило в жизни рядовых Гриня и Кольцова: всё так же несли службу, мокли в окопах.
Менять их в охранении пришли двое незнакомых солдат.
– Хвастайтесь, православные, как это вам угораздило на отдых попасть? – тот, который постарше, по-хозяйски пристраивался в окопе, поправлял бруствер, углублял нишу под личные вещи.
– Ты что такое говоришь, служивый? – недоуменно воскликнул Ефим. – Какой отдых? Тут на днях Данила в лазарет ходил с раненой спиной, так его даже на день там не оставили. Говорят, иди, воюй, сукин сын! А ты такое…
– Правду бает Семен, – второй солдат перематывал обмотки, прижавшись спиной к стенке окопа. – Ваш батальон уже строится в маршевую колону. Это вы чего-то всё чешетесь, не поспешаете. Может, не хотите в тыл, а здесь останетесь? Так скажите сразу, мы с превеликим удовольствием заместо вас уйдём отседова.
– Побожись! – Данила присел перед солдатом. – Побожись, что не врёшь!
– Вот тебе крест, строятся, – и на самом деле перекрестился сменщик. – Мы с Семёном потому и поспешали к вам, а вы тут, лапотники, спите. Можете и остаться, если опоздаете, а мы заместо вас в тёплые и сухие казармы рванём, а, идёт?
– Так что ж это вы так? – Ефим занервничал, ухватил сидор, скатку пристроил на спине, повесил на плечо винтовку. – Не могли сразу сказать, эх вы! – и выскочил из окопа, бегом пустился в сторону расположения роты по чистому полю. За ним не отставал Данила.
И на самом деле, батальон в полном составе выводили на отдых, грузили в эшелоны на каком-то полустанке, куда пришли пешим ходом на вторые сутки.
– Это ж какая благодать! – Данила всё не мог поверить, что в ближайшее время не будет окопов, атак, рукопашных. – Знать, чисты мы перед Всевышним, Фимка, если нас он помиловал? Услышал наши молитвы, слава Богу!
– Не накаркай – война-то не кончилась. Лучше думай, как хорошее местечко занять в вагоне.
Поселили в казармах на окраине Могилёва, недалеко от железнодорожного вокзала.
Первые дни мылись в бане по два раза на неделе – избавлялись от вшей. Пропаривали одёжу в вошебойке. Потом чистились, стриглись, приводили в порядок обмундирование.
Ходили в наряды, стояли в карауле и каждый день пропадали на полигоне: учились по-новому рыть окопы, ходить в атаку, стрелять по мишеням, колоть штыком тряпичные чучела. Само собой – строевая подготовка. Без нее – никуда.
Здесь, на полигоне, ротный прапорщик Цаплин не жалел: гонял до седьмого пота. Но не роптали, понимали, что чем лучше усвоишь военную науку здесь, тем дольше проживёшь там, на фронте.
А в остальном – грех жаловаться: сыты, одеты, обуты и в тепле. Разве что матом покроют, так не без этого. Куда ж без мата серёд мужиков? То-то и оно! А так ротный – ничего, жить можно, не хуже Саблина, царствие ему небесное.
За лето отъелись, отдохнули, было такое чувство, что про них забыли, потеряли и вряд ли вспомнят. Несколько раз отпускали в город погулять, попить квасу или стопочку-другую водочки можно было пропустить с устатку. Правда, ни Данила, ни Ефим к водке были непривычны: так, за компанию и не более того. А чтобы напиться – такого нет, не было. Хорошо! Как будто и нет войны. Вот только зачастили разные агитаторы в казармы: всё норовят на свою сторону склонить служивых, каждый обещает манну небесную. Надоело.
– Слышь, Данилка, – Ефим прижался поближе, задышал в ухо. – Ты знаешь, что до дома нам с тобой каких-то триста вёрст?
– Ну, знаю. Ты это к чему?
– Слухай, слухай этого балабола и поймёшь, – Гринь указал на очередного агитатора, что распинался перед солдатами роты.
Слушатели сидели на кроватях, курили в спальном помещении.
Последние дни дисциплина не просто упала, она рухнула, исчезла! В кои-то веки русский солдат мог курить в казарме или сидеть на койке в дневное время?! Об этом и мысли не было никогда, а теперь? Перестали воинскую честь отдавать старшему по званию. Правда, перед Цаплиным тянулись во фронт из уважения, но и он ходил как в воду опущенный, с поникшей головой: точь-в-точь как Саблин перед тем, как застрелиться. Если и оживал, так только на полигоне, а в казармах и смотреть на него жалко было. И что это за мода у офицеров? Чуть что – пистолет к виску, и ваши не пляшут. А кого взамен пришлют? Да и по-человечески жаль было ротного: погибать надо в бою, а так? Блажь это всё. Но видно было, что переживал уж больно сильно, взял в голову чересчур, а это надо? Решили спасать мужика, не дать в обиду.
Обговорили это дело в курилке, отправили ходоков к ротному: мол, в голову не берите, ваше благородие господин прапорщик, ну их, этих царей, большевиков, кадетов и прочих социал-демократов! Вы мужик настоящий, уважаемый, видели вас в бою, труса не праздновал, плохо вам не сделаем. Мол, России такие люди завсегда нужны, при любом режиме. А где ж их толковых наберёшься, если они стреляться пристрастились?
И что в рожу иногда заезжал, будучи взводным, – прощаем. Не ангелы мы – солдаты Российской армии, далеко не ангелы! За спиной у нас не крылышки, а частенько и бес сидит, так что – не переживайте, вашбродие. Серёд солдат иногда лучше в рожу, чем в кандалах по этапу. Что ж, мы не понимаем? А переживать не след. В обиду не дадим, а на солдата русского, если он слово дал, можно положиться полностью. Любому глотку перегрызём, на штык нанизаем, если кто на тебя, ваше благородие господин прапорщик, косо глянет, не то что…
Прослезился даже мужик! А то! Заслужить такие слова от подчинённых – высшей награды офицеру и не надо.
Во второй роте взводного прапорщика Семенюка его же подчинённые и поколотили втёмную, тот на второй день исчез куда-то. Приходили ходоки и к ним в казарму, мол, чего смотреть на офицерьё, бить их надоть, пока тёплые да под рукой.
Но солдаты первой роты выставили гостей за порог, попросили больше не волноваться, не беспокоить, не заходить без приглашения, ноги вытирать перед входом в казарму первой роты, высмаркиваться, предупредили:
– Не дай вам Боже нашим охвицерам да командирам хоть кукиш вдогонку ткнёте – голову свернём, не посмотрим, что хорошо папки с мамками привинтили, а кукиши ваши вам же в задницу и затолкаем! Мы своих в бою видали, не вам чета, поперёд нас в атаку шли, врага на штык нанизывали первыми, потому наших охвицеров не тронь! Пришибём! Если бы не они, ещё неведомо, кто бы из нас сидел здесь живым да с вами, тупорылыми, умные беседы вёл, на путь истинный наставлял.
Не ходят больше, но с первой ротой стали в контру.
– Не может русский человек спокойно смотреть, как топчет немец его родную землю! – агитатор, подпоручик из соседней роты, стоял на табуретке, яростно размахивал зажатой в руке фуражкой. – Не верьте большевикам! Они предали Россию за тридцать сребреников. Это изменники, христопродавцы! Наша партия требует войны до победного конца! Только полный разгром немецкой армии и изгнание врага с нашей земли должны двигать истинными патриотами Отечества, их помыслами, мыслями и поступками. На фронт! Только на фронт! Добьем врага, вот тогда и отдохнём!
– Ты понял, о чем говорит подпоручик? – Ефим опять наклонился к Даниле: из-за общего шума и криков в казарме приходилось напрягать голос.
– Вот пускай сам и воюет, с меня хватит, – Кольцов принялся крутить очередную цигарку. – Пусть поищет дураков в другом месте.
– Пошли, выйдем на улицу, дышать нечем, – Ефим за рукав дернул Данилу, приглашая следовать за собой.
Там, за казармами, они обговорили все детали побега: ещё день-другой, и могут отправить на фронт. Не может быть, чтобы забыли целый пехотный стрелковый батальон. Надо спешить. С фронта уйти вряд ли получиться, могут вынести вперёд ногами, вот это больше похоже на правду.
– Оно, конечно, но страшновато, Фима, – Кольцов как и соглашался, однако дисциплина, вбитая в голову за время службы, еще удерживала его, не могла отпустить вот так – легко.
– Мне тоже не того, – понял друга Гринь. – Но и оставаться здесь, положить голову за какого-то дурака уже не с руки. Да и армии как таковой уже нет. Это где видано, чтобы в расположение воинской части свободно заходили разные студенты и агитировали служивых? Барышень только не хватает.
– А винтари брать будем или куда их? – Данила вроде решился, но и немножко дрейфил: вдруг что?
– С собой заберём: вишь, какая смута, могут пригодиться. Да и дорога неблизкая. Патронов надо будет взять поболе, в Вишенках не найдём.
Более решительный Ефим на днях приглядел за пакгаузами несколько механических дрезин. На одной такой он уже ездил: месяц назад его отправили отвозить шинели в палаточный полевой лагерь, где стояла одна из рот их батальона. Ему понравилось: и легкая – можно вдвоём перенести в любое место, и хорошо бегает, только нажимай на коромысло-качалку. Даже сидушки есть: сиди себе, отдыхай, любуйся природой!
– Дрезину возьмём, доедем до уезда, а там пёхом до дома.
– А может, паровозом, так сподручней? – засомневался товарищ. – Да и быстрей дело будет.
– Оно так, – не соглашался Ефим. – Только в вагонах ещё объясняться придется: куда, мол, да зачем?
С вечера запаслись сухим пайком, махоркой, сухари и спички завернули в пергамент, приготовились.
Уходили рано, еще солнце не встало, горнист не играл «зорю», а они уже были за пакгаузом и сразу столкнулись с первой преградой: дрезины охранял часовой!
– Как же так? – недоумевали оба. – Еще вчера тут никакого чёрта не было, а сегодня – вот он, родимый, только без рожек, зато с винтовкой стоит как миленький! Видно, начальство опередило нас. Кто ж тебя, мил человек, сюда воткнул, да ещё и винтарь в руки дал? Пукалка небось без патронов, иль тебе командиры доверяют уже и боевое оружие?
– Назад, назад, братцы, не вводите в грех, – часовой размахивал оружием, отгоняя посторонних подальше от поста. – Не положено!
– Нам по делу, Цаплин послал, – нашелся Ефим. – Съездим верст на десять отсюда, да обратно к утру здесь будем. Тебе, дураку, даже букет крапивы с лопухами привезём. Будешь весь в цветах, как яловая тёлочка перед быком.
– Не положено, – стоял на своём часовой.
– Вот дундук! Вот чучело огородное! – заругался Данила. – Тебе русским языком объясняют, что по делу мы, и к утру твоя сноповязалка будет на месте!
– А за оскорбление личностев при исполнении можешь и в харю схлопотать, – обиделся часовой и решительно направился к друзьям. – Ты кого дундуком назвал, лапоть деревенский? Кто тут чучелом поставлен?
– Но-но, я не посмотрю, что ты при исполнении, – разошелся Данила. – А за лапоть и ты схлопочешь, не соскучишься!
Назревал скандал, тем более, солдат полез в карман за свистком, и готов был вот-вот вызвать из караула подмогу. Это не входило в планы беглецов, и Ефим пошел на хитрость.
– Извини, барин, сирых и убогих деревенских дураков, – и поклонился до земли. – Прикажи отправить нас на конюшню, чтобы выпороли розгами, – и снова поклонился.
– Бросьте вы, какой я барин? – расплылся в улыбке часовой. – С воронежской губернии я, такой как вы.
– Так чего ж кобенишься, браток? – серьёзно спросил Гринь. – Ты сколько дрезин принимал?
– Не понял? – растерялся часовой. – Не считал я, взводный поставил, вот и стою. Сказал, не пущать никого до железок, вот я и не пущаю вас. А сколько их? А холера их знает, сколько их, что б они провалились! Из-за них со своим братом-солдатом ещё погавкаешься. Но и вы меня понять должны: на пост я поставлен и служить должен, свою работу исполнять обязан, вот так-то, славяне-христиане. За то харчи да одёжку с обувкой мне дают. Отрабатывать надоть.
– Правильно! Так и положено. Мы что, без понятиев, что ли? Но ты же не считал, когда принимал, вот и сдашь, не считай, холера их бери эти молотилки! – подсказал Ефим. – А людям хорошее дело сделаешь – выручишь своего брата-солдата.
– Оно так, православные, да только боязно что-то.
– Не бойся, чего и кого бояться сейчас? – пришел на помощь Данила. – Командиры сейчас, как пуганые вороны, каждого куста боятся, а ты говоришь – боязно.
– Правда ваша, а только непривычно это – не бояться командиров. Не по-нашему это, не по-солдатски. А вдруг что? Тогда что?
– Понимаю, братец, но и ты нас пойми – по делу надо. Да и не мы с тобой армию развалили, так что не переживай, пехота, – Гринь уже направился к дрезинам.
– Погодь маненько, браток, дай привыкнуть, – остановил его часовой. – Может, сначала покурим вашего табачку, а уж потом…
– Я тебе, Ваня, двойную сверну, с оглоблю толщиной, – Данила полез в карман за кисетом. – Кури, Ванёк, кури и не кашляй, я – не жадный, в отличие от тебя.
– Откуда меня знаешь? – удивился солдат. – Вроде не ручкались с тобой.
– А тебя все в батальоне знают, – польстил Данила, хотя до этого не знал даже о его существовании и видел впервые. – Вот и я знаю. Это же ты на днях прибыл с пополнением, кила ты воронежская?
– Ага, я. Ну, тогда ладно, пошли к вашим молотилкам-сноповязалкам, – довольная улыбка опять повисла на небритом лице часового. – Коль мы знакомцы, куда теперь от вас деваться? Оно и правда: не считал я их и дальше считать не буду, а своим братьям-славянам помогу, так и быть. Тем более, в кисет запустили, поговорили хорошо. Душа радуется от такого разговора и такой самокрутки, чтоб у вас самих кила промеж ног выскочила.
Незлобно подшучивая друг над другом, направились за пакгауз. Втроём выбирали, какую получше, даже переворачивали, крутили колеса – не скрипят ли, не болтаются ли? Наконец, выбрали, солдат помог дотащить до путей, установить на рельсы, подтолкнул.
– Ну, бывайте, православные. Могёт быть, и я завтрева подамся до дома, – и ещё стоял с минуту, махал на прощание рукой, прищурившись от восходящего солнца, зажав в зубах толстую, в палец толщиной, козью ножку из Данилова кисета. – Оно всё так, оно всё правильно. Не мы, служивые, Расею предали, а сам царь-батюшка ей в рожу плюнул, сбежал, а нам за него отдувайся? Всё правильно братушки делают, да и мне пора до дому, до хаты.
За город выскочили быстро: не успели хорошо разогреться на рычагах, разгоняя дрезину, как пригород кончился, а впереди, как глаз видит, ровные струны рельс да густой лес по обе стороны дороги. Хорошо!
Постепенно вошли в ритм и еще ехали с час, пока впереди не показался паровоз. Пришлось срочно остановиться, снимать дрезину с пути, пережидать, опять устанавливать и снова входить в ритм.
Потом их несколько товарных составов догоняли, опять заминка в движении. Но всё время и одного и другого не покидало чувство некоего страха, опасения, что за ними могут учинить погоню как за дезертирами. Это ж где видано, чтобы солдат сбегал со службы? Но сами себя успокаивали, рассуждая в который раз, что не они эту войну начинали и не им её заканчивать. Был бы царь на месте, тогда, конечно, служили бы. А так, он сам отрёкся, почитай, сбежал от войны. А причём тут рядовые его царской русской армии Гринь и Кольцов? То-то и оно!
Как бы то ни было, однако подъезжали к какому-то полустанку с опаской. Вдруг арестуют? Кто его знает, какие мысли у ротного прапорщика Цаплина? Обнаружит, что пропали два бойца, да и поднимет шум. Часовой молчать не клялся, выдаст в момент.
Ефим переводил стрелку, Данила сидел на рычагах, когда к ним подошел человек в форме железнодорожника.
– И кто вам дал казенное имущество, служивые? – его грозный тон и представительный вид не вызывали сомнения, что перед ними какой-то начальник.
Монокль в глазу гневно поблёскивал, аккуратная бородка топорщилась, и только сложенные за спиной руки выдавали в нём уравновешенного человека.
– Ну, я слушаю, – требовательно повторил он.
– Дык, это… – Ефим как-то растерялся сразу, встал во фронт. – Дык, это, мы по делу, господин начальник, вашбродие. Вот.
– Погодь минутку, не сепети, – сразу нашелся Данила, обращаясь к товарищу, и тут же накинулся на пришельца. – А ты кто такой, чтобы спрашивать служивых, а? Тебе какое дело, куда направляемся мы? Военная тайна, может, это, а ты, может, шпиён немецкий? Ну, отвечай, что стоишь, лупаешь глазищами? – сам встал во весь рост, взял винтовку на изготовку, гневно уставился на человека. – Обвешался блёстками, как сорока, и туда же – в начальники!
– Позвольте! – железнодорожник опешил, снял монокль, принялся тщательно протирать удивительно белым платочкам. – Позвольте, как смеете так со мной разговаривать? Я – помощник начальника…
– Да плевать я хотел, чей ты помощник и кто у тебя начальник, – Кольцов уже слез с дрезины, встал сбоку от незнакомца, коснулся штыком его плеча. – Нам уже и царь-батюшка не указ, а ты – и подавно!
– Вы не смеете так со мной разговаривать! Я нахожусь при исполнении служебного долга! При любой власти существует государственная собственность, а вы её похитили, – не сдавался незнакомец. – Я вынужден вызвать караул!
Человек принялся нервно шарить в кармане, вытащил свисток, вот-вот, было, не засвистел, как Гринь схватил за руку, отвел в сторону.
– Вот это зря, положь обратно в карман свистульку, тебе же лучше будет, вашбродие. Не проглоти от усердия.
– Ага, – опять вмешался Данила. – А то вставим туда, куда ты не вставляешь. А ещё лучше – отдай её нам. У нас надёжней будет, спокойней, – и с силой вырвал из рук железнодорожника свисток.
– Хамы! Скоты! Как смеете …– договорить не успел, как от сильного удара Кольцова сложился к ногам беглецов.
– Вот это ты зря, барин, не подумавши, – и уже товарищу: – Тикать надоть, Фимка, пока другие не сбежались, – Данила уже толкал дрезину, разгонял её. – По-моему, стекляшку я ему разбил, вот беда, как же он глядеть-то будет без стекляшки-то?
– Зря ты так, Данилка, – укорял друга Ефим, когда отъехали от злополучного разъезда на достаточное расстояние. – Он бы и так оставил нас в покое.
– Ага, оставил бы. Ты слышал, как он нас? Хамы, говорит, мы с тобой, да не просто хамы, а скоты.
– Прижухли нынче баре, а этот то ли не понял, то ли слишком наглый.
Местом для отдыха выбрали на повороте, где рельсы уходили вправо, чуть-чуть спускаясь книзу. Слева густой стеной стоял лес, справа – начиналось большое картофельное поле. На всякий случай дрезину отнесли подальше от железной дороги, спрятали за кустами, уселись на неё, развязали сидоры, перекусили всухомятку.
– Чаю бы, как-то не подумали, – Данила пристроился крутить цигарку, Ефим лег спиной на землю, широко раскинув руки. – Или хотя бы кипяточку.
– Хорошо, Данилка! Даже не верится, что домой едем.
– Хорошо-то хорошо, но что нас дома ожидает, вот вопрос? – Кольцов сильно затянулся, шумно выпустил дым изо рта. – Что делать дома будем? Опять к пану Буглаку в работники?
Ефим развел руками, удобней расположился на траве.
До войны оба работали у пана Буглака: Данила был младшим конюхом на конюшне пана, Ефим – подмастерьем на винокурне. Если бы не забрали в армию, то и неведомо, кем они к этому времени уже были бы. Сулил управляющий имением немец Функ Рудольф Францевич перевести Данилу в старшие конюхи, а Гриню как-то обмолвился, что, мол, пора и мастером становиться, потому как настоящий мастер Аникей Никитич Прокопович к тому времени уже состарился и еле передвигал ноги по цеху.
У одного и второго были и есть свои наделы, всего по десятине, но – свои. В любом случае с голода не помрут. Только бы волы целы были: без них не вспашешь.
– А я знаешь, о ком подумал? – Ефим мечтательно улыбнулся. – О Глаше и Марфе – соседках наших. Небось, выросли уже, заневестились?
– И что ты подумал об них? – Данила даже подался вперед. – И об ком больше?
– Не знаю как тебе, – Гринь сел, поджав под себя ноги по-турецки. – А мне глянется Глаша.
– Ты гляди! – воскликнул товарищ. – А я-то на Марфушку глаз положил ещё до войны, дорогой Фимушка! Думал, грешным делом, в одну девку мы с тобой зенки впёрли, ан нет, порознь. И слава Богу. А то как бы делили одну на двоих-то? Неужто в контры пошли бы, а?
Ефим не ответил, только молча вытянул в сторону Данилы руку с открытой ладонью. Кольцов с чувством ударил сверху.
– Приедем домой, сразу под венец поведём девок наших, а, Фимка?
Гринь промолчал, только утвердительно кивнул головой, засыпая. Рядом, подложив под голову котомку, пристроился и Данила. Покойно было на душе, благостно. Не верилось, что совсем недавно ходили в атаку, гибли товарищи, сами еле избежали смертушки. Э-эх, жизнь!
Тихо шумели деревья над головами, мерно постукивали колёса проходящего мимо состава, убаюкивая. Осенние, сменившие летнюю белизну на серый цвет облака бежали в попутном направлении, туда, где на берегу тихой и ласковой речушки Деснянки стояла деревенька Вишенки. Окружённая лесом и речкой, она притихла, притаилась в ожидании очередных крутых перемен в своей истории.
Домой пришли затемно: ни огонька, только собачий лай нет-нет, да нарушал ночную тишину.
К избам не сразу кинулись, а сначала в конце огородов спрятали винтовки, укутав их рядном, что висело на соседском плетне. Каждый прятал отдельно: кто его знает, вдруг обнаружат? А тут сразу две! Нет, надо всё предусмотреть, потому и по разным местам припрятали.
Вишенки не изменились, только пополнились несколькими вдовами да прибавилось инвалидов.
Аким Козлов, который воевал где-то в Карпатских горах, вернулся без правой ноги чуть ниже колена и теперь шкондылял на деревянном протезе, что сам же и выстругал из сухого липового чурбачка да прикрепил его кожаными ремешками к отстреленной ноге.
Никита Кондратов, одногодок Ефима и Данилы, был уже дома. Правда, травленный в окопах газами, всё кашлял и отхаркивал кровавой слюной. Однако надеялся, что в Вишенках при таком лесе да речке сможет, в конце концов, выдыхать немецкий газ из себя и снова заживёт как человек. Хотя это не помешало ему жениться сразу же по приезде из госпиталя и взять в жёнки старшую дочь-перестарку слободского попа Василия Агафью с приданым в одну десятину земли и парой рабочих волов-трёхлеток.
Об этом Никита поведал в первую минуту встречи с Гринем и Кольцовым. Он же и рассказал, что всё так же вся округа работает на пана Буглака, только управляющего имением Функа Рудольфа Францевича не стало: сбежал! А перед этим сгорел его дом и все надворные постройки. Молва идёт, что он сам же и поджёг, но кто его знает, так оно или нет? В придачу ко всему исчез вместе с управляющим и племенной жеребец из панской конюшни, которого очень уж любил пан и возлагал на него огромные надежды. Вот и думай теперь.
Поговаривали люди, что дал Функ дёру в свою Германию, прихватив немаленькие деньжищи у пана Буглака. Правда это или врёт народ, как обычно бывает в таких случаях, достоверно неизвестно, сам Буглак не говорил, но слухи ходят. Вроде как перед бегством посещал управляющий Земельный банк в волости, и со счетов пана кругленькая сумма исчезла.
Дыма без огня не бывает, рассудили Гринь с Кольцовым, и с надеждой на повышение в работе распрощались. Обещал-то управляющий, а не сам пан.
Старый Буглак к этому времени одряхлел, только изредка появляется на людях в пролётке, весь закутанный в тёплые одёжки даже в летнюю жару. Не стало той прыти, как раньше, когда он поднимался ещё до восхода солнца и к утру успевал объехать, окинуть хозяйским глазом всё имение, амбары, склады, луга, а заодно и воспользоваться на минутку зазевавшейся молодицей.
Конь под ним к концу поездки был уже весь в мыле, тяжело водил боками. Крут был, но и хороший хозяин. За это и ценили пана. Одна беда: больно чужих баб любил. Если которая запала пану, то уже всё: кровь из носа, но своего добьётся. Поговаривают, что за всё это время, пока Буглак панствовал в округе, не в одной крестьянской семье панычей да паненок отцы воспитывают, не догадываясь об этом.
Руководил имением теперь сын Буглака прыщеватый, длинноволосый студент Семён Казимирович. Блеклые с красными прожилками глаза его вроде и смотрели на собеседника, но было такое впечатление, что они не видят или смотрят мимо, как будто взгляд проходит сквозь человека, не задерживаясь.
– И что вам надо? – управляющий смотрел сквозь Данилу, потом перевёл невидящий взгляд и на Ефима. – Откуда вы свалились? Почему я вас не знаю?
Данила с Ефимом дожидались управляющего на въезде в деревню, и вот дождались. Он подъехал в пролётке, запряженной вороным конём со звёздочкой на лбу и белыми от колен ногами.
Семён Казимирович вышел из пролётки, разминал затёкшие ноги.
– Дык, это, тутошние мы, с Вишенок, – Гринь чувствовал себя неловко перед этим молодым человеком, переминался с ноги на ногу. – На винокурне работал я, Гринь моя фамилия, подмастерьем был, вот. А Данилка – у вашего батюшки на конюшне конюхом, младшим. Кольцов он, Данила Кольцов.
– А где были вы до сих пор? Почему я вас раньше не видел?
Даже то, что парни стояли перед ним в солдатской форме, не натолкнуло его на очевидные выводы, вот и спросил. А может, и не хотел думать?
– На фронте, панночку, к немцам отправлял ваш родитель воевать, – Ефим уже терял терпение говорить и объяснять. – Три дня тому вернулись с фронта, работать надо.
– Что-то я не пойму, – студент тряхнул космами. – Война не кончилась, а вы почему здесь? Кто вас отпустил? – вдруг напрягся студент. – Может, урядника вызвать, чтобы он с вами разобрался?
– Как почему? – Данила уже не мог терпеть и молча стоять сбоку. – Конец, барчук, войне, ко-нец! Царь войну начинал, царя не стало, и война закончилась. Что непонятно? И причём тут урядник? Сейчас каждый сам себе и царь, и урядник.
– Ты как со мной разговариваешь? – управляющий побледнел, сорвал с Данилы шапку, бросил на землю. – Как смеешь так со мной говорить, хам? Шапку долой! – накинулся и на Ефима, сделал попытку сорвать его головной убор.
Однако Гринь успел уклониться, и рука студента только царапнула по лицу Ефима. В это мгновение Данила ухватил за волосы управляющего, резко дёрнул на себя и с силой наклонил к земле.
– Подними шапку и положи её на место, – тихий звенящий шёпот не предвещал ничего хорошего. – Ну, господин студент! Что-то я в последнее время нервным стал, так что поспешай, барин, пока я не взбесился, а не то за себя не отвечаю.
– Пусти, пусти же, сволочь! Тебе же лучше будет! – молодой Буглак пытался вырваться, хватал руками за руки Кольцова. – В околоток, сегодня же в околоток засажу!
– Шапку, ну, быстро! – Данила был непреклонен.
От стыда или от боли, а скорее от того и другого, из блеклых глаз студента брызнули слёзы, и только после этого надменное выражение лица стало понемногу приобретать человеческие черты: на нём отразились страдания и боль.
Дрожащими руками поднял шапку, протянул Даниле.
– На, только сегодняшний день для тебя будет последним на свободе. На каторгу загремишь как миленький. По этапу пойдёшь, сволочь голоштанная!
– Нет, барчук, так не пойдёт! Ты мне её отряхни да повесь туда, где она была.
Хлопнув шапкой о колено, управляющий нахлобучил её на голову Данилы и сделал, было, попытку сесть в пролётку, но дорогу загородил Ефим.
– Ты, мил человек, нас не пугай, пуганые мы, – лицо слегка побледнело, говорил отрывисто, твёрдо глядя в глаза молодому Буглаку. – Вокруг оглянись, перед тем как в полицию бежать. Леса здесь тёмные, нами исхоженные, каждый кустик – дом родной, не то, что для тебя. Если что – сгоришь в своём замке с мамами-папами, понял, книжная твоя душа? Нам терять нечего. Только перед тем, как имение ваше пустить в расход, мы постараемся тебя встретить, поговорить, чтобы ты зрелище это не проморгал. Уж больно хочется поглядеть на тебя – жареного. А ещё можно отправить мерить дно в омуте, понятно я говорю? Мишка Янков, рыбак наш местный, говорил, что сомы на омутах изголодались, жрать просят. А они больно барчуков любят.
Сделал шаг в сторону, пропуская студента, и в тот момент, когда руки управляющего ухватились за пролётку, Гринь с силой поддал тому под зад.
Молодой Буглак не удержался, больно ударился грудью, уцепился за подножку.
– Разбойники! Каторжане! Плачет по вас веревка! – вскочил в пролётку, перетянув коня кнутом, развернулся и направился обратно в имение.
– Плакала наша работа, накрылась, это точно. Думай теперь, как зиму зимовать будем, Фимка, – Данила смотрел вслед управляющему, чесал затылок.
– Думаешь, в околоток не поедет?
– Забоится. Он трусливый, – уверенно ответил Кольцов. – Пойдём лучше к Глашке с Марфой. Приглашали, как не зайти.
– Девки девками, а что есть будем? Как жить, к Буглаку дорога заказана, факт, – Гринь ещё не отошёл от стычки со студентом, нервно теребил шапку. – На наших огородах бурьян да крапива хорошо уродились, не мешало бы в зиму на твёрдый заработок взбиться.
И Данила, и Ефим по приходе с фронта застали свои хатёнки с заколоченными окнами. Всё это время они находились под охраной сельской общины. Волы тоже работали на общину, стояли на сельском скотном дворе рядом с выездными конями старосты.
Как рассказали соседки Глаша и Марфа, мать Ефима умерла в третью зиму после ухода сына в армию, а отец Данилы ещё протянул до прошлой весны, пережил самые холода и уже по теплу, после посевной, застыл на завалинке.
Нет, не от голода. Сразу по призыву на службу сыновей родителям из уезда раз в месяц привозили по четырнадцать рублей от волостных и уездных властей, да по пять рубликов сельский староста приносил из поселковой казны. Так что деньги у них были. А вот здоровья Бог не дал: не дождались сынов.
Девушки пытались, было, сообщить сыновьям о кончине родителей, но сами грамоте не обучены, написать не могли. Ходили к местному грамотею Кондрату-примаку, да тот назвал такую цену за услугу, что девчата от стыда потом отходили ещё с месяц. И при упоминании о писаре краснели, теряли дар речи. Похабник!
Парни видели этого прощелыгу, человек новый в деревне, появился уже после ухода Ефима и Данилы в армию, пристал к солдатке Агрипине Солодовой. Муж её помер от ран в самом конце ещё той прошлой, японской, войны. Она осталась с тремя детишками на руках. Долго тянула одна, кое-как справлялась, но, видно, её силы истощились, вот и взяла примака.
Но рожу отъел – дай Бог каждому! И гонористый, прямо жуть! Глазки похотливые смотрят сквозь узенькие щёлочки, так заплыли жиром. А замашки барские уже появляются: вишь, не первый здоровается, а ждёт, что его поприветствуют, и только потом он соблаговолит ответить, а может и не ответить.
Спасибо армии: и Гринь, и Кольцов там обучились грамоте, теперь могли составить бумагу сами. Всё ж таки низкий поклон ротному покойному Саблину, что вечерами в приказном порядке усаживал за столы безграмотных подчинённых и обучал читать и писать. Некоторые роптали, мол, ни к чему грамота, деды-прадеды жили и мы проживём. Но у поручика были свои взгляды, и за уклонение от учёбы следовало строжайшее наказание.
Правда, Ефим знакомился с буквами ещё раньше, когда работал помощником мастера на винокурне. Тогда управляющий Функ готовил из Гриня замену мастеру Аникею Никитичу Прокоповичу и заставлял учиться. Но ученик не очень-то был прилежным. А вот в армии – другое дело: ротный наказывал за плохую учёбу, и парни старались. Куда денешься? Чем под винтовкой на жаре стоять, лучше буковку-другую выучить. Так и осилили грамоту. И теперь, прежде чем свернуть из газеты папироску, Данила просматривал, что там написано, и только после этого крутил самокрутку. Ефим, тот ещё бойчее читал, чем друг. Вот и думай теперь: прав был покойный Саблин или нет, когда заставлял учиться своих подчиненных.
