Книга вины
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Книга вины

Вирджинии Фентон

Часть первая
Книга снов

Винсент

Пока я еще не знал, кто я такой, мы с братьями жили в большом старом доме в самом сердце Нью-Фореста. Синие бархатные шторы там пропитались пылью, каминные решетки-обманки были раскрашены под мрамор, а в обшитом панелями главном холле висели старые, потемневшие зеркала. На столбе у подножия скрипучей лестницы восседал дубовый грифон, и, проходя мимо, мы всякий раз на удачу гладили его отполированные крылья и шептали девиз, вырезанный на свитке у него на груди: Vérité Sans Peur [1]. Мы, должно быть, жили недалеко от океана — теперь-то я это понимаю, — но никогда не бывали дальше Эшбриджа и никогда не видели большой воды. Тем не менее мы с братьями всегда грезили о ней, вызывая в воображении тихий шелест, непрерывный, как звук нашего дыхания, как биение нашей крови. Шум океана, думали мы, похож на звуки, которые дети слышат до рождения, и какой-то древний инстинкт тянул нас к нему. Когда-нибудь мы отправимся туда, где зародилась жизнь, твердили мы.

Наш дом был одним из приютов “Сикомор”, купленных в сорок четвертом году, когда еще шла война, для таких детей, как мы, хотя с годами нас стало меньше. Вы, наверное, слышали о Проекте?.. Хотя нет, вряд ли. На протяжении многих лет большинство нас не замечало — о нас даже не задумывались. Да и потом люди не любили говорить о приютах, неприятно чувствовать себя виноватыми, и я их понимаю. В любом случае тех приютов больше нет — одни заколочены, другие снесены, третьи превращены в квартиры, и там не осталось ни намека на происходившее прежде.

Наш приют предназначался для мальчиков. Он стоял на краю леса, через реку от деревни Эшбридж, и назывался “Капитан Скотт” в честь трагически погибшего великого исследователя. Снаружи дом был выкрашен в белый цвет, но местами краска облупилась и из-под нее проступала ржаво-красная кирпичная кладка. Территорию окружала высокая каменная стена с битым стеклом по верху — для нашей же безопасности; матери говорили, что мы особенные и поэтому нуждаемся в защите. Если выйти на улицу пораньше, можно было полюбоваться тем, как восходящее солнце расцвечивает осколки и те сверкают в покое утра — изумрудные и янтарные, а серые камни самой стены напоминают хрящи с белыми прожилками.

Мы с братьями проводили много времени в саду: собирали листья каштана, такие огромные, что за ними можно было спрятать лицо целиком, разрезали червей, чтобы выяснить, получится ли из одного два, искали древние монеты и клады, потому что слышали о фермерах, которые находили несметные сокровища. Кто знает, что могло прятаться в земле у нас под ногами? Мы сажали многоножек в спичечные коробки и банки, ловили бабочек “павлиний глаз” и дули на их чешуйчатые крылышки с узором в виде глаз — чтобы отпугивать хищников. Мы приносили жертвы садовым богам: возводили маленькие пирамидки из жуков, лепили изо мха птичек, выкладывали круги из лепестков-сердечек, оборванных с белой камелии, насаживали улитку на острую палку, как голову изменника — на пику. В папоротниковых зарослях мы рассматривали самих себя в декоративном шаре — зеркальной сфере, которая превращала нас в странных существ и искажала до неузнаваемости приют за нашими спинами. Послушные мальчики, помощники, мы собирали у ближайшего ручья острый кресс-салат для сэндвичей и грибы для рагу, чтобы его хватило надолго, но при этом знали, что нельзя трогать ни бледные поганки, ни лимонные мухоморы. Оставаясь без присмотра, мы тыкали палками в высокую траву, надеясь выманить гадюк, но хранили это развлечение в тайне. Со старого лимонного дерева мы срывали бугристые лимоны и относили Дневной маме, которая разрезала их пополам и выжимала сок в ручной стеклянной соковыжималке, прерываясь каждые несколько секунд, чтобы выгрести косточки и мякоть. Отжатые половинки лимонов с разодранной шелковистой изнанкой скапливались у нее под локтем, а потом она разливала сок по формочкам для льда и замораживала.

Мы и не помышляли о побеге. Это были счастливые дни — пока я еще не знал, кто я такой.

Наши матери жили в северном крыле, где мы почти никогда не бывали, и каждый день они по очереди присматривали за нами. Они не были родными нашими матерями — это мы понимали с самого начала, — но любили нас как собственных детей и часто повторяли, что так бы нас и съели. Мы могли в любое время брать альбомы с полки в библиотеке и рассматривать фотографии, на которых матери держат нас, совсем еще малышей, на коленях, трясут погремушками, купают нас, проверяют температуру молока, капая себе на запястья, чтобы убедиться, что мы не обожжемся. Все это было задокументировано. Вот мы вместе с другими мальчиками из “Капитана Скотта” сидим на выстроенных в ряд детских стульчиках и колотим ложками по тарелкам с нарисованными игрушечными мишками. Ничего из этого мы не помнили, но наши матери рассказывали, какие мы были вечно голодные, как они щекотали нам животики и говорили: Ты же лопнешь! Треснешь от жадности! В альбомах лежали прядки наших невесомых волос, перевязанные ленточками — такие светлые, такие тоненькие — и подписанные: Винсент, Уильям, Лоуренс, потому что иначе их было не отличить. Наши первые зубы, тоже подписанные, тоже одинаковые. Глядя на эти драгоценные частички нас, которые сберегли наши матери, мы чувствовали себя особенными. Да, они нас любили. Если они и отдавали предпочтение кому-то одному из нас, то никогда этого не показывали.

Дежурство Утренней мамы начиналось в пять утра, когда мы еще крепко спали. Она бесшумно открывала дверь в коридоре наверху, отделяющем их крыло от нашего, и спускалась на кухню, чтобы сменить Ночную маму. Они быстро обменивались несколькими фразами, понизив голоса, чтобы не будить нас, Ночная мама передавала Утренней все сведения, которые могли ей пригодиться. Один из нас разговаривал во сне, другой опять намочил постель — ничего особенного, насколько мы могли судить. Пока мы спали, она шла в прачечную, куда по бельевой трубе уже отправилась наша грязная одежда, а чистая ждала, когда ее выгладят, сложат и вернут нам — зеленые рубашки Лоуренсу, красные Уильяму и желтые мне. Мы всегда были опрятно одеты. Это важно, говорила Утренняя мама, потому что люди судят о других людях по одежде, волосам и ногтям — такова уж человеческая природа.

В половине седьмого, зажав под мышкой “Книгу снов”, в цветастом халате, накинутом поверх простой юбки и блузки, Утренняя мама на цыпочках поднималась по лестнице в нашу комнату.

Иногда мы просыпались еще до ее прихода и старались лежать неподвижно, думая о своих снах, и только о них. Простыни были сбиты и перекручены, и ужасно хотелось выпутаться из них, чтобы не ощущать грубые швы на штопаном-перештопаном полосатом хлопке, но если пошевелиться, если всего лишь открыть глаза, сны могут улетучиться, и надо будет просить прощения и сознаваться, что ничего не помнишь. Тогда голос Утренней мамы станет печальным, как будто ей причинили боль, ткнули в какое-то чувствительное и потаенное место маникюрными ножницами, которые детям не игрушка. Но чаще она все-таки будила нас сама, трогая за плечо и шепотом окликая по именам. В те утренние часы мы не вполне осознавали, что она рядом, — нам казалось, что мы пересказываем сны самим себе, еще не до конца проснувшись. Лоуренс спал ближе всех к двери, поэтому она подходила к нему первому, садилась на край кровати, открывала книгу, записывала дату и его имя и ждала, когда он заговорит. Потом она шла к Уильяму, спавшему у старого камина, и, наконец, ко мне — к окну. Мне приходилось заставлять себя не слушать голоса братьев, иначе их сны могли проникнуть в мои собственные и испортили бы все дело, как говорила Утренняя мама. Внесли бы неразбериху.

— Винсент, — шепотом звала она, держа ручку наготове, когда подходила моя очередь. В светлеющей комнате начинали вырисовываться ее веснушчатое лицо и рыжеватые кудри. — Расскажи мне все, что помнишь.

— Я брожу по голой вересковой пустоши, и вдруг передо мной встает на дыбы пони, — отвечал я, или: — Я ем, кусаю что-то твердое, а это мой собственный выпавший зуб, — или: — Я заворачиваю подарок и хочу оставить его себе, но Дневная мама говорит, что это все равно что украсть. — В этих беседах с Утренней мамой мы с братьями всегда говорили в настоящем времени, притворяясь, что видим сны прямо в этот момент, потому что ей так больше нравилось. Прошедшее время, по ее словам, отдаляло нас от сюжета сна и уже таило в себе забвение. — Я пытаюсь развести огонь, но спички не зажигаются. Я пришиваю именные бирки к своей новой одежде, но куча вещей растет на глазах, и я не представляю, когда успею сносить столько джемперов.

День за днем она записывала все в свою книгу. Всю эту бессмыслицу, все невнятные обрывки. Иногда в моей памяти утра сливаются в одно долгое утро, в один долгий сон. Наши нетвердые после пробуждения голоса. Вязаные одеяла, сделанные Ночной мамой и сползающие с кроватей. Пуховые подушки, выдыхающие невидимую пыль. Ручка Утренней мамы, которая шуршит по странице, записывая каждую деталь.

 


Вряд ли вы помните даже свои давние сны, не говоря уже о чужих, поэтому, скорее всего, не поверите, когда я скажу, что до малейших подробностей помню один из снов Лоуренса. Это было очень много лет назад — в марте 1979 года, — но я все помню, потому что тогда впервые услышал о ней.

— Я бегу по лесу за девочкой, — пробормотал он, еще полусонный.

— За девочкой? — переспросила Утренняя мама, и в ее голосе послышались какие-то незнакомые нотки. Что-то ломкое. — Сколько лет этой девочке?

— Как мне, лет тринадцать. Это происходит весной, и я нарвал для нее букет колокольчиков.

— Лоуренс завел себе подружку, — вставил Уильям, и я засмеялся, хотя должен был сосредоточиться на собственном сне.

— Тихо! — прошипела Утренняя мама, которая никогда так с нами не разговаривала. — Лоуренс, продолжай. Как выглядит эта девочка?

— Худая. Босые ноги. Длинные черные волосы.

— А одежда?

Лоуренс молчал.

— Что на ней надето, Лоуренс?

Пауза. Воздух в спальне сгустился от напряжения.

— Ничего, — прошептал он.

Я снова рассмеялся — это было сильнее меня.

— Замолчишь ты или нет? — одернула меня Утренняя мама. — Так что, Лоуренс, милый, ты догоняешь эту девочку?

— Нет. Она оглядывается на меня через плечо и смеется, но я не могу ее поймать. Это конец.

— И больше ничего? Ты уверен?

— Это конец, — повторил он.

Застелив постели, умывшись и выйдя на улицу делать зарядку, мы с Уильямом попытались разузнать подробности. Девочка была красивая? Это был стыдный сон? У нас как раз началось такое — во сне мы теряли контроль над собственными телами и просыпались на грязных простынях, которые сгребали и спускали в бельевую трубу. Сначала мы боялись, что заболели или даже умираем, но Утренняя мама сказала, что с этим явлением надо смириться, каким бы неприятным оно ни было для всех причастных.

Лоуренс отмахнулся от наших вопросов и стал делать разминку, как и полагалось в начале зарядки, чтобы не получить травму. Он морщился, когда двигал плечами, вращал бедрами, подтягивал согнутые колени к груди: суставы у него болели уже несколько недель. Просто девочка, сказал он. Ничего особенного. Даже когда мы с Уильямом на него навалились, предварительно убедившись, что никто из матерей не видит, он изобразил, что застегивает рот на молнию. Он бывал очень упрямым, особенно если на него наседали.

Мы отжимались и прыгали “звездочками”, стряхивая с себя холод мартовского утра. В небе еще висела половинка луны, и это всегда казалось неестественным, хотя мы часто видели ее в самом начале дня. Мы щурились и пытались разглядеть флаги, о которых рассказывали нам матери, — американский, немецкий и британский, воткнутые в лунную пыль в 1957 году.

Позже, когда мы ждали уроков в библиотеке, Уильям снова начал расспрашивать Лоуренса про сон, но Лоуренс сделал вид, что занят: выбрал штук пять цветных карандашей, стоявших в баночке из-под патоки, и один за другим принялся их точить. Однако он покраснел. Покраснел из-за девочки без одежды.

Я прошел в дальний угол и стал рассматривать фотографии, висевшие рядом со шкафом для инструментов. Сколько я себя помню, раз в год мы все выстраивались на улице, чтобы Утренняя мама сфотографировала нас для отчетов доктора Роуча. Она брала настоящий большой фотоаппарат — такие были в каждом приюте, — и мы становились в ряд вдоль лавандовых клумб. Я разглядывал фотографию трехлетней давности, сделанную в те времена, когда нас в приюте было человек сорок. Вот двое Джонсов, четверо Браунов, трое Смитов — все они уже уехали в Большой приют в Маргейте. Вот Джон Уилсон и Дэвид Коллинз, у которых не было братьев, и поэтому их жалели, но дружить с ними не хотели, — они тоже уехали. Пол Браун в аранском свитере, который Ночная мама связала ему на день рождения, он так полюбил этот свитер, что продолжал его носить, даже когда пояс расползся, а манжеты перестали доходить до запястий. Ричард Джонс снял очки, а его брат — нет, они всегда старались хоть чем-то отличаться друг от друга. Роджер Смит улыбается от уха до уха, потому что знает, что задумал Уильям, — а вот и он, мой прекрасный брат, на обоих концах длинного ряда мальчиков. Сначала он встал слева от Утренней мамы и улыбнулся в объектив, а потом, когда фотоаппарат двинулся дальше, перебежал на правый край. Но кто этот мальчик рядом со мной? И кто рядом с ним, если уж на то пошло? Я осознал, что теперь, после их отъезда в Маргейт, не могу даже вспомнить их имена. Вообще с трудом их припоминаю. И уже много лет к нам не подселяли новеньких — в “Капитане Скотте” мы были последними.

— Итак, мальчики, — сказала Утренняя мама, начиная урок, — пожалуйста, достаньте тетради. Нам сегодня многое предстоит успеть. Как мы себя чувствуем? Хвост торчком, глаза горят?

Да, кивнули мы, никаких проблем. Никаких серьезных проблем. Только сердце у меня немного трепыхалось в груди.

Мы заканчивали Вторую мировую войну, и Утренняя мама взяла с полки второй том “Книги знаний” (“ВОМ — ИМП”) и открыла раздел, посвященный Гетеборгскому договору.

— 16 ноября 1943 года, — читала она, — Адольф Гитлер был убит взрывом бомбы, которую пронес на себе майор Аксель фон дем Буше. Буше демонстрировал новую зимнюю форму для немецкой армии и спрятал модифицированную противопехотную мину в рюкзаке. Приблизившись к фюреру, он привел в действие детонатор и закашлялся, чтобы заглушить шипение. Когда он обнял Гитлера, взрыв мгновенно убил обоих.

Уильям со свистом выдохнул воздух сквозь зубы, заключил Лоуренса в объятия, потом издал горловой звук, похожий на взрыв бомбы, и повалился на пол, увлекая Лоуренса за собой.

— Да, спасибо, Уильям. Очень реалистично. Пожалуйста, мальчики, сядьте на свои места.

— Он мне запястье вывихнул! — сказал Лоуренс, хотя и знал, что жалобами ничего не добьешься.

— Сядь на место, — велела Утренняя мама, указывая пальцем на стул Лоуренса, и продолжала: — После убийства заговорщики казнили высокопоставленных нацистских лидеров и сформировали временное правительство. Две недели спустя в Гетеборге, это в Швеции, начались мирные переговоры с западными союзниками. Сначала американский президент Франклин Д. Рузвельт требовал от Германии ни много ни мало безоговорочной капитуляции, но после сложных переговоров Германия согласилась вывести войска из Франции и не сопротивляться оккупации союзников, что обеспечило ей защиту от полномасштабного советского вторжения. Германия также согласилась на проведение демократических выборов до конца года, и в результате пост премьер-министра занял Клаус фон Штауффенберг, а пост канцлера — фельдмаршал Эрвин Роммель. По настоянию нашего премьер-министра лорда Галифакса союзники позволили Германии оставить за собой Судетскую область, Австрию и Эльзас-Лотарингию. Министр обороны Уинстон Черчилль назвал этот компромисс горькой пилюлей, однако Галифакс заявил: “Настал поворотный момент. Дальнейшее промедление приведет лишь к дальнейшим страданиям: мы должны заключить мир, какой бы ни была цена”. — На этих словах голос Утренней мамы понизился, она сделала паузу. — В жизни невозможно получить все, что хочешь. Все, что считаешь правильным. Иногда приходится принимать трудные решения. Да?

Мы кивнули, хотя и не до конца понимали, о чем она.

— Так кто выиграл войну? — спросил Уильям.

— Никто, — сказала Утренняя мама.

— Но кто-то же должен был выиграть.

— Никто не выиграл и никто не проиграл, — повторила Утренняя мама. — На этом в итоге и сошлись стороны, подписавшие Гетеборгский договор. И этот договор принес всем очень большую пользу. Он ознаменовал не только быстрое окончание войны, но и обмен всевозможными научными разработками. Как мы знаем, уже после Первой мировой, когда погибли миллионы солдат и гражданских и повсюду свирепствовали страшные болезни, были достигнуты значительные успехи в биологии. Ученые изо всех сил старались... — Тут она запнулась. — Старались искоренить эти болезни и творили настоящие чудеса. Мир о таком и мечтать не мог. Пенициллин начали массово производить в тысяча девятьсот?..

— Тридцатом году, — ответили мы.

— А вакцину от полиомиелита?..

— В тридцать восьмом.

— А двойную спираль ДНК открыли?..

— В тридцать девятом.

Она улыбнулась: ей всегда было приятно, когда мы помнили материал предыдущих уроков.

— А потом благодаря сотрудничеству, которое стало возможным после заключения договора, мы достигли огромного прогресса. Известный вам доктор Роуч добился поразительных успехов в... в своей области, получив доступ к исследованиям, которые проводились в лагерях до и во время войны. Отчасти эта информация ужасна, но она имеет огромную научную ценность. Так что те несчастные люди умерли не напрасно. В определенном смысле они остались жить в веках — мы можем назвать это так. Всегда нужно помнить о всеобщем благе.

Мы снова кивнули, а потом она посмотрела на часы, и оказалось, что пришло время перерыва. Она пошла на кухню, чтобы нарезать нам яблоки и сыр, насыпать изюм в маленькую голубую пиалу и подготовить лекарства.

Уильям взял первый том “Книги знаний” (“А — ВОЛ”) и нашел статью об Адаме и Еве. Мы часто изучали ее, когда оставались одни, в основном из-за картинки с обнаженными фигурами, хотя это была всего лишь нечеткая репродукция — черно-белая копия, которая расплывалась мушиными пятнами, если поднести ее к глазам слишком близко.

— Так выглядела девочка из твоего сна? — спросил Уильям. — У нее длинные черные волосы. Может быть, именно отсюда ты ее и взял.

Лоуренс вздохнул: мы явно не оставим его в покое. Он посмотрел на полные руки Евы, на ее пышные бедра.

— Слишком крупная, — сказал он. — И мне по-прежнему кажется, что Адам пытается схватить ее за грудь.

Мы уже спорили об этом раньше.

— Он пытается не дать ей сорвать яблоко, — возразил я.

— И схватить ее за грудь.

Уильям поставил книгу на место и, присев на край подоконника, принялся ковырять стеклянный глаз козы, которую мы смастерили на День рукоделия. Коза смотрела на нас пристальным немигающим взглядом, до странности похожим на человеческий.

— Кажется, мне она тоже снилась, — сказал он.

— Кто, Ева? — не понял Лоуренс.

— Худая девочка, бегущая по лесу.

— Что?

У других братьев бывали одинаковые сны, но у нас — никогда.

— Ты не говорил об этом Утренней маме, — сказал я.

— Не говорил.

— Ты что, забыл?

Такое случалось время от времени — мы забывали свои сны, но потом что-нибудь увиденное или услышанное напоминало о них, и мы рассказывали той матери, которая была на дежурстве, чтобы она могла задним числом сделать запись в книге.

— Нет, — отозвался Уильям. — Она... она немножко меня напугала.

— Утренняя мама? — удивился я. Она бывала строгой, но уж точно не страшной. Не настолько.

— Девочка из сна. — Он все еще ковырял козий глаз, пока тот не вывалился из деревянной головы вместе с проволочкой, облепленной у основания засохшим клеем.

Лоуренс свел брови.

Напугала? — переспросил он.

Уильяма никогда ничего не пугало.

— Я подумал, что если расскажу о ней, то она... станет настоящей.

Я чувствовал, что Уильяму не по себе.

— Это просто глупый сон, он ничего не значит, — сказал я. Взял тюбик клея из шкафа для инструментов и вернул глаз на место, вставив проволочку обратно в козью голову. — Я знаю, что мы сделаем. Сегодня днем, после обеда, я буду тобой, ты Лоуренсом, а он мной. Договорились?

Мы делали это с самого детства — притворялись друг другом и проверяли, заметит ли кто-нибудь. Иногда такое случалось — мы выдавали себя, отозвавшись не на то имя, то есть на свое собственное, или забывали спрятать характерную сыпь или синяк, — но чаще всего никто не догадывался. Настолько мы были похожи.

Мне нужно было в туалет, поэтому я распахнул дверь библиотеки и направился в коридор со словами: “Настал поворотный момент. Дальнейшее промедление приведет лишь к дальнейшим страданиям”. Проходя мимо икебаны из веток сливы, гортензий и буддлеи, составленной Дневной мамой и символизирующей космический баланс между изобилием и пустотой, я чуть не столкнулся с Утренней мамой. Она подняла бровь — мы боялись этой поднятой брови как огня — и осторожно поставила поднос с яблочными дольками, сыром, изюмом и лекарствами на стол, после чего заметила, что она все слышала, и хотя я наверняка считаю себя очень остроумным, надо проявить немного уважения к британским героям, таким как премьер-министр Галифакс. Он извлек максимум пользы из сложной ситуации, и его решения пошли на благо всей страны — на благо науки.

— Мне записать тебя, Винсент? — спросила она.

— Нет, Утренняя мама, — сказал я, и меня охватила слабость. Снова затрепыхалось в груди. — Прости.

— Ладно. Но следи за своим поведением.

— Да, Утренняя мама.

Мы трепетали при мысли о том, что нас запишут, потому в приюте было принято вести учет не только нашим снам, но и нашим прегрешениям. “Книга вины” стояла на нижней полке библиотеки, рядом с фотоальбомами, и в нее матери вносили все наши проступки — действия, за которые мы должны были чувствовать вину. Вранье, драки, рукоблудие, неподобающее поведение. Теперь-то я понимаю: никаких наказаний за этим никогда не следовало. Наказанием был сам факт внесения в книгу. Наказанием было разочаровать наших матерей.

В тот день после обеда мы сбежали в свою комнату и поменялись одеждой: Лоуренс натянул мою желтую рубашку, Уильям — зеленую рубашку Лоуренса, а я — красную Уильяма. О черноволосой девочке мы и думать забыли и теперь хихикали, глядя на свои новые отражения. “Просто безобразие, — шептали мы, — до чего ужасные дети”. Когда в час дня Дневная мама заступила на дежурство, она ничего не заподозрила, и мы до самого вечера так и проходили в чужом обличье.

[1] Истина без страха (фр.).

Нэнси

В марте семьдесят девятого года, на тринадцатый день рождения Нэнси, мать вручила ей крошечный сверток в бледно-розовой оберточной бумаге. Что могло туда поместиться? Неужели мать над ней подшучивает и в свертке ничего нет? Но когда Нэнси его открыла, ей на ладонь выпали сверкающие серьги-гвоздики не больше булавочной головки.

— Они настоящие? — выдохнула Нэнси, потому что гвоздики казались слишком изящными, слишком драгоценными.

— Из настоящего стекла, — отозвалась мать, — и, между прочим, старинные.

Нэнси видела по телевизору женщин с такими серьгами — маленькие светящиеся точки, вспыхивающие при каждом движении.

— Мы подумали, что они будут хорошо смотреться с твоим особенным платьем. — Отец кивнул на серебристо-зеленое платье, которое Нэнси надела в честь дня рождения.

— Но у меня уши не проколоты.

— Это еще одна часть подарка, — сказала мать.

Она усадила Нэнси за кухонный стол и накинула ей на плечи полотенце для посуды, чтобы не испачкать платье, а потом нарисовала синей ручкой точки на обоих ушах.

— Кеннет, принеси лед.

Отец вытащил кубик льда из формочки в морозилке, и мать приложила его к мочке левого уха Нэнси.

— Только смотри, чтобы у тебя не онемели руки, Марджори, — сказал он. — Пальцы тебе понадобятся.

— Ты прав, — согласилась мать.

Она обернула кубик фольгой, а отец зажег свечу и окунул в пламя швейную иголку. Наблюдая за горячим язычком, который мерцал и извивался вокруг острого кончика, Нэнси не могла понять, горят у нее уши или замерзают.

— Это зачем? — спросила она, но родители просто улыбнулись и сказали, что потом она поймет: это того стоит.

Отец помахал иглой в воздухе, остужая, и мать поднесла ее к уху Нэнси:

— Что-нибудь чувствуешь?

— Нет, — ответила Нэнси, хотя ее грудь была полна крошечных крылатых созданий, отчаянно рвущихся наружу, — колибри, пчелы, мухи.

— Теперь ты должна посидеть совершенно неподвижно, — сказала мать. — Не шевелись.

— А если мне нужно чихнуть?

— А тебе нужно чихнуть?

Создания бились о ребра, царапали горло кончиками бешено колотящихся крыльев.

— Нет. Но для чего иголка?

— Ты и моргнуть не успеешь, как все закончится. А теперь не двигайся.

Она ощутила не боль. Не боль как таковую, скорее тянущее чувство, как будто ткани ее тела смещались и расходились. А уже потом пришла боль.

— Не двигайся! Тихо! — Мать вытащила иглу, и на запястье у нее была кровь, и отец протянул ей сережку, и она вставила ее в ухо Нэнси. — Вот, проще простого.

Отец улыбался и кивал:

— Видишь? Мы же говорили.

— Я не хочу вторую, — сказала Нэнси.

Родители переглянулись.

— Да что ты, зайка! — воскликнула мать. — Ты же не можешь ходить с одной сережкой!

— Это будет смотреться глупо, — согласился отец. — Кособоко и по-дурацки.

— Я не хочу! — повторила Нэнси.

Но мать уже прикладывала лед к другому уху.

Когда все было готово, родители отошли в сторону и взглянули на нее так, как они часто это делали. Что-то взвешивая, обдумывая. Как бы оценивая ее.

— Ну посмотри, Марджори, — сказал отец чуть погодя. — Кажется, у тебя вышло идеально.

— Идеально, — откликнулась мать и сфотографировала Нэнси.

Винсент

Всю жизнь мы мечтали узнать побольше о деревне за рекой. Из нашей угловой спальни открывался вид на вересковые пустоши, леса и Эшбридж за ними, где часовая башня показывала четыре разных времени на четырех синих циферблатах, а над красными крышами возвышался церковный шпиль. В дождливые дни глиняная черепица блестела, как мокрые листья, а зимой из труб поднимался дым, и мы представляли, как огонь в очагах окутывает семейства теплом и уютом. Еще совсем маленькими мы спрашивали матерей, почему нам туда нельзя, а они отвечали, что мы очень уязвимы и что у нас слабое здоровье. Если выйти за ворота, есть риск чем-нибудь заразиться от жителей деревни, а это может оказаться опасно. Таково было правило.

Но потом, весной семьдесят восьмого года, все изменилось: при условии, что мы хорошо себя чувствуем, нам разрешили сопровождать матерей, когда им нужно в банк или на почту, или когда, накопив денег, они хотят побаловать себя новым выпуском “Женского мира”, или когда собираются купить нам новую обувь, потому что растем мы как на дрожжах. Таково было новое правило, пришедшее на смену старому.

Мы не могли в это поверить. Мы спросили Утреннюю маму, кто именно разрешил нам ходить в деревню — не она ли?

Нет-нет, сказала она, у нее нет таких полномочий.

Значит, доктор Роуч?

Нет, ответила она, точно не доктор Роуч. Таково решение правительства, хотя она сомневается, что это правительство надолго останется у власти.

Значит, новое правительство может опять вернуть прежнее правило?

Вполне вероятно, сказала она.

А пришлет ли новое правительство других мальчиков в “Капитана Скотта”? Чтобы мы не были последними?

Она не знает. Она не умеет заглядывать в будущее.

Сначала мы нервничали — боялись, что подцепим что-нибудь от деревенских. Но Утренняя мама заверила нас: пока мы хорошо себя чувствуем и сохраняем правильный настрой, никакой опасности нет. И до чего удивительными были эти первые прогулки! Как странно было видеть нашу каменную стену с другой стороны и оставлять приют позади, шагая с Дневной мамой по узкой дороге! Мы вздрагивали, услышав приближение машины, но она замедляла ход, объезжая нас, а водитель с озадаченным видом косился из окна. Дневная мама говорила не обращать на него внимания. Мы вприпрыжку бежали вдоль живых изгородей, мимо сонных коров и пугливых пони, рассекавших хвостами зеленый воздух, мимо дикой яблони с огромным дуплом в сердцевине, хотя оно и не мешало ей расти, а потом переходили каменный мост, отделявший нас от деревни. В витринах на главной улице мы видели целые свиные туши и огромные банки сладостей, манекены в настоящей одежде, но с нарисованными волосами, жестянки с рисовым пудингом, выстроенные неустойчивыми пирамидками, а в витрине булочной — механического человечка в белом фартуке и белом колпаке, который кивал головой и постукивал по стеклу деревянной ложкой. Но хотя мы были местными — в конце концов, мы прожили в Эшбридже всю жизнь, — деревенские так и не прониклись к нам симпатией: когда мы здоровались, они скупо кивали, школьники в нарядной форме пихали друг друга локтями и таращились на нас во все глаза, а лавочники пресекали большинство попыток завязать беседу. Один мужчина торопливо перевел свою дочь на другую сторону улицы, чтобы избежать встречи с нами, а когда она сказала, что мы выглядим вполне обыкновенными, буркнул: “Они не такие, как мы”. Другой мужчина сказал своей жене: “Скоро они еще и потребуют право голоса. Право вступать в брак. Помяни мое слово”. А Лоуренс вскоре усвоил, что лучше не пытаться гладить чужих собак.

— Будьте выше, будьте выше всего этого, — говорила нам Дневная мама. — Вы в сто раз лучше их.

Только булочник мистер Уэбб был с нами дружелюбен: перед закрытием клал в пакет еще одну булочку с кремом и спрашивал, есть ли у меня подружка, потому что как же такой красивый парнишка и без подружки? Утренняя мама сказала, что он чудак и немного тронутый, но я думал, что он добрый.

Очень редко, если матери были заняты — и если мы чувствовали себя хорошо, — нам позволяли самим отправиться в деревню по мелким поручениям, предварительно взяв с нас обещание вести себя безупречно. То Дневной маме требовались пуговицы или моток резинки, то она объявляла, что за примерное поведение мы заслужили пирог с патокой или пирожное с заварным кремом. Бывало, Утренняя мама вдруг обнаруживала, что кто-то заварил последний пакетик чая, тем самым лишив чая остальных, и нужно было исправить это прискорбное положение.

Я помню, как в первый раз отправился в деревню один, это было в самом начале лета семьдесят девятого. К власти действительно пришло новое правительство, и мы с братьями боялись, что нам запретят выходить на прогулки, но дни шли и ничего не менялось. Отлично, сказали мы, потому что возвращение к прежним правилам казалось невыносимым. Когда Дневной маме понадобилась проволока для новой икебаны, она дала мне денег и попросила не мешкать. Я завернул монеты в носовой платок, засунул поглубже в карман, чтобы не выпали, и отправился в путь. Под живой изгородью уже созревала земляника, и я съел все, что только сумел найти, тщательно осматривая каждую ягоду — нет ли долгоносиков. Пальцы я вытер о траву, а не о брюки, это было бы неосмотрительно и доставило бы Дневной маме еще больше хлопот, когда у нее их и так достаточно.

На главной улице две молодые матери катили своих младенцев в сверкающих белых колясках и смотрели на меня так, словно никогда раньше не видели ни меня, ни моих братьев. Поравнявшись с ними, я услышал, как одна шепнула:

— Жалкое создание. Даже не знает, что такое любовь.

— Еще бы! — отозвалась вторая. — Они не способны чувствовать, как мы.

Это они про меня? Я — жалкое создание? Мне захотелось догнать их и сказать: да, пусть мы сироты, пусть мы иногда болеем, но мы знаем, что такое любовь. Прекрасно знаем. У нас целых три матери. Три! Кто еще может таким похвастаться? Но вступать в разговоры с теми, кто не был связан с нашими поручениями, нам запрещалось.

Колокольчик над дверью магазинчика на углу зазвенел, когда я вошел. Пахло беконом, который мистер Кендрик нарезал на большой серебристой машинке, сыром и рассыпчатым печеньем на прилавке. В стеклянных баночках сверкали конфеты — карамельки со вкусом ревеня и заварного крема, анисовые шарики, полосатые мятные леденцы, сахарные мышки. Я задержался у выстланной соломой плетеной корзины, где лежали счастливые пакетики, каждый со сладостями и пластмассовой игрушкой-сюрпризом внутри. Ужасно хотелось запустить руку в корзину и нащупать самую заманчивую упаковку — кто знает, что мне попадется? Крошечная колода карт, свисток, компас? — я видел, как деревенские дети вытаскивали всевозможные сокровища. Дома я хранил свой единственный пакетик — теперь уже пустой — вместе с личными вещами, и там же лежала игрушка: пластиковый солдатик с парашютом, который благополучно доставлял его на землю, пока не порвался.

Из задней комнаты вышел мистер Кендрик, и мне показалось, что на его лице что-то промелькнуло — тень беспокойства или даже страха, — но так быстро, что я не успел уловить.

— Добрый день, — сказал он. — Уильям, верно? Чем могу помочь?

— Я Винсент, — поправил я.

Снова этот взгляд.

— Винсент. Чем могу помочь?

— Мне, пожалуйста, проволоку для букетов.

Я достал свой завязанный узлом платок, и мистер Кендрик покосился на него так, будто боялся чем-то заразиться, хотя в то время у меня не было никакой сыпи, только слабость и периодические трепыхания в груди, которых никто не видел.

— Это деньги, — сказал я. — Видите?

Тем не менее сдачу он подтолкнул через прилавок, вместо того чтобы вложить мне в руку. Но я сказал “спасибо” и пожелал ему приятного дня, потому что помнил о хороших манерах и знал, что мы не должны давать людям повода придираться к нам.

— Ну что ты за ангел, — сказала Дневная мама и улыбнулась своей широкой теплой улыбкой, когда я протянул ей проволоку. Она сидела за кухонным столом, собрав вьющиеся темно-русые волосы в привычный пучок. Из кармана фартука она достала купон лотереи “Найди мяч” [2], вырезанный из газеты. Нам нельзя было читать газету, она предназначалась для взрослых, но помогать с конкурсами Дневная мама разрешала. Она долго изучала фотографию — футбольный матч без футбольного мяча.

— Что думаешь? — спросила она, и я сел рядом с ней и, прищурившись, вгляделся в мужчин, которые бежали куда-то и подпрыгивали безо всякой видимой причины.

— Здесь? — спросил я, указывая перед поднятой ногой игрока.

Она покачала головой:

— Посмотри на этих троих. Они наблюдают за чем-то наверху. — Ее ручка зависла в пустом небе.

Мяч действительно мог оказаться где угодно. На картинке поменьше был показан результат предыдущего конкурса — совсем не в той точке, какую выбрала Дневная мама.

Она пометила купон крестиком в шести разных местах и сунула его обратно в карман фартука, где хранила всякие мелочи. Потом поцеловала меня. От нее пахло выпечкой.

— С чего бы мистеру Кендрику меня бояться? — спросил я.

— Бояться? — переспросила она. — Тебя?

— Мне так показалось.

— Ерунда. Он просто ворчливый старик. Он со всеми такой.

— И одна женщина тоже кое-что сказала.

— Какая женщина? В деревне?

Я кивнул.

— Что же она сказала? — Дневная мама пристально вглядывалась в меня.

— Что я жалкое создание, которое не знает, что такое любовь.

Она немного помолчала, потом громко расхохоталась.

— Большей чуши и нарочно не придумаешь. — Она потрепала меня по волосам. — Так ведь?

— Так, — согласился я. — Может, она и не про меня говорила.

— Да уж скорее всего.

— А что ты купишь, если выиграешь “Найди мяч”? — спросил я.

— Маленький домик, — ответила она. — И ручного дикобраза, чтобы не скучать одной.

Про домик она говорила всегда, а вот животные каждый раз менялись.

— А как же мы?

— А вы будете моими рабами. Придете ко мне готовить и убирать. И иголки дикобразу точить.

Это была наша семейная шутка — наверняка у вас тоже такие есть.

В общем, она ни разу не выиграла. Насколько я знаю.

 


Если мы плохо себя чувствовали, надо было поберечься. Никаких уроков, никакой сумасшедшей беготни по саду и, конечно, никаких поручений. Мы оставались в пижамах и халатах и дремали в игровой комнате внизу, перед газовым камином. Иногда мы слушали по радиоле пластинку “Петя и волк”, или читали “Книгу знаний”, в тот день не понадобившуюся на уроках, или собирали пазл с Моной Лизой. Он был старый, с потертыми и ободранными деталями, и одного кусочка — на месте левого глаза — не хватало. Каждый раз, начиная собирать пазл, мы надеялись, что глаз найдется, но каждый раз, доходя до конца, видели на лице Моны Лизы все ту же дыру, которую не могли заполнить. Нам больше нравился колючий конструктор — мы сошлись на том, что уже выросли из него, но тут же договорились, что можем возвращаться к нему, когда болеем. Мы вываливали его из обувной коробки и пробегались пальцами по рядам гибких пластиковых шипов, представляя, что можно из них сделать. Замок? Собор? Подводную лодку? Ракету? Как-то раз я собрал Утреннюю маму — с колючими зелеными руками, колючими рыжими волосами и колючей приподнятой бровью. Я показал ее Джону Уилсону, который в тот день тоже чувствовал себя нехорошо и отдыхал на кушетке. Я хотел его подбодрить, но его лицо стало еще бледнее и он заявил, что ему придется на меня пожаловаться, потому что если кто увидит, то подумают, что и он тут замешан. Тогда я разобрал Утреннюю маму, забросил все обратно в коробку и отказался с ним разговаривать. Кажется, вскоре после этого он уехал в Маргейт.

Мы не знали названия нашей болезни, ее симптомы менялись от месяца к месяцу и от мальчика к мальчику, и мы звали ее просто Зараза. Принято было говорить, что мы ее “поймали” — как ловили клопов-щитников, которых сажали в банки и наблюдали, как они ползают кругами в поисках выхода, пока однажды утром не обнаруживали, что они перевернулись кверху брюхом и не двигаются, даже если ткнуть их булавкой. В “Книге знаний” мы прочли о “Самом страшном враге человека” — о микробах. Не все микробы вредны для человека; в сущности, многие из них выступают его активными союзниками в выращивании сельскохозяйственных культур и уничтожении гниющей материи. Но другие начинают свою разрушительную работу, как только попадают в организм. Если у нас болело горло, матери готовили нам горячее питье, растворяя в нем кубик замороженного лимонного сока, выжатого Дневной мамой. Если болела голова, они делали прохладные компрессы. Натирали арникой наши синяки, наполняли грелки, чтобы прикладывать к нашим больным суставам, подставляли тазики, если нас рвало, и разрешали лечь в постель, если нас клонило в сон. И конечно же, они давали нам лекарства — то таблетки натощак, то сироп за завтраком или на ночь, а то и прозрачные растворы, которые вводились нам в вены в течение нескольких часов и бывали разного цвета, как фруктовые соки. Время от времени нам делали уколы, и стеклянные ампулы тихонько позвякивали в коробочке. Возможно, вам это покажется странным, но сейчас, когда мне делают укол, я почти получаю от этого удовольствие. Я вспоминаю, как Дневная мама протирала мне ваткой сгиб локтя, напевая что-то себе под нос, или как Утренняя мама пересказывала статьи из “Книги знаний” — “Наши шестиногие враги и друзья”, “Подводная страна чудес”, “Дерзкое убийство Адольфа Гитлера”, — чтобы отвлечь меня, пока под кожу входит игла, и я действительно ничего не чувствовал. Они были очень нежными.

Иногда мальчики умирали. Если они не доедали свою порцию или отлынивали от утренней зарядки, которая поддерживала тело в форме, Зараза приканчивала их очень быстро. Порой все начиналось с безобидной сыпи, с легкого расстройства желудка, с припухшего языка или трепыхания в груди, а потом наступал конец. Мы видели, как у них выпадают волосы и они становятся похожими на маленьких старичков. Матери говорили, что нужно постоянно быть настороже. Даже неправильный образ мыслей может привести к тому, что внутри нас начнет свирепствовать Зараза.

Но если все делать как положено и одолеть Заразу окончательно — что ж, прекрасно! Тогда мы сможем отправиться в Большой приют в Маргейте, как все мальчики и девочки из “Сикомор” до нас. Никто не знал, сколько в этом приюте этажей, и ходили слухи, что он становится все выше и выше, потому что по мере необходимости его надстраивают. Мы сами видели, как десятки мальчиков из “Капитана Скотта” выздоравливают: их бескровные щеки и губы розовели, а впалые грудные клетки расправлялись, наполняясь надеждой на будущее. И если лучше становилось одному, то благодаря идентичным генам на поправку шли и его братья — сразу вся двойня, тройня, четверня. Мы спрашивали их: в чем секрет? Как нам тоже поправиться? Они пожимали плечами, собирая в дорогу зубные щетки и начищая свои лучшие ботинки. Нужно просто верить, говорили они. И это никак не помогало.

В Маргейте океан простирался в бесконечность и волны никогда не переставали набегать на берег. Там можно было строить замки из песка и собирать морские блюдечки, морских улиток и сердцевидок — бери не хочу, — а в сувенирных лавках продавались крошечные женские фигурки, сделанные из ракушек. Можно было пойти в дельфинарий, где Бритт, Турок и Резвач прыгали через барьеры и ходили на хвостах. А еще можно было побродить по Ракушечному гроту — причудливой системе подземных ходов, украшенных замысловатой мозаикой из ракушек. Мы читали об этом гроте в “Книге знаний”. Что это — каприз какого-то богача? Астрономический календарь? Храм? Пещера оракула? Пиратское логово? Никто не знал, кто его создал и зачем. Может, финикийцы или римляне, а может, какое-нибудь тайное общество — наверняка не определить. Лоуренсу нравилась версия о тайном обществе — особом клубе, как он говорил, куда допускаются только избранные. Любители природы. Любители животных. Люди, которые на поверхности могут казаться самыми обычными и непримечательными, и никогда не догадаешься, что они ведут тайную жизнь под землей. Мы внимательно изучали фотографии мозаик и водили пальцами по контурам изображений, указанных в подписях: матка, якорь, дерево, змея, заходящее солнце, скелет. Путешествие души через рождение, жизнь и смерть к новой жизни среди звезд — так было принято трактовать эти символы. Я представлял себе стены, которые щетинятся спиральными панцирями морских улиток, темными переливчатыми раковинами мидий, створками устриц, скользкими, как рот изнутри. Странную Алтарную палату с ее полной луной и заходящим солнцем, высокий купол, весь в кольцах белых и серых ракушек. Яркий диск неба в отверстии наверху.

А после визита в подземелье можно было пойти в парк развлечений “Страна Грез”. Мы с братьями так часто о нем говорили, что мне казалось, будто я там уже бывал. Будто я летел с башни “Вихрь” вниз по спиральной горке, врезался в чужие машины на “Автодроме”, подбадривал лихачей-мотоциклистов, которые без рук неслись по вертикальной Стене смерти. Я почти помнил, как гулял по Волшебному саду на закате, рассматривая электрические подснежники и стеклянные апельсины, светящиеся изнутри. И видел — видел же? — как огромный корпус “Куин Мэри”, здания в форме лайнера, с наступлением темноты превращается в тень.

Мальчики понимали, что их отправляют в Маргейт, когда находили у себя на подушке брошюру, — мы были уверены, что ее туда клал кто-то из матерей, хотя ни разу не видели, как они это делают.

Откройте для себя солнечный Маргейт! — гласила первая страница. — Бескрайние просторы золотых пляжей ждут вас. Играйте, бездельничайте, копайтесь в песке! Это настоящий рай для детей: батуты, карусели, качели, озера среди скал, бассейны с морской водой, а главное — самая солнечная и сухая погода во всей Британии. В дельфинарии и Ракушечном гроте царит прохлада даже в самые знойные дни, а “Страна Грез” может похвастаться не менее чем двадцатью акрами развлечений. Здесь представлены лучшие аттракционы: “Живописные горки”, “Речные пещеры”, “Автодром” и “Небесные колеса”. Мальчишкам и девчонкам понравятся озорные обезьянки и птицы-велосипедисты, но глядите в оба, потому что по парку бродят динозавры! А после целого дня развлечений из Большого приюта можно полюбоваться шикарным видом на закат над заливом.

Дети на фотографиях ели мороженое, катались по пляжу на осликах, с визгом неслись в вагончике по деревянным горкам, аплодировали дельфину Турку, когда он выпрыгивал из воды, чтобы нажать на клаксон. Наши дельфины восторженно резвятся в настоящей морской воде, играют на музыкальных инструментах, приносят брошенные предметы и даже разговаривают! На фотографии из “Страны Грез” мальчик сидел верхом на огромном лебеде с широко распростертыми крыльями и крепко держался за его шею, а десяток его приятелей у входа в павильоны с довольным видом грызли яблоки в карамели. Затаив дыхание, мальчишки и девчонки выстраиваются в очередь, чтобы увидеть мадемуазель Иветту, живую женщину без головы [3]. На фотографиях Большого приюта видны были нарядные сине-белые навесы над окнами и витражи на входной двери — золотые виноградные лозы и рыбки с разинутыми ртами. Одна девочка зачарованно изучала высокий купол в Ракушечном гроте, другая совсем терялась на фоне колоссального силуэта “Куин Мэри”. В тире кто-то целился в нарисованную улыбку, пытаясь выбить зубы. Я больше всего любил фотографию мальчика, по шею закопанного в песок (Кое-кому не поздоровится, когда начнется прилив!), а Лоуренс — мальчика, хлопающего в ладоши при виде ярко-зеленого попугая, который едет на крохотном велосипедике и заглядывает прямо в объектив блестящим черным глазом. Уильям предпочитал девочку, протягивающую тираннозавру с широко раскрытой пастью сахарную вату. Приезжайте в Маргейт, — было написано на последней странице, — где дети могут наслаждаться жизнью, просто оставаясь детьми.

Каждый вечер я проверял, не появилась ли и на моей кровати заветная брошюра. Я никак не мог понять, почему нас не забирают, когда остальные мальчики из “Капитана Скотта” уже уехали. Двое Джонсов, четверо Браунов, трое Смитов и все те, у кого не было братьев. “Когда же настанет наша очередь?” — спросил я Дневную маму. Она тогда повела нас в лес на природоведческую прогулку и рассказывала о бабочках: желтых лимонницах, черно-бурых глазках, серебристых нимфалидах. Это зависит не от нее, ответила Дневная мама через плечо, но она уверена, что рано или поздно мы попадем в Маргейт, а пока что она намерена наслаждаться нашим обществом как можно дольше. Она остановилась и указала на что-то похожее на кость, белеющее среди опавших листьев, это были сброшенные оленьи рога. Мы все ринулись к ним, Лоуренс споткнулся о корень, Уильям попытался отпихнуть меня, но я успел первым. Рога были все в бороздках от зубов мышей и зайцев, и нести их оказалось тяжелее, чем я ожидал, с моей-то слабостью. И все же я демонстрировал свое превосходство над братьями, прижимая ветвистую костяную корону ко лбу, пока совсем не выбился из сил. Она до сих пор хранится у меня в коробке. Я никогда на нее не смотрю.

В свободное время, в дождливые дни, мы бродили по дому. Мы заглядывали за узкие двери, обнаруживая там нагромождения пыльных труб и проводов, скрытые внутренности нашего жилища, и рассматривали вышивку в углу игровой комнаты, настолько старую, что стежки побурели от времени. Она была посвящена памяти Марты Эмили Филлипс, которая умерла в 1832 году в возрасте трех лет, и иногда, на спор, мы шепотом читали вслух вышитые слова: Пускай безмолвная могила тебя до срока приютит, но час пробьет, и облик милый тебе Спаситель возвратит. В верхней гостиной мы с любопытством изучали чучело гигантской щуки в стеклянной витрине, ее покрытое лаком туловище было толщиной с наше бедро, а зубы острые, как осколки стекла на каменной стене снаружи. Задняя стенка витрины была выкрашена в водянистый сине-зеленый цвет, а из днища торчали камыши, чтобы создать впечатление, что выцветшая рыба плавает в реке. Она ведь похожа на витражную рыбу на двери Большого приюта, правда? Может, это знак?

Бродили мы и по комнатам других мальчиков — по опустевшим комнатам. Наши голоса звучали в них слишком громко и глухо, отражаясь от стен и пола. Иногда на голых матрасах мы различали нечеткие вмятины, повторяющие очертания тела того, кто здесь спал. Мы находили забытые вещи: рисунок линкора, высушенного жука в спичечном коробке. В одной из комнат на первом этаже мы обнаружили нацарапанные на плинтусе инициалы: ТК, ЛК, ПК 17.05.75.

— А не было ли у нас пару лет назад мальчика по имени Тони? — спросил Уильям.

— И, кажется, Питер был, — сказал Лоуренс. — Питер Картер? Питер Коннор?

И мы их вспомнили — высокие братья со светло-русыми волосами, которые вечно задирали других. Тони подбрасывал в чужие кровати то сосновые шишки, то лягушек. А Питер как-то вывалил тарелку с желе и заварным кремом на голову мальчику помладше, потому что решил, что тому положили порцию больше. Они творили вещи и похуже, гораздо хуже. Тони наложил кучу в чью-то постель — мы не помнили почему, но помнили, что Утренняя мама посвятила этому проступку полстраницы в “Книге вины”, и ее это задело даже больше, чем его. Питер выдернул стул из-под Джона Уилсона, когда тот садился обедать, и Джона пришлось везти в больницу — а такое случалось редко, — чтобы наложить пять швов на затылок. Тони и еще один их брат — Лайонел? Да, Лайонел — покатывались со смеху. “Ты там попроси врача заодно проверить, есть ли у тебя мозги”, — сказали они Джону. Почему их вообще взяли в Маргейт?

Помню, в одной комнате мы наткнулись на брошенное гнездо, видимо принесенное с природоведческой прогулки, а в нем три крошечных голубых яйца, еще целые. По виду они были в отличном состоянии, и мы стали гадать, не вылупятся ли птенцы, если держать их в тепле. Лоуренс сказал, что это яйца скворца (он хотел стать ветеринаром и много читал про животных в “Книге знаний”), а скворцы умные птицы — может, из них выйдут домашние питомцы и мы приучим их есть с рук. Но когда я взял в руки одно из яиц, оно смялось — скорлупа была тонкой, как бумага, а внутри все протухло. Никогда не забуду эту вонь — мне потом несколько дней казалось, что пальцы пахнут тухлятиной.

Находили мы и одежду — саржевые брюки, залоснившиеся на коленях, зимние майки, зимние носки, заштопанные аккуратными стежками Дневной мамы, аранские свитеры, связанные Ночной мамой, каждый раз разные. Если мы находили вещи, которые нам нравились, и они были подходящего цвета — зеленый для Лоуренса, красный для Уильяма и желтый для меня, — мы забирали их себе. Отпороть старые бирки с именами и нашить вместо них наши не занимало много времени.

Наверное, однажды мы попали в бывшую комнату Пола Брауна, потому что я нашел его любимый аранский свитер — подарок на день рождения, который он носил до тех пор, пока пояс не расползся, а манжеты не перестали доходить до запястий. Ошибки быть не могло: я разглядел его имя сзади на вороте.

— Почему он не взял свитер с собой? — удивился я, и Лоуренс с Уильямом согласились, что это странно. Но потом мы рассудили, что зимние вещи в Маргейте ни к чему. Зачем теплый свитер там, где всегда солнечно, где можно объедаться сахарной ватой и в любое время купаться в море?

В дождливые дни дождь хлестал по папоротникам в саду, качал вайи туда-сюда, расплескивался по камням, стекал по зеркальному шару. Падая на высокую каменную стену, капли разбивались об осколки стекла веером брызг. Мы закрывали глаза и слушали, представляя, что мы на пляже. Насколько тише стало в приюте без других мальчиков, говорили мы, какими они были шумными. Мы могли выбрать себе любую из спален, хоть наверху, хоть внизу, раз уж многие теперь пустовали — матери сами нам это предложили. Разве мы не хотим разойтись по разным комнатам? Насладиться уединением? Особенно учитывая, что я плохо сплю? Но нет. Нет. Мы решили остаться вместе.


Когда темно-красная машина вкатилась на подъездную дорожку и солнце блеснуло на фигурке рычащего ягуара на капоте, я вскочил со своего диванчика в оконной нише библиотеки.

— Приехал! — выкрикнул я.

— Входная дверь! — велела Утренняя мама, и вся наша троица поспешила за ней в главный холл, пока она сбрасывала на ходу домашний халат и, заглядывая в одно из старых темных зеркал, подкрашивала губы и поправляла рыжеватые локоны.

Она оглядела нас с головы до ног.

— Носки! — скомандовала она.

Мы подтянули носки.

— Волосы!

Мы пригладили вихры.

— Рубашки!

Мы заправили торчащие края рубашек.

— Уильям, почему у тебя все пальцы в чернилах? Ладно уже... Отмываться все равно поздно. В ряд, встаньте в ряд. Ну-ка быстрее.

Мы выстроились у подножия лестницы, и грифон на столбе уткнулся мне в спину своим раскрытым клювом. Семья, которая первой жила в этом доме, смотрела вниз с потрескавшегося портрета. В нашей нынешней игровой за столом, накрытым к вечернему чаю, сидела дама в розовато-лиловом шелковом платье с розочками и оборками, с отороченными белым кружевом рукавами. Она держала за талию маленькую девочку, которая негигиенично стояла прямо на скатерти, — мы решили, что это, должно быть, Марта Эмили Филлипс с потускневшей вышивки, ожидающая возвращения милого облика. Слева от них, если присмотреться, можно было различить каминный портал с серыми прожилками, выкрашенный под мрамор, в камине пылало настоящее пламя, потому что до появления газа было еще далеко. Маленький мальчик в платье удерживал спаниеля, пытавшегося обнюхать тарелку с тортом, а другой мальчик, тоже в платье, тащил за собой на веревочке деревянную лошадку. Позади этого второго мальчика, гладя его по золотистым волосам, стоял джентльмен. Мы часто смотрели на его руку, на ласковые пальцы, на то, как они охватывали головку ребенка. Рука отца.

Улыбаясь самой очаровательной из своих улыбок, Утренняя мама открыла дверь:

— Доктор Роуч, добро пожаловать.

К тому времени ему было, наверное, лет восемьдесят, но он проворно выбрался из машины, держа в одной руке сумку, а второй откидывая со лба густые серебристые волосы. Как обычно, на нем был костюм-тройка, который выглядел на размер больше нужного и висел на его худощавой фигуре.

— Ах, как приятно снова подышать свежим воздухом, — отозвался он, закрывая глаза и делая глубокий вдох. — Лондон — выгребная яма, и Берлин ничуть не лучше.

За ним из машины стрелой выскочил фокстерьер и взбежал по ступенькам.

— Привет, Синтия, душка! — сказала Утренняя мама. — Какая же ты резвая!

Она наклонилась погладить собаку, хотя терпеть ее не могла, потому что та рвала ее чулки.

— Мальчики, — поприветствовал нас доктор, по очереди пожимая нам руки, но осторожно — вдруг у нас что-то болит или мы чувствуем себя неважно. Он никогда не помнил, кто какой цвет носит, и не делал вид, что может отличить нас друг от друга. За это мы его и любили. — Как у нас дела сегодня?

— Хорошо, спасибо, — сказали мы, потому что это было вежливо и потому что большего сейчас от нас и не ждали.

— Да вы выросли как минимум на фут. Гиганты! Чем это вас таким кормят? А?

Такие вопросы ответа не требовали.

— Прошу, — сказала Утренняя мама, жестом приглашая его в оружейную, где на многоярусной подставке были расставлены кусочки кекса “данди”, пирожные с помадкой и имбирные печенья. С угощениями для доктора Роуча она всегда очень старалась.

Мы пользовались оружейной только в дни визитов доктора Роуча, а в осталь

...