Три дома напротив соседних два
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Три дома напротив соседних два


Три дома напротив соседних два

Роман Ким



Москва — Санкт-Петербург

hide books

Содержание

От составителей


Три дома напротив соседних два


Ноги к змее (глоссы)


Статьи и рецензии

Рецензия на книгу Фусао Хаяси

Самураи под клюквой

Продавцы кукол

Японская литература сегодня

В побежденной Японии

Последние дни Маньчжоу-Го

Свидетельства очевидца


Переводы и рассказы

Акутакава Рюносукэ. Рассказы

Куросима Дэндзи. Головной дозор

Приморские комментаторы

Чистая речка у подножья горы

Японский пейзаж


Примечания


Александр Куланов. Роман Ким: Биография и мифология


Анна Слащёва. Два эпрбуирта: Роман Ким как востоковед и литературовед

От составителей

Роман Николаевич Ким, урожденный Ким Гирён, был также известен как Мотоно Кинго, Кин Кирю, Сугиура Кинтаро; в рядах агентов контрразведывательного отдела ОГПУ-НКВД он фигурировал под псевдонимом «Мартэн», а его запутанной биографии посвящены отдельные книги. 

Роман Ким родился во Владивостоке в конце 1890-х годов в семье корейского националиста, бежавшего в Россию накануне японской оккупации и ставшего там видным деятелем антияпонского подполья. В 1906 году юного Кима отослали в Токио, где он был принят в знатную японскую семью и числился воспитанником элитного колледжа при университете Кэйо. По возвращении на родину Роман Николаевич — почти одновременно — связал свою судьбу с японоведением и службой в органах госбезопасности.

Нам известно, что начиная с 1922 года Ким вел двойную жизнь: преподавал японскую литературу, публиковался в научных журналах и вместе с тем участвовал в сложнейших контрразведывательных операциях «по японской линии», расставляя по Москве ловушки для военных и дипломатов на службе у императора Сёва.

Однако перед вами книга отнюдь не о шпионской романтике.

***

Два этих полюса — искреннее восхищение культурой Японии и глубокая личная неприязнь к ее политике, социальному устройству, — породили сложный внутренний конфликт, отношение любви-и-ненависти к японцам: сначала захватчикам, позже — учителям, наставникам, еще позже — классовому врагу. Эта контрапозиция прослеживается во всех текстах Романа Кима.

Настоящую книгу открывает главный литературный успех автора в довоенные годы, очерк «Три дома напротив соседних два» — хроника общественной жизни новой Японии. Здесь Кима интересует инфернальный запал европейски образованных японцев, наконец освободившихся от многовековой конфуцианской тренировки. 

Очерк последовательно описывает слом старых устоев и открытие Японии миру, отчаянный духовный поиск японской молодежи, лихорадочную моду и городскую жизнь; ежечасно, как флюгер на ветру, меняющиеся настроения и идеологические ориентиры; политические интриги, скандалы, покушения, забастовки рабочих…

Роману Киму не дает покоя этот «бег сгустившегося времени», в центре которого он видит коммерциализацию литературного процесса. Новомодные писатели становятся чем-то вроде рок-звезд: их гонорары вырастают в сорок раз, их личная жизнь выплескивается одновременно на страницы произведений и газетные полосы.

Увлечение японских литераторов того времени натурализмом, психографией, эгобеллетристикой, по Киму, — проявление крайнего эгоизма. Роман Николаевич презрительно именует буржуазных писателей «мэтрами», замкнувшимися в своем писательском квартальчике (именно к этому отсылает загадочное название очерка), и с восторгом описывает опальных пролетарских литераторов, жизнь которых состоит из бесконечных арестов, вылазок, уроков по самозащите и оригинальных способов обойти цензуру при помощи ребусного языка.

«Три дома напротив соседних два» вышла в 1934 году небольшим тиражом, однако сразу стала событием в литературных кругах — ее высоко оценили такие мэтры, как Максим Горький и Виктор Шкловский, а знаменитый японовед Николай Конрад тут же включил очерк в список для чтения своего курса японской литературы. 

Об интеллектуальной жизни Японии начала ХХ века написано не так уж много, и ни одна другая книга не обращается с предметом исследования столь свободно, не понимает его так глубоко и не описывает с таким юмором, как этот рассказ очевидца. Итак, этот язвительный 92-страничный очерк стал первым и на долгие годы единственным высокопрофессиональным обзором современной японской литературы. 

Послания Романа Кима экономны, ярки, прицельны, содержательны, внезапны; они имеют свойство депеши, срочного сообщения. Читателя может удивить подобная безотлагательность — кажется, Киму жизненно важно было сей же час рассказать нам об элементах японской культуры, о которой его современники знали «почти столько же, сколько о юго-западной Атлантиде».

Так, «Ноги к змее», изначально задуманные Кимом как комментарии к травелогу Бориса Пильняка «Корни японского солнца» (1926), оставляют пильняковский текст далеко позади и спешат сообщить нам буквально обо всём японском в формате энциклопедических «глосс»: Великом землетрясении Канто, культе лисицы, устройстве театральной сцены в кабуки, искусстве написания иероглифа, типологии самоубийств в средневековой Японии. Один из комментариев (с пометкой «стенограмма лекции, которая никогда не будет прочитана») представляет собой многостраничную статью о ниндзя — вполне вероятно, это первое упоминание искусства ниндзюцу на русском языке. Как второй по объему и значимости публицистический труд, мы включили «Ноги к змее» в книгу в качестве самостоятельного произведения.

Вопрос популяризации «восточноазийской» культуры так волновал Романа Николаевича, что даже в 1942 году, на шестом году заключения (!) по обвинению в шпионаже в пользу Японии, Ким в письме своей жене Мариам Цын излагает целую востоковедческую программу по знакомству русскоязычного читателя с японской и китайской классикой:

Итак, резюмирую. Нам нужны японисты-литераторы, популяризаторы востоковедения, возбудители интереса к Дальнему Востоку, к его культурам, почти неведомым широкой европейской публике. Нам нужны японисты и китаисты — авторы эссе, очерков, биографических монографий, пересказов. Нам нужны авторы книг по В. Азии — для юношества. Нам нужны востоковеды, пишущие в стиле Дживелегова, Гроссмана, Тарле (в его популярных книгах) или в полубеллетристическом стиле. Да здравствует занимательность! Надо писать о Дальнем Востоке на основе достоверного материала, это во-первых, и — з а н и м а т е л ь н о — это во-вторых. Шопенгауэр сказал: «Как хороший повар может вкусно приготовить даже старую подошву, так и хороший писатель самый сухой предмет может сделать занимательным». Вольтер сказал: «Все жанры хороши, кроме скучного» [1].

У Кима-публициста потрясающий стиль: он сверхкраток, хладнокровен и при том страстен, остер на язык, беспощаден к оппонентам и прекрасно эрудирован. На людей, знавших его лично, Роман Николаевич также производил неизгладимое впечатление. Ким всегда был изысканно одет (см. портрет автора), а в мемуарах современников встречаются следующие штрихи к портрету: «человек-айсберг», «дракон», «подтянут, холоден, вечно занят» [2].

В рецензиях Роман Ким с праведным гневом обрушивается на дилетантские, неправдоподобные описания Японии в советской печати. Мы включили в сборник некоторые рецензии — благодаря ярким и точным авторским аналогиям, они дают представление о громадной дистанции между зарождающимся в те годы экзотическим образом Японии и реальным положением дел.

До войны Ким работал над переводами современных японских писателей — и, вероятно, первым представил на русском языке произведения Акутагавы Рюноскэ («Дзюриано Китисукэ», «Тело женщины», «В бамбуковой роще») и Куросимы Дэндзи, а также опубликовал несколько рассказов собственного сочинения, прошедших не замеченными ни критиками, ни читателями.

После войны Роман Николаевич станет маститым писателем, отцом-основателем советского шпионского детектива — этот жанр будет призван воспитать советского человека, однако Ким, как и раньше, будет рассказывать о своем — Японии, Китае, буднях разведчика, «кухне психологической войны». «Тетрадь, найденная в Сунчоне», «Агент особого назначения», «По прочтении сжечь» и другие — к началу 1960-х годов совокупный тираж его книг будет приближаться к миллиону экземпляров.

Спустя почти сто лет собранные здесь сообщения Кима служат нам источником альтернативного, параллельного знания о Японии, в равной степени удаленного и от скудных сведений в советской печати, и кабинетной учености, и травелогов путешественников, очарованных японской культурой и потому мало что в ней разобравших.

Роману Киму, «человеку, имевшему три родины и ставшему игрушкой в руках судьбы» [3], суждено было оказаться в самом центре конфликтов Японии и России, старого мира с новым — конфликта с самим собой, наконец, литератором-японофилом и сотрудником советской разведки.

Несмотря на явную ангажированность автора, отрывистость повествования, обилие путаных подробностей, безызвестных имен, забытых аббревиатур, загадочных пассажей и общий туман войны, в изложении Романа Кима Японию видно удивительно ясно и чисто. 

***

Мы сопроводили этот сборник биографической статьей, составленной японоведом, журналистом и биографом Романа Кима Александром Кулановым.

Многое из написанного Кимом о Японии первой трети ХХ века будет далеко не всегда ясно сегодняшнему читателю. Эту книгу сопровождает подробный затекстовый комментарий, выполненный японисткой Анной Слащёвой. 

Японские имена в книге не склоняются, авторские разночтения (Кикучи и Кикути) сохранены, материалы приводятся в оригинальной транслитерации «по Киму» — она основана на системе Спальвина (эн вместо иен, сьогун вместо сёгун) и предшествует общепринятой сегодня системе Поливанова, хорошо знакомой читателю.

Платон Жуков, Анна Слащёва

[1] Цит. по: Ким Р. Биография. Документы. Творческое наследие: [сборник документов] / авт.-сост. А. Е. Куланов. М., 2025. С. 283–291.

[2] Эти и другие описания Р. Кима см. в: Куланов А. Е. Роман Ким. М.: Молодая гвардия, 2016. С. 77, 81, 125.

[3] Так охарактеризовал Кима японский писатель Кимура Хироси. Там же. С. 234.

Три дома напротив соседних два {1}
(Описание литературной Японии)

1. Публикация по изданию: Ким Р. Н. Три дома напротив, соседних два. М.: Советская литература, 1934.

Война, длившаяся много веков, была закончена ко второй половине XIX века. Географам-фактовикам удалось шаг за шагом отвоевать весь мир у географов-выдумщиков. Земной шар был открыт почти без остатка.

Географы-выдумщики вели свою родословную от Геродота, описавшего в своих путевых очерках никогда не стареющих гиперборейцев и невров, которые умели превращаться в волков; от Ктесия, подробно изобразившего диковинно-неприличное телосложение индийских пигмеев, и от китайских логографов — авторов многотомных описаний флоры и фауны никогда не существовавших островов. Древнекитайские очеркисты так внушительно врали, что император Вуди {2} даже снаряжал специальные экспедиции на эти острова.

Власть географов-выдумщиков держалась до тех пор, пока на картах были белые пятна неведомых земель, островки географического невежества. Белые пятна быстро таяли одно за другим, и к середине XIX века на глобусах осталось из них только два — полюсы.

Мир был разгадан, открыт, но не до конца. На Тихом океане еще оставалась страна, которая никого не подпускала к своим берегам, а неосторожные корабли пугала выстрелами из бомбометов допотопной системы на соломенных станках. Дело в том, что в начале XVII столетия правительство этой страны издало манифест: навсегда, навеки страна объявляла себя отделившейся от остального мира и закрывала свои двери. Крохотная щель была оставлена только для китайских и голландских купцов, которые, просовывая стеклянные изделия, парчу и штуцеры через нагасакскую бухту, передавали контрабандой сплетни о белом свете. По некоторым данным, в порядке сугубого исключения в 1709 году в столицу страны — город Эдо — был допущен английский капитан, некий Гулливер, ехавший транзитом из Лаггнегга. Но этот факт, сообщенный одним ирландским попом, требует научной проверки.

Все попытки завязать сношения с Японией кончались неудачей. Она упорствовала в своем грандиозном бойкоте. В мемуарах сьогунского премьер-министра конца XVIII века Мацудаира {3} сообщается, что считались предосудительными даже разговоры о чужих кораблях, проходящих в открытом море.

Неоправдавшиеся прогнозы

В августе 1853 года в порт Нагасаки вошли четыре русских судна во главе с фрегатом, на котором развевался адмиральский вымпел. Адмирал имел в своем распоряжении кроме шестидесятифунтовых бомбардировочных орудий и музыкального ящика, дедушки нашего патефона, комплект убедительных аргументов — уговорить чудаков вернуться на земную планету.

Однако дипломатическая звезда адмирала быстро потускнела над нагасакским рейдом. Местный губернатор и его чиновники кланялись, улыбались, угощали русских вареными пронсами, ланью и како-фигами, терпеливо слушали музыкальный ящик, сосали наливку, но когда речь заходила о деле, честно изображали из себя тугоухих или слабоумных. Не подействовал даже один из козырных ходов адмирала — показ тревоги на батарейной палубе с пальбой из пистонов: японцы ограничились тем, что изобразили испуг, а один из чиновников, особенно вежливый, упал в обморок.

Музыкально-шумовая дипломатическая конференция продолжалась с антрактами до января 1854 года. В конце концов адмирал плюнул, выругался по-морскому и приказал поднять якоря.

«Паллада» и ее подчиненные ушли из Нагасаки, а секретарю адмирала пришлось вместо составления досье об успешных переговорах заняться переписыванием первых глав дневника «Русские в Японии».

Сьогунские чиновники не смогли перешагнуть через свой страх перед западными варварами, в особенности перед русскими.

Во время нагасакской стоянки адмиральский секретарь писал в своем дневнике:

«Уж этот мне крайний Восток; пока, кроме крайней скуки, толку нет!»

«Мой дневник похож на журнал заключенного, не правда ли? Что делать! Здесь почти тюрьма и есть, хотя природа прекрасна, человек смышлен, ловок, силен, но пока еще не умеет жить нормально и разумно».

Пейзаж, который впоследствии заставит Лафкадио Хэрна {4} принять японское подданство, а посла Клоделя пойти на ряд дипломатических уступок {5}, показался петербургскому скептику неправдоподобным, разрисованной декорацией, «непохожей на действительность».

Больше всего огорчили сердце секретаря сами японцы, которых он видел на палубе фрегата и на берегу гавани.

Старики-чиновники никакой симпатии, никакого сожаления не внушали. Опереточные бюрократы в штофных юбках, с безобразными косичками на макушке, были безнадежны. Но молодые переводчики — ондертолки-юноши {6}, с дикой завистью смотревшие на книжные полки в кают-компании и на пушки, украшавшие палубу фрегата, вызвали снисходительное сочувствие писателя.

«Нарабийоси 2-й {7} (искаженное — Нарабаяси. — Р. К.) со вздохом сознался, что всё виденное у нас приводит его в восторг, что он хотел бы быть европейцем, русским».

«Кто победит: Нарабийоси 2-й с его тягой в мир или нагасакский губернатор в вердепомовых наплечниках?»

Гончаров грустно покачал головой и, вызвав в памяти тоскливые глаза молодого переводчика, написал в дневнике:

«Бедный, доживешь ли ты, когда твои соотечественники, волей или неволей, пустят других к себе или повезут своих в другие места?»

Гончаров не верил в счастье Нарабаяси и его сверстников. Прощаясь с японскими берегами, он был уверен в том, что сьогун еще долго будет держать страну взаперти, а Нарабаяси так и умрет в должности портового толмача.

Трудно строить верные прогнозы с борта фрегата. Корабли — плохие вышки для политико-экономических наблюдений. Две-три прогулки по торговым кварталам главных городов и одна экскурсия в деревню излечили бы писателя от пессимистической риторики.

В Эдо благородные самураи с наступлением темноты, обвязав лицо полотенцем, тащили в ломбарды фамильные мечи и доспехи, а их сюзерены — даймьо — выпускали бумажные деньги, обеспечивая чем попало, даже зонтиками из промасленной бумаги. Погонщики волов на Токайдо-приморской дороге устраивали забастовки по всем правилам, а в Нагато сыновья разорившихся крестьян уже собирались поступать в так называемый Отряд удивительных воинов {8} — боевую дружину мелких самураев и городского плебса.

Пантомимы в театре кабуки вызывали бо́льший трепет, нежели уличные шествия сьогуна со своей свитой.

Мифическая революция

Через десять с лишним лет после отплытия Гончарова самурайские юноши, однолетки Нарабаяси 2-го, захватили дворец сьогуна в Эдо и аннулировали декрет о бойкоте. Эта акция группы самурайских прапорщиков из юго-западных провинций была торжественно названа «обновлением правления» эры Мэйдзи {9}.

Если у вас есть учебник истории Японии, изданный с санкции японского министерства народного просвещения, ни в коем случае не кладите его на полку, где у вас книги по истории. Кладите его на полку художественной литературы и непременно рядом с «Калевалой», «Песнями западных славян» Меримэ, фальшивками Чаттертона, Библией и Гомером. По части достоверности и аутентичности официальная история Японии не будет отличаться от своих соседей по полке.

Японские гимназисты проходят основательно курсы химии, физики, биологии и математики. Они обязаны еще усвоить несколько тысяч иероглифов. Чтобы смягчить эту непомерную мозговую нагрузку, им преподается отечественная история по учебникам, в которых деловито сообщается, что предки ныне царствующей династии свалились с неба, что первые императоры царствовали по сто лет и т. д. Японское министерство просвещения не разграничило до сих пор мифологию от истории, потому что мифотворчество продолжается. Мифы продолжают фабриковаться на кафедрах истории.

Одним из мифов, созданных во второй половине XIX века, является история мэйдзийского переворота 1868 года. Профессора императорских университетов, в том числе и «легальные марксисты» {10} из либеральных приват-доцентов, доказывают, что этот переворот обновил страну с ног до головы, ликвидировав феодализм без остатка, что он был «буржуазной революцией». Жертвой мифа пало немало авторитетнейших европейско-американских японоведов. На деле же никакого уничтожения феодализма, никакой буржуазной революции в 1868 году не произошло. Переворот заключался в том, что на деньги осакских и кьотоских ростовщиков был проведен капитальный ремонт феодализма, который начал было расползаться от развития товарно-денежных отношений, от крестьянских восстаний и от дыма рыскавших у берегов иностранных эскадр.

В рядах феодальной бюрократии происходит перетасовка. Сьогуна увольняют в отставку с сохранением мундира и с пенсией. Власть переходит в руки группы предприимчивых молодых самураев, не умевших говорить на столичном наречии {11}. Перестроив свои ряды, феодальная бюрократия берет шефство над торгово-ростовщическими домами, завязывает родство с купеческой верхушкой, разрешает ей начать скупку земель, создает самурайско-купеческую акционерную компанию под названием «японский капитализм» с номинальным директором — императором и правлением, состоящим из представителей феодальной бюрократии с решающим голосом и представителей купечества с совещательным.

Всё свелось к обновлению фасада токугавского феодализма и к решительному открытию страны для западной культуры (в возможность чего не верил Гончаров и что было действительно актом революционного стиля), чтобы как можно скорее подпереть деревянную архитектуру феодализма фабричными трубами, банковскими сейфами, мортирами и броненосцами. Новая власть начинает бешено наверстывать почти трехвековой гандикап.

Через год после появления первых глав «Обрыва» была установлена телеграфная линия Петербург — Нагасаки. Еще через год — декрет о запрещении носить косички на голове. Через три года сквозь рисовые поля Токьо — Иокогама заковылял бестеркейтоновский паровоз и был издан указ о введении фраков в парадный обиход вместо штофных юбок и халатов с гербами {12}. Еще через год, в 1873 году, правительство разрешает японцам родниться с европейцами, т. е. мешать кровь потомков богов с кровью правнуков орангутангов.

Первое десятилетие было истрачено на усвоение внешнего реквизита западной цивилизации: телеграф, газ, локомотивы, спички, прически на пробор, галоши, бормашины, станки для печатания ассигнаций, крупповские гаубицы…

Литературные компрадоры

В смысл переворота были посвящены только сами участники, казначеи-хозяева ростовщических фирм Осака и Кьото.

Масса же низовых самураев, мелких купцов и мелких землевладельцев, усердно читавшая первое время широковещательные манифесты правительства о радикальном обновлении Японии и о начале новой эпохи, быстро вступает в фазу разочарования.

Это же разочарование по поводу результатов мифической революции охватило появившиеся вскоре первые кадры европеизированной интеллигенции. Эти кадры вышли из рядов деклассированного низового самурайства и мелкой буржуазии городов и деревень. Прочитав в оригинале европейские книги о том, как на Западе делались революции в пользу третьего сословия, пионеры японской интеллигенции начали фрондировать под знаменем либерал-оппозиции. Учреждается весьма солидный литературный агитпроп, в первую очередь для активного использования западных классиков, в первую голову — Сервантеса, Шиллера, Шекспира, Дюма и Пушкина. Лидеры либерал-оппозиции — публицисты — берут на себя роль литературных компрадоров.

Утро японского либерализма было очень веселым и многообещающим.

В ресторанах, на витринах которых было написано «Дзиютэй» — ресторан «Свобода», подавали пирожное, называвшееся «Дзию-бандзай» («Да здравствует Свобода»); в парикмахерских, украшенных вывеской «Дзиюкэн» (домик Свободы), употребляли после бритья полотенца дзию-тэ-нугуи (полотенце Свободы). В одной новелле из «Дон Кихота», по воле переводчика, появились Мадзини и Гарибальди {13}, «Юлий Цезарь» Шекспира вышел под названием «Последний меч удара Свободы» {14}, «Вильгельм Телль» Шиллера был переименован в «Стрелу Свободы» {15}, а «Иосиф Бальзамо» Дюма был выпущен в качестве беллетризованного учебника-справочника по созданию тайных политических организаций и по технике конспирации {16}.

Чтобы возбудить героико-романтические эмоции у своих полит. единомышленников, компрадоры решили принять услуги русских классиков. «Капитанская дочка» выпускается под заглавием «Сердце цветка и думы бабочки: удивительные вести из России», Гринёв был переименован в мистера Смита, а Маша — в Мэри {17}. «Война и мир» получает более поэтическое название: «Плач цветов и скорбящие ивы. Последний прах кровавых битв в Северной Европе» и более портативный вид — переводчик пояснил в предисловии: «Ввиду того, что оригинал местами очень длинен и растянут, я там, где это было нужно, сокращал» {18}.

Либерал-оппозиционеры не ограничились переводами, — они занялись самостоятельным творчеством. Публицист Суэхиро в предисловии к своему роману «Слива в снегу» {19} говорит: «Многие обстоятельства нашего времени взволновали меня, и я решил в форме любовного повествования описать существующее политическое положение». Будущий несменный парламентарий и министр, Одзаки Юкио {20}, выступил с литературной декларацией: «Превратить себя в беллетриста, раскрывать свое сердце и душу в цветах, в воде, луне и таким образом заставить свой голос с легкостью дойти до ушей всех — такова сейчас обязанность наших политических деятелей» [4].

Творения этих компрадоров и публицистов-беллетристов кажутся теперь писаниями не совсем нормальных людей, ибо они перемешивали дословный перевод с английского с патетическими рифмованными пассажами в духе китайской и японской классической поэтики. Получалось варево более причудливое, чем новелла о бригаде ударников-комсомольцев в колхозе, написанная вперемежку в стиле «Телемахиды» Тредиаковского и передовиц «Соц. земледелия».

Роль компрадоров западной литературы эти первые пропагандисты японского либерализма сыграли прекрасно. Они подняли семафоры для новой, европеизованной японской литературы.

Подданные Дэкансьо

На следующий год после смены правительства в Эдо, переименованном в Токьо, была открыта Высшая школа. В длинном оштукатуренном доме полуевропейского стиля с черепичной крышей стали спешно выращивать специалистов по всем отраслям, европейцев «made in Japan» — эстафетные группы японского капитализма для погони за Европой.

Великовозрастные сынки захудалых деклассированных самураев и наследники мелких купцов и помещиков в засаленных халатах и рваных юбках по утрам слушали заморских лекторов, а по вечерам, ошалелой гурьбой шляясь по переулкам квартала Хонго — токийской Козихи {21}, пугали окрестных жителей только что вызубренными спряжениями немецких глаголов и заумью из «Nursery Rhymes». Вскоре рождается бессмертная студенческая песня, японский гаудеамус с воинственным припевом:


     Дэкансьо, дэкансьо-о-дэ, —
Хантося ку! расэ!
Коря-коря!
     Атоно ханто-о-о-ся-а
Нэтэ ккурасэ!
Йои-Йои! Дэккансьо!

Песня означала:


Дэкансьо, дэкансьо —
Живи полгода этим!
Остальную половину
Проводи во сне!

Таинственное дэкансьо, которое старушки принимали за имя западного божества, являлось просто сокращенным обозначением европейской премудрости: ДЭ-карт, КАН-т, ШО-пенгауэр {22}.

В конце семидесятых годов из ворот Высшей школы начинают выходить первые партии интеллигентов с университетскими дипломами. Их предшественники компрадоры-либералы были в большинстве своем самоучками или выходцами из конфуцианских хедеров.

Выходили из университетских ворот, изнемогая от уважения к себе. Вся страна смотрела на них, японских «европейцев», на представителей западной цивилизации, аккредитованных при Японии.

Они вышли, чтобы принять страну в свои руки, организовать власть ученых, платоновское идеальное государство на Тихом океане.

В 1880 году состоялся первый выпуск по словесному отделению кандидатов филологии. В стране не было еще ни одного профессора, и титул «кандидат таких-то наук» звучал в несколько раз больше, чем звание академика сейчас у нас на северном Сахалине.

Ровно через пять лет после дипломирования абитуриентов возникает новая литература в университетском квартале.

Аудитория новой литературы составилась исключительно из обитателей этого квартала — подданных дэкансьо, дипломированных интеллигентов.

Первый в истории Японии литературный журнал-официоз Сообщества друзей тушницы {23} продавался у ворот Токьоского университета. У ворот стоял самолично глава Сообщества, недоучившийся студент Одзаки {24}, с пачкой сборников литературных упражнений и предлагал прохожим поддержать симпатичное начинание — литературу европеизованной Японии.

Самурайский переворот 1868 года был проведен руками юношей. Только одному — главкому войск — было сорок лет {25}, большинство же состояло из двадцатилетних.

Поэтому заседаниям кабинета министров в первые годы недоставало солидности. Ввиду частых случаев рукоприкладства среди министров пришлось издать специальное законоположение о суровом взыскании за физическое оскорбление члена правительства. Декрет был сейчас же обойден. На очередном заседании одному министру очень не понравился доклад его коллеги по кабинету. Исчерпав все словесные аргументы, он привычным жестом схватился за излюбленный довод — кресло. Докладчик с презрительной улыбкой кивнул на текст декрета, висевший на стене. После секундного раздумья оппонент вдруг прыгнул и изо всей силы стукнулся своей головой о череп противника. Декрет о физическом оскорблении не мог вступить в действие, так как шишки были одинакового размера.

В роли зачинщиков литературы университетского квартала выступают такие же зеленые юнцы — самому старшему было двадцать девять лет.

Они чувствовали себя миссионерами в стране людоедов и огнепоклонников. Вчерашние обыватели феодальной монархии, только что срезавшие косички, были недостойны звания читателя новой литературы. Эти обыватели признавали только кабуки на подмостках и на страницах книг — самурайские авантюры и мелодрамы, доступные пониманию каждого, кто знал каких-нибудь сто иероглифов и национальную слоговую азбуку.

Аналогия между правителями страны и зачинателями новой литературы не ограничивается возрастом.

Самурайские юноши 1868 года, расположившись во дворце, сменив наплечники на вицмундирные ризы, образуют замкнутую военно-бюрократическую касту из двух феодальных кланов: выходцев с юго-запада Японии — провинций Нагато и Сацума {26}.

Все генералы, адмиралы и министры японо-китайской и японо-русской войн состояли целиком из уроженцев двух провинций. Если и делались исключения для некоторых, чтобы подтвердить правило, то только путем исправления метрики: имевших неприятность родиться не в Сацума и Нагато, но заслуживающих выдвижения, объявляли «вице-уроженцами» этих провинций. До сих пор газеты и журналы говорят: генерал или министр такой-то является дзюн-сацумцем, т. е. вице-сацумцем [5].

Сацумцы и нагатосцы, чтобы закрепить монополию на эполеты и на ордена Утреннего солнца и Большой хризантемы, решили по примеру культурных стран Запада завести сословие титулованных аристократов. В 1884 году в один прекрасный день население Японии было оповещено об учреждении пяти разновидностей пэрства: баронов, виконтов, графов, маркизов и принцев. Пэрами было объявлено пятьсот пять японцев, все главари двух кланов юго-запада записали друг друга в золотой список.

Дипломированные интеллигенты тоже создают строго замкнутую корпорацию. Возникает обычай учреждать общества одновыпускников — эта традиция сохранилась до сих пор, распространившись даже на гимназисток и слушателей зубоврачебных курсов.

Организаторы новой литературы, строго ограничив свою аудиторию по кастовому признаку — только для квалифицированных интеллигентов, а не для недипломированного плебса — бывших сьогунских подданных, образовали клан, состоящий из подкланов: а) Сообщество друзей тушницы, б) группа «Красных ворот» — питомцы императорского университета {27} и в) группа «Васэда» — питомцы Васэдаского университета {28}.

Организационная деятельность литераторов из университетских кварталов началась таким образом с возведения клановой изгороди. Кастовость делается кардинальной чертой их литературы.

Каста «Преждеродившихся»

К концу девяностых годов XIX века молодые люди, вертевшиеся около университетских ворот с ученическим журнальчиком, носившим скромное название: Барахольная библиотека (Гаракута-бунко) {29}, превращаются в полноправных мэтров, окруженных учениками-подмастерьями.

Не только ученики и знакомые, но и хозяева издательств и редактора, произнося имя мэтра, прибавляют: сэнсэй, т. е. «преждеродившийся» — учитель.

Литература воспринимает все типичные черты классического феодального удела с той только разницей, что во главе ее стоит не даймьо, а корпорация «преждеродившихся». В их руках находились все пути в «ведущую литературу», так же как все дороги в правительство проходили через две провинции.

Обход застав был невозможен; не имеющего рекомендательной визы от преждеродившегося не пускали дальше раздевалки издательств и редакций.

Возникает церемониал прохождения в литературу, неписаный регламент для писательской аспирантуры, которая делилась на две категории: 1) студенты императорского и Васэдаского университетов и 2) не-студенты.

Первые, поступив в университет, начали работать в рукописном журнальчике, потом по рекомендации старших коллег являлись к одному из кончивших этот университет мэтров с просьбой принять в ученики. Ученичество длилось до памятного дня, когда мэтр, перестав выправлять их рукописи, выдавал пропуск на страницы центрального литературного ежемесячника.

Вторым, не-студентам, приходилось тратить больше энергии. Их путь проходил через переднюю мэтра в буквальном смысле слова.

Литературные юноши эпохи Мэйдзи (1868 –1912), имея за пазухой рукопись, стучались в ворота крупных мастеров, становились их учениками, носили им воду, кололи дрова и, поселившись в комнатушке рядом с передней, проходили учебу. Они давали учителю свои рукописи, чтобы он исправил их кистью, омоченной красной тушью, и затем становились литераторами.

Посредством этой патриархальной, сохранившей этикет феодальной эпохи, семейной связи между учителем и учеником выдвигались в литературу молодые писатели.

Из статьи критика Кандзаки Кийоси {30} о мэйдзийской литературе в журнале Синсьосэцу.

Принадлежащий к категории непривилегированных и ставший в начале XX века одним из первостатейных мэтров — Хасэгава {31} действовал следующим образом.

Первый роман он выпустил не под своим именем — на обложке стояло имя его учителя. Обложку его второй книги украшает то же имя, но на фронтисписном листе, рядом с псевдонимом мэтра Цубоути {32}, было как бы украдкой поставлено имя автора. И только с третьей книги Хасэгава перестал пользоваться маркой своего наставника.

Главными воротами славы в первое время был ежемесячник Друг народа {33}: тот, чья вещь попадала в новогодний или августовский номер, становился полноправным мэтром, т. е. «известным писателем». Понятие «известный» изображается комбинацией двух иероглифов: имеющий имя {34}. Получивший имя сейчас же выезжал из передней шефа и, сохраняя в отношении его вассалитет, заводил собственный штат литературных мальчиков.

По мере увеличения числа мэтров растет суета внутри клана литературы. К концу девяностых годов дерево клана становится очень ветвистым. Вместо трех групп, бывших вначале, приходится уже запоминать наизусть следующий список:

группа «Друга народа»

»     мэтра Одзаки

»     »     Юкита {35}

»     »     Хироцу {36}

»     »     Китамура {37}

»     «Красных ворот»

»     Васэда

»     Сэндаги {38}

»     Нэгиси {39}.

Четыре последних группы носят имена кварталов. Изучающему японскую литературу надо иметь на столе справочник-путеводитель по Токьо.

Наиболее влиятельной была группа «Красных ворот», состоявшая из дипломированных словесников — ядра литературного клана.

Когда в парламенте начались первые кошачьи концерты-драки (в храме японской конституции на столике у каждого депутата стоит увесистая дощечка, на которой написано имя; эти дощечки весьма эффективно используются при рукопашных дебатах), когда депутаты из адвокатов и публицистов стали выступать против клановых кабинетов, в сфере литературы тоже возникает оппозиция.

Группа юношей, которым не привелось попасть в университеты, которым не хотелось таскать воду для профессоров и кандидатов филологии, начинает выпускать журнальчик под лозунгом Долой клан ученых людей в литературе! {40}, где публикуется декларация:

Господам профессорам и кандидатам!

 

В литературном мире нет деления на благородных и плебеев, старых и молодых.

И аристократ с придворным чином, и голый студент спорят между собой за первенство на основании своих творений.

Но у нас уже завелось так, что некие почтенные учителя, некие профессора хвастливо подписывают свои произведения учеными титулами как торговыми марками. Разве это не смехотворно?

Разрешите задать вам, господа, вопрос!

Неужели вы, почтенные учителя, не можете привлечь к себе читателей без золотой вывески?

Если это так, то вы поистине смешны.

Просим отныне прекратить эти жульнические вывески, рассчитанные на то, чтобы поразить дураков.

Эта вылазка была подстроена обитателями квартала Васэда, где находился частный университет, конкурирующий с императорским и не имевший права давать своим абитуриентам звания кандидата наук. Васэдаская группа славилась своей крепкой сплоченностью. Недаром сложилась поговорка, которую цитирует Пэрис — бывший секретарь английского посольства в Японии — в своем романе [6]:

«Императорский университет создает министров, университет Кэйо — деньги, а Васэдаский — друзей» {41}.

Внутриклановая цеховая сплоченность между мэтрами и подмастерьями считалась моралью сословия литераторов Бунсидо [7], от слов: бунси (литератор) и до (путь). На Бунсидо покоилась система олигархии мэтров и кланизма.

Критик Хирабаяси {42}, умерший несколько лет тому назад в Париже, писал:

Каким был до сих пор литературный мир?

Вертикально он составлялся из связей между мэтрами и учениками и связей по альма-матер, а горизонтально — из товарищеских протекций.

Печатные органы, где публиковалась продукция мэтров, были строго ограничены.

Выйти в литературу означало занять один из уголков в этих журналах на основе товарищеских протекций или связей между учителями и учениками.

В этом мире литературы царила своеобразная надмирная атмосфера. Внутри группы царствовали семейная сплоченность и теплая дружба. И в этой оранжерейной атмосфере выращивалась специфическая система морали литераторов — Бунсидо.

Территория литературы мэтров в первое время ограничивалась университетскими кварталами. Затем в орбиту влияния вошли пригородные районы Токьо, где в недорогих съемных особнячках разместилась передовая прослойка интеллигенции — чиновники и саларимены {43}, кончившие университет, и свободные профессионалы. Следующий этап: новая литература заводит колонии: мэтров начинают читать учащиеся провинциальных техникумов и гимназий. Рост территории внес дополнения в систему «вертикальных связей», так как выход в литературу через переднюю учителя или университетский коридор был доступен только тем, кто находился в самом Токьо.

 

На помощь провинциалам выступает почтовое ведомство, литературные ежемесячники учреждают специальный отдел так называемых бросаемых писаний (бросаемых в почтовые тумбочки на улицах) для помещения литературных опытов провинциальных аспирантов. В качестве жюри приглашаются старшие мэтры, которые отбирают вещи для печатания и сопровождают их трехстрочными оценками. От резолюций мэтров зависела дальнейшая биография авторов: получивший несколько раз пятерку садился в поезд и ехал в Токьо.

 

В последние годы эры Тайсьо (1912–1926) ведущим журналом становится ежемесячник Новое течение (Синтьо) {44}. В 1923 году на страницах журнала возникает новый орган власти мэтров, так называемый гаппьокай {45} — «собрание для коллективных оценок».

Редактор журнала Накамура Мурао {46}, сам писатель, в начале каждого месяца приглашает перворазрядных мэтров в ресторан «Кайракуэн», что в квартале Коисикава {47}, и предлагает всем собравшимся высказываться о произведениях, опубликованных в только что вышедших номерах журналов. Протоколы этих гаппьокаев публикуются в следующем виде, — привожу текстуально попавшиеся под руку отрывки:

Из 10-го гаппьокая (№ 3 журнала за 1924 год) {48}:

 

Накамура. Ну, прошу критиковать рассказ Сато «Записи о бледной луне в окне вагона». Кто читал?

Сато (автор, смеется). Я внимательно прочел рассказ. Может быть, мне покритиковать? Ха-ха-ха!

Токуда. Эта вещь для женского журнала.

Сато. Вы хотите сказать, что вещь плоха?

Токуда. Да, знаете ли, не особенно хороша…

Сато. Говорите точнее.

Токуда. Пожалуй, вы не поработали над ней.

Кумэ. Но нельзя говорить, что она вульгарна по тону.

Токуда. Эта вещь принадлежит к числу таких, которые доступны домохозяйкам и гимназисткам. Нехорошее выражение «бледная луна».

Кумэ. Автор применяет старую сантиментальную манеру! Если бы не было начала и конца, — вещь выглядела бы скучной…

 

Оттуда же:

 

Накамура. Ну, следующим стоит рассказ «Лодырь» Сатоми.

Сато. Это, пожалуй, «Записи о луне в окне вагона» г-на Сатоми…

Накамура. Я считаю, что во всех новогодних вещах Сатоми не видно усердия.

Сатоми. Да, пожалуй.

Все хохочут.

Сатоми. Целиком согласен.

Накамура. Всё-таки нельзя же быть таким небрежным.

Сато. Давайте хорошенько обругаем Сатоми.

Тиба. Из вещей г-на Сатоми этот рассказ, действительно, принадлежит к числу отчаянно плохих. Ужасно неряшливо!

Токуда. Кумэ, а вы читали?

Кумэ. Я… как бы вам сказать…

Токуда. Если прочитаешь эту вещь, даже нельзя критиковать {49}.

 

Из 31-го гаппьокая:

 

Рассказ Накадогава «Накануне» (Литературная летопись).

Накамура. Ну, как относительно вещи Накадогава?

Уно. По-моему, ловко написано.

Накамура. Очень правдиво, не правда ли? Гораздо правдивее, если сравнить с прежними вещами.

Уно. Да. Раньше он писал о людях с какой-то странной злостью или ревностью, но теперь этого нет. Вещь очень приятная.

Хироцу. Я не читал еще, но мой отец очень хвалит. Думаю почитать {50}.

 

Из 40-го гаппьокая (№ 11 за 1926 год)

Этот гаппьокай был специально посвящен молодым авторам.

 

Рассказ Яги Тосаку «Проверка возлюбленной».

Кумэ. Ничего себе вещь. Мне понравилась.

Фудзимори. Этот Яги, кажется, был в числе десяти, попавших в число премированных на конкурсе газеты Дзидзи.

Кумэ. Вещь старовата по манере, но местами интересна.

Фудзимори. Кто-то сказал мне, что эта вещь похожа на произведения Уно. А ведь правда, есть сходство?

Кумэ. Да, пожалуй.

Кано. А бывают ли такие случаи, как описанный в рассказе, в действительности?

Кумэ. Я читал вещь с этим сомнением, но, прочитав, решил, что такие случаи бывают.

Кано. У меня сомнение осталось до конца. Может быть, это и входило в расчет автора. Я никак согласиться с ним не могу.

Уно. Мне нравится то, что вещь написана очень гладко.

Кано. До того места, где его окликают на трамвайной стоянке, еще можно соглашаться, но всё, что идет дальше — производит странное впечатление.

Уно. Вначале ведь есть оговорка, что это, мол, странная любовная история. Мне она странной не показалась…

Таката. Избитые выдумки… ничего интересного…

Кумэ. Я думал: почему сделана такая оговорка?

Уно (обращаясь к Кумэ). Ты что-то сегодня очень мягко критикуешь.

Кумэ. Да, пожалуй {51}.

Профан может подумать, что участники гаппьокая — авторы этих непринужденных, дружески-интимных реплик за чашками зеленого чая попали впросак. Можно подумать, что г. Накамура, предательски собрав мэтров в кабинете ресторана, спровоцировал их на беседу, чтобы дать возможность своим репортерам увековечить безалаберную болтовню литературного генералитета.

Так может подумать только непосвященный. Накамура не думает прятать стенографов, специально приглашаемых из конторы Цукуда {52}; они сидят в углу залы в качестве кабукистских никтошек {53}, и ведущие беседу знают, что стенограмма появится ровно через три недели на страницах журнала, делающего погоду в литературе.

Работают стенографы очень добросовестно, ни одно слово мэтров не пропускается мимо, небрежное, не всегда связное комнатное суесловие (писатели, как правило, ужасно косноязычны в разговорах и алогичны, как светские дамы) благоговейно записывается без всяких поправок.

Никтошки не ограничиваются фиксацией слов. Они протоколируют все жесты, движения и даже мимику преждеродившихся. Вот типичные ремарки из гаппьокайских отчетов:

(все присутствующие некоторое время молчат)

(закуривая папиросу)

(входит г. Уно)

(всё время улыбается про себя)

(крутит в руках номер журнала)

(подпирает щеки руками)

(сзади него вертится электрический веер)

(накрывая голову мокрым полотенцем)

Каждый гаппьокай представляет собой своеобразную пьесу, театральную импровизацию; читатели могут в любой гостиной за жаровней разыграть ее, вообразив себя мэтрами на час. Гаппьокай вполне заслуживают тщательного и почтительного протоколирования. Потому что на этих вечерах в ресторане «Кайракуэн» создаются репутации и раздаются патенты на славу.

...