Крымская рапсодия
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Крымская рапсодия

Александр Боярский

Крымская рапсодия

Роман-эпопея






16+

Оглавление

АЛЕКСАНДР БОЯРСКИЙ
КРЫМСКАЯ РАПСОДИЯ

Роман

Эпиграф
КРЫМСКАЯ РАПСОДИЯ — ВОЙНА И МИР ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ

Александр Боярский

100-ЛЕТИЮ ОКОНЧАНИЯ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ В РОССИИ ПОСВЯЩАЕТСЯ.


АВТОР

ПРОЛОГ


СТАМБУЛ — ГОРОД КОНТРАСТОВ!


1.

Солнечным сентябрьским днём группа русских туристов медленно шла по узкой улочке Стамбула. Франтоватого вида, пожилой экскурсовод в клетчатом пиджаке неторопливо рассказывал интересные подробности из истории этого удивительного города. Многие женщины были в тёмных очках и белых шляпках. Одна пожилая дама выделялась среди всех присутствующих не только своей белой шляпкой, и ниткой крупных белых бус на шее, но и тонкими белыми перчатками на руках. Рядом с ней в темно-синем платье и светлой шляпе шла её старая подруга, с которой они иногда тихо переговаривались, чтобы не мешать экскурсоводу.

Увидеть в огромном Стамбуле чистую, уютную улочку, по которой медленно перебирая ногами шла одинокая группа туристов, было делом несбыточным, ведь обычно на улицах этого огромного мегаполиса всегда было много не только своих горожан, но и многочисленных туристов из разных стран мира. Услышать чистую русскую речь было достаточно сложно, скорее разнообразное «гур-гур», как говорят в кино, когда надо изобразить в кадре говорящую толпу. Но, сегодня был видимо исключительный случай, и по тихой, солнечной, но пустынной улочке брела только одна туристическая группа.

Дама в белых перчатках, слегка наклонилась к своей соседке и тихо произнесла: — Тебе Леночка, это ничего не напоминает?

— Нет Ниночка! В Стамбуле я не была, а вот Константинополь, я думаю, был несколько иным, и тебе он как раз более знаком, чем мне. Только по рассказам, и то не Мишиным. Он всего лишь образ создавал, а вот ты там гуляла, бродила по улицам, на базаре поди не один раз бывала, — и сквозь тёмные очки она посмотрела на подругу. А та, словно действительно мысленно стала перебирать что-то очень личное, в своей памяти, потому что несколько застыла, потом немного повернулась, видимо пыталась что-то вспомнить или рассмотреть, пробежала глазами по вычищенной улочке среди каменных стен домов, слегка обшарпанных, как тогда, в Константинополе, когда она либо одна, либо уговорив Яшу, тащила его за собой на огромный базар, чтобы прикупить что-то покушать. Странное было ощущение: почему-то всегда очень хотелось есть. Даже в Крыму такого не ощущалось, а вот там, в этом кишащем людьми разных национальностей ей почему-то всегда хотелось есть. Неожиданная нищета не давала ей покоя. Ничего не помогало. Совсем ничего. Она хоть и пыталась разводить в своем саду индюшек, но ничего толкового из этого в итоге так и не вышло. Да, и Яше это было совсем не по душе. Он тяготился этой мирной жизнью. Это было не его. Его тянуло в бой, а здесь была капуста. Пустой желудок и тоска. Он сходил с ума. Постоянно был в напряжении, тем более, что и раны давали о себе знать, и приходилось забивать эту боль кокаином. Или водкой. Тоска. Она его понимала и не осуждала. Да и как его можно было тогда осуждать?

— Мне Миша рассказывал, как он лечил Яшу в Крыму в двадцатом.

— И не говори Лена, столько лет прошло, а всё как наяву, словно вчера это всё было. И война, и любовь, и его ранения. Ведь дважды его вытаскивала с поля боя. Один раз еле взвалила его на лошадь, и так с ним и прискакала к своим. Выхаживала его. Да, … — Нина немного задумалась, словно снова перебирая в своей огромной памяти те моменты из этой не простой военной жизни, жизни человека, женщины, которая взвалила на себя огромную ношу. Эта хрупкая девица в кавалерийских штанах сама наводила страх на всё окружение своим характером, не давая спуску солдатам. Империалистическая, потом гражданская, и она — сестра милосердия помогала перевязывать раненых, на себе выносила их с поля боя. Вот так однажды она и познакомилась с Яшей, вынеся его раненого в грудь. Именно эта проклятая рана потом так и не могла до конца зажить и мучила его до конца дней. А какой Яша был статный красавец. Загляденье. Высокий. Красивый. И глаза! Его завораживающие серо-зелёные глаза сводили её с ума. Она была конечно ниже его ростом, но молодость, господа. Что с девушками делает молодость, когда они в двадцать лет влюбляются? Вы сами всё прекрасно понимаете. Это называется, потерять голову. Добровольцем на фронт против немцев воевать, а уж потом, вступила в Добровольческую армию сражаться против красных. Это называется — жизнь побросала и в прямом и в переносном смысле. Вот и сейчас, спустя столько лет после тех событий, она сама не ожидала, что окажется в Баку на съёмках новой кинокомедии самого Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука», который изображал в кино тот самый Константинополь, а точнее уже Стамбул. В этом перевёртыше, как в сознании, что-то было необъяснимое, невозможное и в то же время достаточно понятное. И посмотрев на Елену Сергеевну, Нина Николаевна Нечволодова, а это была именно она, неожиданно для себя вспомнила тот самый момент, из-за которого и оказалась на съёмках фильма. Почти, как в двадцать пятом, когда она и Яша снимались в фильме о гражданской войне и Яша там играл самого себя — генерала белой армии Слащёва, а она, Нина, как в жизни, так и в кино была его ординарцем. Всю жизнь.

И тут прозвучала команда режиссёра: — Стоп! Снято! Меняем дислокацию.

Нина немного расслабилась, и сразу вспомнила, как идя в очередной раз по пустынному коридору Мосфильма и ей навстречу шёл сам Гайдай. Он остановился прямо перед ней, и без всяких предупреждений выпалил:

— Нина Николаевна, не желаете со мной поехать на съёмку в Баку, который в моём фильме будет изображать Стамбул? Стамбул — город контрастов! И он слегка улыбнулся, и стал смотреть в её полутёмные глаза, ибо света не хватало в коридоре, чтобы он смог разглядеть настоящий цве�� её глаз. Он уважал эту даму, которая всегда выглядела просто потрясающе в свои шестьдесят девять лет. Да, он знал, что она была вдовой бывшего генерала Слащёва. Воевала против красных. Была в эмиграции, потом с мужем вернулась в Россию, руководила театральным коллективом и была главным консультантом на съёмках фильма «Врангель». Жаль, что кино по каким-то причинам было смыто, и не осталось ни единой копии, но для Леонида Йовича это не играло совершенно никакой роли. Зато она прекрасно знала Константинополь. Тот быт. Ту, заграничную жизнь, которую ему надо было воссоздать в кино, пусть и в современном виде. И чтобы её было легче убедить и принять какое-то решение, он добавил:

— С нами на съёмку поедет Елена Сергеевна Булгакова, а она сейчас как раз приглашена консультантом на съёмки фильма по пьесе Михаила Афанасьевича. Я думаю, вам вместе там будет очень интересно. Как считаете, Нина Николаевна?

И Гайдай стал внимательно смотреть в её глаза. В эти русалочьи глаза, как их когда-то определил сам Александр Вертинский. Откажет или нет? Но тут, Нина Николаевна явно не ожидала такого яркого подарка. Это было настолько неожиданно, что она даже не сразу решилась что-то произнести.

— Елена Сергеевна тоже едет сниматься у вас?

— Да. Там роли фактически нет, — он слегка улыбнулся, — так, сыграть роль русских туристов в Стамбуле, но я думаю, вам вместе там будет очень интересно. А заодно и меня проконсультируете, что и как. Ещё и денег заплатят за съёмки. Так что, всё, как полагается. Готовы?

Ей это явно польстило.

— Лёня! Конечно! Ну кто же откажется сниматься у тебя, да ещё и с пользой для дела. И погулять, и посниматься, и немного сменить обстановку. Я очень признательна.

И вот сейчас, в перерыве между съёмками, они на пару стояли у стен дворца Ширван шахов и мечети Джума и переглядывались между собой. Вдова знаменитого советского писателя Елена Сергеевна Булгакова, автора только совсем недавно напечатанного в журнале романа «Мастер и Маргарита», которым уже зачитывалась вся страна и вдова знаменитого белого генерала Слащёва, о котором сейчас почти нигде не упоминали, его супруга и постоянный ординарец Нина Николаевна Нечволодова, про которую почему-то многие думали, что она не пережила тяжелых тридцатых годов и её давно нет на этом белом свете. Как порой бывает в жизни — парадоксы судьбы. Всю свою оставшуюся жизнь она так или иначе была связана с советским кинематографом. И это были её совсем не последние съёмки в жизни. И ведь что самое характерное в их истории любви — у каждой из них это был не первый брак! Да, да, дорогой мой читатель. Недаром говорят, что жизнь прожить — не поле перейти, а уж любить всю жизнь кого-то одного, увы, порой не каждому дано, да и жизнь сама по себе всё расставляет по своим местам. Вот вам и Стамбул — город контрастов! Кстати, это яркое и ёмкое выражение, которое много позже превратится в политический штамп нашей сатиры, Гайдай подсмотрел в фильме «Государственный преступник» в котором снимался тогда набирающий популярность Александр Демьяненко.

Ассистентка посоветовала Гайдаю обратить внимание именно на этого замечательного актёра, ибо Гайдай просто с ног сбился в поисках главного героя для своей комедии «Операция „Ы“ и другие приключения Шурика», которую уже посмотрела вся страна и разобрала на цитаты. А Шурик стал просто мега-звездой, говоря современным языком. И вот новая комедия, правда без Саши Демьяненко. Зато здесь блистал сам Юрий Никулин, а его жена Татьяна изображала нашего гида за границей. Про Андрея Миронова и говорить было нечего — актёр, когда узнал про роль Геши Козодоева, сам напросился к Гайдаю на пробы и без проблем их прошёл, потому что чувствовал в этом герое своего любимого и озорного Селестена и конечно уже примеривал на себя роль Фигаро, с которой он уже весной следующего года, покорил всю театральную Москву. Но сейчас было лето, и все с удовольствием снимались в этой замечательной комедии.

Контрасты! В жизни и Елены Сергеевны их было хоть отбавляй, и в судьбе Нины Николаевны хватало. Колоритная пара дам в возрасте спокойно прогуливалась по старинным улочкам города, изображая туристов, что доставляло им несказанное удовольствие забыть на время про жизнь, и отдаться во власть кинематографа, этого ужасного и в то же время потрясающего своей необычностью зрелища, к которому уже все так привыкли и жить без него совсем не могли. Сходить в кино на новую кинокомедию, это всегда было очень романтично.

— Жаль, что мы с тобой одни тут бродим. Яша бы был рад, я даже не сомневаюсь. Эх, этот кошмарный 1929 год. Январь. Ужас. Как вспомню, так дрожь пробирает до самых костей даже сейчас, через столько лет.

— Тридцать девять лет прошло. А ведь мы с Мишей именно в двадцать девятом и познакомились, в феврале месяце на одной вечеринке у друзей. — Елена Сергеевна это как-то тихо произнесла, словно вспоминая тот морозный февраль. А ведь он был тогда уже второй раз женат на Любе Белозёрской. А вот подижь ты, влюбились в друг друга и всё. Ничего не попишешь. Три года встречались тайно, как разведчики в кино, пока про нас не прознал мой муж Шиловский. И всё. Закрутила нас любовь так, что сдержаться мы не могли.

— В феврале? А Яшу 11 января убили. И надо же мне было в тот день уйти из дома в клуб, мы там новую пьесу репетировали. Какие совпадения — я потеряла мужа в двадцать девятом, а ты наоборот нашла.

— Да и прожили мы с тобой с любимыми почти одинаково: я в девятнадцатом с ним познакомилась, в двадцатом мы обвенчались, и через девять лет его убили.

— А мы три года встречались и всего восемь лет вместе прожили, когда Миша ушёл из жизни.

— Зато ты стала Маргаритой Мастера! — а это сама понимаешь, дорогого стоит. Не каждый писатель своей музой делает жену, ещё и роман свой лучший ей посвящает. Разве не так? Тебе повезло. Ей Богу, Лена!

— Ты здесь права. Я всё постаралась сделать, чтобы он мог свободно творить, и чтобы никакие бытовые вопросы его не отвлекали. Я и с театрами вела переговоры и с издательствами. Всё было, и всё теперь в моей памяти. Кстати, образ Маргариты появился в романе лишь в 1932 году, именно после того, как мы поженились. Ведь до этого момента никакой любовной линии в романе не было.

— Вот так и в моей. Всё перемешалось — и война и любовь, и эмиграция, и возвращение. Сейчас и представить это невозможно, а уж тогда, сама понимаешь. Мы ехали и думали с ним, что нас ждёт? Действительно простят или к стенке поставят, как говорил Хлудов Черноте на берегу Чёрного моря. Я и тогда Яше говорила, когда мы с ним посмотрели спектакль, что своего Хлудова Михаил Афанасьевич явно с моего Яши Слащёва писал.

— Ещё бы. Конечно. Такую колоритную фигуру так просто забыть нельзя, тем более он же его и лечил в Крыму в двадцатом. Мне Миша об этом рассказывал, когда над пьесой работал. А вот сейчас «Мосфильм» её хочет экранизировать. Как ты думаешь, Нин, разрешат ребятам снять по ней фильм или нет? Всё-таки не про коммунистов-то фильм, а про белую гвардию, пусть и про их скитания. Всё-таки гражданская война. Друг против друга воевали. Как ты думаешь, Фурцева разрешит? Против не будет?

В душе конечно Елене Сергеевне очень хотелось, чтобы дали фильм снимать по одной из самых знаменитых пьес Булгакова. И она очень переживала, тем более уже получила от киногруппы предложение, стать обязательным консультантом фильма. Ну разве от такого отказываются? Она понимала, что возможно это её последний шанс в жизни, воплотить на экране самую знаменитую пьесу «Бег». Интересно, кого они пригласят на роль Хлудова. Высокий, худой с глазами на выкат. Очень трудная, и сложная роль. Но и играть такую роль — одно удовольствие. Такую роль заметят сразу и все. Здесь промах невозможен. И может быть так судьба ими распорядилась, когда она с Мишей познакомилась на той самой вечеринке в гостях у друзей, где они оказались за столом сидящие рядом и Миша стал сразу ухаживать за ней. А ведь, да, она тогда была замужем. Образованная женщина, которой родители дали не просто хорошее образование, а замечательное. Ещё и три языка знала в совершенстве. Отец по тем временам был не кем-нибудь, а начальником и не простым, а перед самой Первой Мировой возглавлял Генеральный штаб. Да к тому же Елена Сергеевна была просто совершенно необыкновенного обаяния человеком. Ну как против такой красавицы и обаятельной женщины смог устоять Михаил Афанасьевич. Он был сражён, он был повержен. Стрела Амура пробила его насквозь. Его? А её? Да она сама влюбилась в него и уже не могла без него обходиться. Три года этих тайных страданий закончились тем, что она была вынуждена развестись со своим мужем, забрать себе младшего сына и выйти замуж за Булгакова. А после свадьбы старший сын постоянно к ним приходил, и Михаил полюбил его как родного. Так Елена Шиловская, урождённая Нюренберг, стала Булгаковой. Вот такие парадоксы любви.

Они стояли и разговаривали и вдруг Елена Сергеевна неожиданно для себя поняла, что Нина Николаевна её совсем не слышит, и её мысли витают где-то далеко, а возможно и просто вспоминает она свою молодость, как Елена Сергеевна только что вспоминала свою. Им было что вспоминать. Они могли себе позволить даже не говорить друг с другом, чтобы понимать друг друга именно не только в полуслова, но и с полувзгляда, и просто храня молчание. Вот и сейчас, Елена Николаевна словно оборвала свой рассказ и лишь краем глаза посмотрела на Нину Николаевну, чтобы заметить, как та задумалась о чём-то, а может волна каких-то воспоминаний захлестнула её? Всё может быть. Всё-таки Крым. Война. Уход из Крыма. Стамбул. И неопределённость судьбы и жизни, из которой их вырвали чекисты Дзержинского. Вот как бывает.

Солнце слепило глаза. Перерыв заканчивался. Уже установили камеру для съёмки новой сцены. «Туристы» снова образовали плотную группу, но Леонид Гайдай попросил их стоять не так близко друг к другу. Нина подняла глаза к солнцу, посмотрела на него, и словно бег воспоминаний в мыслях позволил ей на время забыть уже про всё. Она создавала видимость «внимательного слушания» рассказа экскурсовода, а сама погрузилась, незаметно для себя в поток лихих воспоминаний теперь уже давно ушедших лет…

Елена Сергеевна стояла рядом и молча наблюдала, как Нина отдавалась во власть своих мыслей. То, что она предалась воспоминаниям, не вызывало никаких сомнений. Интересно, что конкретно она вспоминала в этот момент — Константинопль или Крым. Это было интересно и загадочно. Симпатичная женщина в шляпке и белых перчатках. Ещё в пятидесятые их носили почти все женщины, но вот прошло несколько лет, и про них словно стали забывать. И лишь утончённые женщины в возрасте могли себе позволить этот шик — ходить летом в тонких гипюровых перчатках. Это было так обворожительно и романтично, чёрт побери…


2.

Ливадия всегда нравилась Якову Александровичу. Он действительно здесь отдыхал. От ран, от болезней. От войны. Она с ним расплачивалась по-братски: за всю его храбрость пулями в живот и спину. Одних ранений было аж семь штук. Боли были нестерпимыми, и, если бы не любовь Нины, он сам бы не смог всё это перебороть в самом себе как бы не старался. Либо окончательно бы спился, либо наркотики бы его доконали. А он всё-таки был боевой генерал, стратег и тактик. Генерал, который не любил проигрывать на поле битвы. Для него поражение было равносильно убийству. Нет, он по-другому воевать не умел и от других требовал такой-же самоотдачи. До самого конца. Вот и сейчас, сидя в небольшой беседке в саду усадьбы, а точнее, на даче ранее принадлежавшей министру двора графу Фредериксу, которая вся была увита виноградом, он примостился в кресле-качалке без сапог, в одних галифе и белой сорочке. Беседка, как беседка. Вот белый стол, стулья. Рядом даже есть лавочка. Тишина. На коленях плед лежит в клеточку. Шерстяной. Теплый.

А у Якова не просто взгляд куда-то в себя или куда-то вдаль, как любят писать разные писатели, у него в тот момент был что называется стеклянный взгляд. О чём он думал в тот момент Нина конечно не знала. Она ушла за чаем и вот возвращалась в беседку с подносом в руках. Чашки уже стояли, и она поставила чайник на стол, и хотела за чем-то ещё пойти в кухню, как в этот момент Яша поймал её за руку, и тихо произнёс: — Нина?

Она не вздрогнула, но как-то это было слегка неожиданно для неё, и Нина лишь мягким взглядом посмотрела ему в глаза, и так же негромко спросила его: — Да? Ты что-то забыл?

Но возникшая пауза продлилась недолго, как Яша отпустил её руку и так же тихо произнёс: — Прости. Забыл. Хотел сказать, и забыл. Вот чёртова память стала.

Нина наклонилась к нему, заглянула в его глаза, прижалась к щеке и поцеловала.

— Яша, дорогой! Ты уже третью ночь не спишь. Так нельзя!

Он словно очнулся, ощутив на своей щеке прикосновение теплого лица жены, и тихо, нежно, в совсем не свойственной ему манере произнёс:

— Без канонады уснуть не могу. Тишина меня доконала уже. Мне надобно, чтобы бахало… Или строчило. Бах! Бах! Бах!

И он стал целовать её в губы. Это было так неожиданно, что Нина даже не отстранилась. Как-то во время войны это было для неё совсем не типично, особенно, когда они передвигались по фронту в вагоне, который был не просто штабом на колёсах, а фактически их домом. Дом на колёсах. Без колёс никуда. Сегодня ты здесь, а завтра уже можешь быть либо в Севастополе, либо в Каховке. Вот такая геометрия войны.

Проведя ладонью по его щеке, словно стирая слёзы, Нина лишь добавила к своим нежным размышлениям всего несколько фраз:

— У нас нет швейной машинки, чтобы строчить… Дорогой, я сделаю тебе чаю. Пей. Он поможет.

И, чтобы Яша не замёрз, стала укутывать его пледом, закрывая ему плечи, чтобы не простыл. Аккуратно так, с любовью. А без любви к нему она сама уже не могла. Конечно. Она была как, то самое первое чувство, когда она, молоденькая медсестра, вынесла его с поля боя и потом вытаскивала в прямом смысле этого слова с того света. Ранение было тяжёлым. Господи, худенькая девчонка, а ведь вытащила его. Как она его тянула на себе по полю. Здоровый, длинный и она, такая маленькая. То пули свистели, то разрывы снарядов грохали где-то рядом. А она их словно и не чувствовала.

Зато сейчас она чувствовала совсем другое, и это другое росло в ней, в её животе, там росла новая жизнь, жизнь, которая скоро должна была появиться на свет! И этому чувству она была очень рада, и благодарна одному человеку, только ему, которого безмерно любила, и без которого уже не мыслила своей жизни.

А тогда, когда он лежал в кровати, часто с закрытыми глазами, она поняла, что влюбилась. И уже не могла без него. Тот самый первый, робкий поцелуй. Нет, серьёзно, она тогда оробела в душе. А как он отреагирует на такой знак внимания с её стороны. Она скромно, вначале именно так, поцеловала его в щёку, ощутив её тепло. Тепло шершавой мужской щеки. И ей стало горячо от этого легкого прикосновения. Даже не верится! Время неумолимо. Летит, как птица в крутом полёте, пикирует. Бац! И всё, и ты уже не можешь жить без этого человека. Не можешь! Он твой! И больше ничей!

— Я один не пью. Ты же знаешь! Посиди со мной. Мне так тебя не хватает.

— К тебе посетитель… — И Нина, укутав Слащёва пледом пошла встречать гостя.

— Кто? — кинул ей вслед Яков.

— Доктор, — не оборачиваясь, ответила Нина.

— Не помню, чтобы вызывал… — и он покрутил головой, словно пытался увидеть незваного гостя.

— Его прислал сам Врангель. Велел тебя осмотреть… — и Нина скрылась в проеме двери.

От этих слов Слащёв стал нервно смеяться и раскачиваться в кресле. В дверях появился молодой худощавый доктор в халате, с саквояжем в руках, и тут же поставил его на стол. И сразу повернувшись к больному, поздоровался:

— Яков Александрович!

Слащёв замолчал, словно думал, с чего начать разговор с доктором и лишь слегка улыбнувшись ответил на приветствие:

— Да-да!.. Эскулап? — и немигающим взглядом прямо посмотрел на доктора, а тот, как ни в чём не бывало, спокойно произнёс:

— Я должен вас осмотреть. Попрошу раздеться и лечь… — он оглянулся, и добавил, — на лавку.

Раз надо, так надо — подумал Слащёв и медленно встал с кресла. Плед сразу сполз на пол, и доктор его быстро подхватил и застелил им это деревянное сооружение. Слащёв, не торопясь, чтоб лишний раз не причинять себе боль, медленно снял с себя сорочку и лёг на скамейку, покрытую пледом.

Доктор стал внимательно осматривать его тело, иногда нажимать в разных местах и лишь спрашивал: — Здесь болит?

— Болит, — только и подтверждал Слащёв.

— Здесь болит? — он трогал кожу возле раны.

— Болит.

— А здесь?

— Тоже болит.

— А где не болит? — начинал удивляться доктор такому диагнозу.

— Везде болит!

Слащёв встал и сел на лавке. Бесхитростно посмотрел на эскулапа.

— У меня восемь ранений и две контузии… доктор.

— На чём же вы держитесь? … — стал удивляться он.

Слащёв без всякой мысли посмотрел эскулапу в глаза и ответил:

— Кокаин. Могу и вас угостить… И усмехнулся.

Доктор в ответ тоже усмехнулся, и уточнил:

— Нет. Спасибо. У меня морфий имеется…

У Слащёва аж глаза на лоб полезли:

— Морфий? Надо попробовать. Для разнообразия. Ни разу не пробовал. Заинтриговали вы меня, Михаил Афанасьевич, ей Богу. Я не перепутал? Извините вы меня. Не каждый день, чай, видимся. Чаю, кстати, не хотите?

«Отдохнул. Тараторить стал… Ожил, однако». — Доктор лишь вздохнул, но так и остался сидеть на стуле рядом с больным, когда в беседку вошла Нина Николаевна с письмами в руках.

«Вот ядрёная русская красота» — подумал Михаил Афанасьевич, разглядывая Нину. «Беременность её только красит».

— Тебе письма, Яша. С фронта письма. Есаул Чернота привёз.

Услышав от кого принесли письма, Слащёв сразу оживился, непроизвольно задав вопрос Нине: — Каховка?? Она? — и тут же взял письмо у Нины, что было первым.

Она лишь махнула головой и дополнила:

— Да. Наступление провалилось. Красные захватили семь английских танков.

И в её глазах проскочила молния, и она от нетерпения потянулась уже за чашкой, но в это время Яков со всей силы хлопнул рукой по столу так, что аж посуда зазвенела. Чтобы не доводить до греха, Нина забрала чашку со стола, ибо Яша уже был в своём репертуаре, не обращая внимания на доктора, что сидел рядом и смотрел слегка испуганными глазами на больного генерала. А тот уже начал себя заводить:

— Перебросят красные конницу Будённого в Каховку — наши войска до Крыма добежать не успеют…

Нина решила не мешать мужу и ушла с кружкой на кухню.

От возбуждения Слащёв опустил руку и уронил письмо на пол. И тут он обратил внимание, что доктор что-то пишет. Интересно что? Рецепт на лекарство?

— Доктор? Что вы там пишите?

— Фамилия интересная. Чернота! Может пригодиться. Для какого-нибудь рассказа…

Слащёв усмехнулся. — У Черноты есть ординарец. Звать «Люська».

— Люська? Но это женское имя?

— Так она и есть баба! Люська!

Михаил Афанасьевич ненароком удивился:

— У вас так принято — из жён ординарцев делать?

Слащёв в ответ лишь улыбнулся:

— Нет. Это на «добровольческой» основе…

Перехватив взгляд Слащёва, доктор выставил ему свой диагноз:

— У вас, Яков Александрович, сильнейшая неврастения. Рекомендую санаторное лечение. Лучше за границей. Швейцария. Воды.

Слащёв от тоски, а скорее от безысходности усмехнулся:

— В заграничных банках на моё имя вкладов нет.

Михаил Афанасьевич подумал: а что он ещё мог ему предложить… И добавил:

— Тогда рекомендую Вам побольше лежать. Смотрите на море. Кушайте виноград. Воздух в Крыму замечательный. Шесть лет непрерывной войны не могли не сказаться на психике. Нервная система у вас совсем истощена. Если война продлится ещё год, на Вас живого места не останется.

— Не продлится, — усмехнулся Слащёв.

— Мы победим? — доктор вскинул глаза и посмотрел вопросительным взглядом на генерала без сапог.

— Нет. На одного добровольца у большевиков четыре-пять насильно мобилизованных крестьян. Особенно преуспел Тухачевский. Расстрелы, взятие заложников, продотряды…

— Значит и нам надо проводить насильственную мобилизацию, — заключил доктор.

— У нас не получится, — тут же возразил Слащёв.

— Это почему же? — не унимался доктор.

Генерал почесал затылок, словно думая, чтобы такое заявить понятное доктору: — Чтобы проводить насильственную мобилизацию, мы должны что-то сказать… Населению… а нам сказать нечего.

На что доктор молниеносно парировал:

— Святая борьба. Антибольшевизм.

Слащёв невольно вздохнул, точно крякнул:

— Антибольшевизм? Обречено. Наполеон был не только военным деятелем. Он знал, что делать. А мы не знаем… и вдруг спросил:

— Как вас по батюшке? — на него явно, что-то нашло, и он пытался вспомнить отчество доктора.

— Афанасьевич. Михаил Афанасьевич.

Яков Александрович стал излагать свою мысль:

— Знаете, что, Михаил Афанасьевич! Мы с вами ещё обязательно встретимся…

— В эмиграции? — уточнил доктор.

— Нет. В Москве. Например, в театре. На вас будет костюм или фрак. Как у Вертинского. А на мне, — и он специально выделил в слове букву Е, протянул её, словно получая от этого какое-то удовольствие, подчёркивая всю значимость их, подчёркивая это правой рукой — эполЕты… И огромная звезда, усыпанная бриллиантами.

Он закрыл глаза, видно мысленно это представил, и застыл.

Булгаков дотронулся до плеча генерала и тихо так, совсем не громко сказал ему: — Вам, Яков Александрович, надо пожить спокойно. Отдохнуть. Тем более, у вас жена скоро родить должна, — он посмотрел на Слащёва, и уточнил для себя, чисто по врачебному, — я так думаю, осенью?

— Да, доктор, где-то в октябре. О спокойствии в наше время, можно только мечтать.

— Лучше так, чем не мечтать вообще, а дети — это прекрасно! — И Михаил Афанасьевич поклонился, — Теперь разрешите, откланяюсь…

Подхватил свой саквояж и был таков. Но не успел доктор выйти за порог беседки, как появляется митрополит Вениамин. И с места в карьер начал:

— Дорогой Яков Александрович!

Слащёв аж вздрогнул, и слегка испуганно произнёс:

— Явились меня отпевать? Сразу после доктора?

— Да что вы такое говорите? — замахал руками митрополит. — На вас лица нет! Белее, чем смерть!

Слащёв аж хмыкнул: — Смерть боится ко мне заходить, а вы нет.

На что митрополит сразу поднял глаза к небу и заверещал, как токарный станок на всю катушку:

— Вы нужны Отечеству. Вы теперь у нас знаменитость. Почётный гражданин Ялты Слащёв-Крымский. Указ о присвоении вам звания генерал-лейтенанта во всех газетах печатали.

Яков Александрович снова хмыкнул и лишь чуть улыбнулся услышанному:

— Слащёв-Крымский… Почти как Румянцев-Задунайский. Глупо! Но приятно!

— Вы заслужили, Яков Александрович!

— Заслужил? А вы знаете, что я теперь под следствием… Расстрелами злоупотреблял. Вешал людей без счёта. Впрочем, все мои казни прописаны в газетах, а приговоры… в двух экземплярах…

— Да что вы оправдываетесь! — пытался урезонить его митрополит.

— Лучше скажите, как была воспринята моя отставка? — и Яков Александрович посмотрел в глаза митрополиту, но тот даже не пытался остановиться и продолжал:

— Буржуазные слои волнуются. Врангель не внушает населению доверия, как военачальник, ибо принадлежит к новороссийским пораженцам и беженцам.

Слащёв вскинул брови:

— Ко мне сейчас каждый день делегации ходят. От украинских и татарских организаций. Но всё это не из любви ко мне. А из-за боязни красных!

Вениамин даже удивился:

— Чего же они от вас хотят?

На что Слащёв опять, в который раз усмехнулся:

— Спасения Отечества!.. А меня назначили зрителем без власти. Врангель подписал мне рапорт!

И словно желая никого не видеть и не слышать, Яков Александрович схватил свой плед и натянул его себе на голову. Как же ему это всё надоело. Это лицемерное убаюкивание. Тоска. В такие моменты он сам реально не знал, что ему делать. Не всё, увы, зависело от него. Совсем не всё. Но что-то надо делать? Но что именно?

А Вениамин лишь продолжал славословить и хвалить Слащёва:

— Мы вам всё равно верим. Слащёв Крым не сдаст…

А Слащёв с покрытым пледом головой начал вещать прямо так, словно из далёкой пещеры, откуда не собирался вылезать огромный медведь, привыкший за зиму сосать лапу.

— На наших глазах разложилась, проиграла войну и прекратила своё существование одна из величайших армий мира. Потом Советская власть закрыла базары и стала отбирать излишки продуктов. Наши люди встали под белое знамя частью идейно, а частью потому, что некуда было деваться. Партия испуганных интеллигентов пополнила наши ряды. Генералы-монархисты, офицеры-октябристы, солдаты-эсеры. Не армия, а слоёный торт. Наполеон! А сверху Антанта вместо вишенки! Но как только наши генералы стали плясать под дудку иноземцев, появились старые помещики, потянувшие за собой старых губернаторов. Интересы мелкой русской буржуазии, создавшей Добровольческую армию, стали попираться интересами крупного международного капитала.

Митрополит Вениамин даже удивился этой речи генерала. Уж чего-чего, но этого он точно не ожидал от него услышать. Он стоял и молчал, и слушал, а когда Слащёв закончил свою тираду, тут же вставил что называется свои двадцать копеек:

— Вы говорите так, будто мы с вами не свидетели, а виновники этой трагедии… За что нам скажите воевать? За царя? Бога?! За веру?!

И тут Слащёв со всей силы сорвал с себя этот ненавистный ему уже плед и взорвался ещё больше:

— Царя расстреляли. Отчизну разграбили. А вера у каждого своя… У вас к примеру, Вера Васильевна, а у Ибрагима — Агиля.

Он замолчал, явно что-то обдумывая или вспоминая, но через секунду продолжил:

— Белое движение начиналось с пятидесяти человек. Без всякой земли, без денег, без оружия. А расползлось потом, почти на всю русскую землю.

— Да уж, очень не хочется уступать Родину «космополитам-интернационалистам», «евреям», социалистам, безбожникам, богоборцам, цареубийцам, чекистам, черни. Сердце требует борьбы за Русь! До последней пяди земли. За «единую, великую, неделимую Россию!» — словно пропел митрополит свою молитву.

Слащёв, подобно двигателю внутреннего сгорания, набирал обороты:

— Я всегда считал, что идею Царя надо сменить на идею Отечества. Идея защиты и спасения Отечества — единственное, за что стоит бороться…

— Против мужицкого царства! А теперь стоит признать, что оно нас одолевает… Что же нам делать? — поднял руки к небу Вениамин, — Бежать? Эмиграция? Позор…

— Лавр Корнилов поэтому случаю говорил: «Если не победим, то покажем, как умереть!» — Слащёв сделал сам для себя паузу, будто хотел передохнуть от усталости, и тут же сел на стул верхом, словно на коня вскочил:

— Мне намедни Николай приснился…

— Николай Угодник? — и митрополит перекрестился.

— Нет! Покойник. Его Императорское Величество… Проводит он, значит смотр, лейб-гвардии Финляндского полка и присваивает мне чин… генералиссимуса…

— А вы что?

— А я ему: «Кокаину хотите?..»

— Как-то неожиданно и некрасиво, — снова перекрестился Вениамин, а Слащёв его лишь поддержал:

— Согласен…

И тут в беседку вошла Нина Николаевна, и не обращая внимания на митрополита, сразу обратилась к мужу:

— Яша. Поешь. Я тут картошку с птицей приготовила.

Слащёв не стал перечить жене, уселся за стол и стал ковырять вилкой в тарелке, и непонятно кому высказал:

— Прощай, немытая Россия. Страна рабов, страна гусей…

На что Нина тут же заметила: — Это курица!


3.


Нину Николаевну отвлек резкий крик Юрия Никулина:

— Геша, ты куда? — и он стал быстро спускаться вниз по лестнице, по которой убегал герой Андрея Миронова Геша Козодоев за поисками своего сокровища…

Нина даже не заметила, как отсняли сцену с экскурсоводом и Татьяной Никулиной, настолько она погрузилась в свои воспоминания.

— Пришла в себя, вернулась на эту землю? Опять про Крым и Яшу всё вспоминала или что другое тебя так унесло далеко отсюда? Я не стала тебя отвлекать, благо мы стояли на одном месте. Всего то несколько минут…

— Елена Сергеевна смотрела на Нину Николаевну, и понимала лишь одно. Завтра она уезжает в столицу и приступает к работе консультантом над фильмом «Бег». Главное, успеть всё закончить, ей так хотелось, чтобы пьеса её любимого Михаила Афанасьевича ожила в новом качестве — в новом, да ещё и цветном художественном фильме. Ей предстояло увидеть пробы актеров на роль генерала Хлудова. Мысленно она его уже давно себе представляла, но вот кто его сможет сыграть в кино? Из тех, кого она знала, её не удовлетворял никто. Слишком сильная роль была. Харизма нужна. Кто потянет эту роль, она пока не знала. Но вот внутренняя уверенность у неё присутствовала, и она словно с Мишей опять советовалась, а что он скажет. Такого, как Слащёв еще поискать надо, и взгляд её нечаянно упал на мечеть Джума. К чему бы это, подумала Елена Сергеевна и подхватив Нину Николаевну под локоть.

Они решили после съёмок немного прогуляться по старому городу. В кино был Стамбул, а в жизни — Баку — город контрастов! И почему-то захотелось чебуреков. Настоящих. Бакинских. Вкуснятина…


Глава 1. ОТРАЖЕНИЕ В СТЕКЛЕ. 11 января 1929 года.


На улице был странный полумрак, то ли не все фонари горели, то ли Луна сегодня явно скрывалась за чьим-то домом и давала лишь бледную тень своего холодного свечения, которое попадало через пыльные стекла в комнату, где у самого окна находился большой письменный стол бывшего генерала, за которым он часто писал свои мемуары о гражданской войне. Уже прошло пять лет, как он их закончил, и книга с картонной обложкой давно лежала на его письменном столе, словно давнее напоминание о тех непростых событиях десятилетней давности.

Моря крови человеческой прошли перед его глазами, холодными глазами неврастеника, тысячи снарядов летали в разные стороны, разрывались и уносили за собой такие же тысячи жизней разных людей: толстых, худых, грязных, чумазых от непросыхающей земли, смешанной с этой кровью, человеческим мясом, словно это был французский салат, который позже назовут в России «оливье», куда будут крошиться человеческие ошмётки, политые, вместо нежного и сладкого майонеза на яйцах, вязкой и чаще бурой, а совсем не красной кровью, перемешанной с землёй, от этого ставшей жирной, и такой плодородной, что хоть сейчас начинай очередной посев пшеницы. И это оливье стояло у него перед глазами, холодными и мрачными, словно стекленеющим взглядом он пронзал ими свою дикую в беспечности жизнь, жизнь военного, который не щадил никого, ни белых, ни красных, ни в общем-то и себя. И только его верная спутница Нина всегда его понимала и старалась уберечь от разных невзгод и тягот этой безумной войны между русскими, оказавшимися по разною сторону баррикад, как выражались иногда большевики. Свои против своих! А кто свой? Кто чужой? Своя только Родина и она у всех одна! Но каждый это понимает по-своему и каждый умирает или дерётся именно только за неё! За неё? Или за власть, которую даёт победа, тому, кто окажется чуть счастливее другого в этом кошмаре, где ни твоя, ни чужая жизнь в один прекрасный момент ни стоит ничего. Ничего! Ни гроша. Да и этих грошей пока дождёшься, уже глядишь и на том свете оказался. Виселицы! Виселицы. Сотни, а может и тысячи расстрелянных. За что? За мародерство своих. Я их не щадил. Не щадил никого. Ни своих, ни чужих! Красных расстреливал за то, что воевали против народа, или за народ? А своих? Белых? Они точно свои? Для меня только Россия своя, да Нина, которая всегда была со мной…

Он задумался. Со мной. Вот убежала сегодня в свой кружок художественной самодеятельности. Господи, вот же название придумали…

Он посмотрел в отраженный свет из окна. Темно. Никого. А на белом листе очередной рапорт строчил. Сколько можно эти лекции читать? Ему действия хочется. Что он умеет? Он умеет воевать, вот это его, родное и близкое. А тут — тактика на курсах для тех, кто в этом ничего не понимает. Или только делает вид, что хоть что-то в этом деле смыслит, соображает. Он как-то странно усмехнулся, и посмотрел в окно. А там темно. А там ни зги не видно… нет, вру себе, — подумал он, — там свет Луны. Холодный, нудный свет, как у покойника на кладбище… Ха-ха! Как у покойника… Покойник, увы, ничего уже не видит. А я вижу… я вижу это мрачное, холодное, безжизненное свечение… о чём это? Холодный свет Луны! А за окном январь, лишь где-то мерцание одинокого фонаря, качающегося на этом противном ветру, напоминало о бренности бытия. То влево свет, то вправо. Лишь скрип противный, словно сапоги скрипят, шагая по полу в коридоре. Шаги не громкие, слегка приглушённые, размеренные и выверенные на плацу, они и в коридоре казались какими-то нечеловеческими, фантомными, и лишь глаза светились в полумраке коридора, по которому шёл в этот миг молодой человек с короткой стрижкой своих кучерявых волос, в военной форме курсанта командного состава Рабоче-крестьянской Красной Армии. Его нос с явной горбинкой выдавал в нём человека так всем хорошо известной национальности, о которой бывший генерал не любил вспоминать, особенно одного молодого и довольно симпатичного парня лет двадцати повешенного им в Крыму. За что? Да было тогда за что… чего вспоминать? Всех вспоминать бесполезно. Глаза эти часто эти всплывали у него в памяти, они порой впивались в него перед своим предсмертным часом. Глаза будущих повешенных, которые через несколько минут переставших существовать на этом белом свете. Тут война, а тут они, проходимцы и местные воры. Кого обворовывали, сволочи? Своих же. И это всё кто-то пытался потом назвать бесчеловечным и жестоким. А что прикажете делать с мародёрами, которые с только что убитого в бою солдата готовы тут-же содрать не только сапоги, а и всего раздеть донага, типа, а зачем мёртвому портки. Мёртвому уже не поможешь. Эх, Россия — матушка! И кто только тебя не обирает… видно никогда этому конца не будет. Все только о себе думают, о своём желудке, а про остальных насрать. Да, насрать! И не важно кто ты есть на самом деле: солдат, офицер, гражданский муж. С офицерами ещё строже надо! Нельзя погоны поганить! Нельзя честь свою продавать! Нельзя. Россия этого никогда не простит. За всё спросит. За всё. С меня тоже спросит. Простили? Простили! А простил ли я сам себя? Меня об этом кто-нибудь спросил? Ни Троцкому, ни Дзержинскому это и в голову не пришло. Но и там находится не было сил. Я был Крымский. Я Слащёв. Погоны дали, погоны сняли. Врангель в Константинополе. Суд чести устроили. Приказ издали. «В генеральские чины произвели меня люди, не имевшие на то никакого права; такие же лица и отняли у меня все чины; берите себе мои генеральские чины, я их не признавал законными, но чина полковника, в который меня произвёл император, никто, — и он тогда дерзко посмотрел в глаза Врангеля, — никто, кроме императора, меня лишить не может».

И думали, что они меня этим оскорбили? Хрен вам! Вы себя господа оскорбили. Не вы мне погоны полковника дали, не вам их и снимать. А ваши — генеральские — заберите….

Его взгляд упёрся в окно, ручка лежала на листе бумаги, а его рапорт так и лежал недописанный, словно не дорассказанная история его жизни…

В дверь постучали. Яков Александрович слегка повернулся на стуле, словно пытался очнуться от своих странных мыслей, которые посещали его в последние дни. Вот и сегодня на лекции он обратил внимание на одного студента, который очень пристально смотрел ему в глаза, словно изучал его издалека. Слащёв не стал делать парню замечание, но через некоторое время явно почувствовав его сверлящий взгляд своим затылком, невольно обернулся и тут-же наткнулся на этот странный взгляд. Он хотел что-то сказать, но в этот момент прозвенел звонок и лекцию пришлось остановить.

— Перерыв. Все свободны.

Задвигались стулья, и студенты стали вставать и выходить в коридор. Многие тут-же побежали в туалет на перекур.

Яков Александрович присел за стол, открыл журнал и хотел уже было записать следующую тему, как к нему подошёл молодой человек и с ходу спросил:

— Яков Александрович, а можно мне к вам вечером зайти, проконсультироваться по одному вопросу?

— Что за вопрос? — немного сухо спросил Слащёв.

Парень крутанул головой, огляделся и тихо произнёс:

— Мне здесь не хотелось бы говорить на эту тему. Если позволите, я вечером к вам зайду, так сказать, на тет-а-тет, и наклонился почти к самому уху преподавателя. Слащёв немного отстранился, поднял голову и увидел перед собой два сверлящих еврейских глаза молодого человека. Взгляд был явно утвердительным, из разряда тех, кому не принято отказывать.

— Ну что-ж, приходите, чаю попьём, — отвёл свои глаза Слащёв и его как-то нервно передёрнуло. «Странный тип» — подумал он. «Глаза, как пропасть. И чёрные, сверлящие». В его зрачках он увидел своё лицо, и от этого, его только, ещё сильнее передёрнуло. Неприятный взгляд.

— Напомните мне, как вас величать, а то всех запомнить на лекции затруднительно, а без имени я не привык общаться, — и Слащёв снова, будто через силу, заставил себя посмотреть в лицо этому парню, словно пытаясь кого-то вспомнить, но на ум ничего не приходило. Серое лицо, таких полно, хоть и еврей, ах да, он вспомнил, курсант говорил, что его уволили из армии после контузии, но он очень хотел учиться военному делу. Успешно начал свою карьеру и так же быстро её закончил. Странное желание.

— Лазарь Коленберг — отрапортовал юноша.

— Почти, как Каганович. Красивое имя. Хорошо, я вас буду ждать.

— Спасибо, Яков Александрович, я обязательно приду вечером.

И развернувшись, курсант вольным шагом вышел из аудитории.

Слащёв даже не подумал смотреть ему в след. Тёмные волосы, тёмная личность. Очень странный молодой человек, но уже через минуту он забыл и думать о нём.

Сделав записи в журнале, он ловко его захлопнул и встал со стула. В коридоре было относительно шумно. Прозвенел звонок.

Вот и сейчас он словно очнулся от звонка в дверь. Да, звонили. И тут он вспомнил, что назначил встречу с этим странным студентом. Интересно, какой вопрос его волновал? О чём он хотел со мной переговорить? — он бросил взгляд на белый лист бумаги, где так и остался недописанным его очередной рапорт. Надо дописать, ещё подумал Яков Александрович, и встав со стула, направился в коридор, к двери. Нина уходя закрыла её, вспомнил он, когда спешила на свою репетицию. Он машинально взглянул на часы, было уже почти семь часов вечера. Да, что-то она задерживается, как-то машинально возникла эта мысль, и он открыл дверь. На пороге стоял молодой человек в своей курсантской форме. Это был Лазарь. Слащёв конечно его узнал, и пригласил в комнату. Лазарь переступил порог, как аккуратный человек, закрыл за собой дверь и пошел в комнату вслед за Яковом Александровичем.

— У вас был какой-то вопрос ко мне? Что-то не усвоили с лекции или что-то другое, — машинально спросил Слащёв, даже не смотря в сторону курсанта, направился сразу к своему письменному столу.

— Вы присаживайтесь на стул, молодой человек. Прошу прощения, одну минуту, мне надо тут закончить пару предложений всего, а то знаете, не люблю не законченных дел. Надеюсь, вы мне позволите… — и всё также, не смотря на своего оппонента, сел за стул, взял в руки перьевую ручку и обмакнув перо в чернила стал быстро писать. Вот интересно, пять минут назад не писалось, сиделось-раздумывалось, вспоминалось, а тут раз тебе, и стало само собой писаться. И почему-то мысленно, словно ненароком, он стал вспоминать лицо этого курсанта, видимо он его уже где-то и когда-то видел. Где? Да и когда он мог его видеть, если он, как сам говорил, служил в Красной армии. Но тогда почему он мне кого-то напоминает. Эти глаза. Словно буравчики. Сверлят насквозь. Хотя и пытается улыбаться. Странная какая-то у него улыбка, словно хищник на распутье рыскает глазами, пытаясь найти свою дичь. Перо как-то неудачно скрипнуло, и огромное, фиолетовое пятно расплылось по белому листу бумаги. И в этот миг он подумал: вот так и белая армия вся расплылась, словно это чернильное пятно в огромном океане Чёрного моря двадцатого года. Да, это был исход. Прощальный взмах руки, и с пристани за мной тот серый конь в холодную и мрачную воду… нет, не хочу вспоминать. Он отбросил эти мысли и посмотрел в окно, и тут, в отражении стекла он увидел эти глаза еврейского парня, кучерявого такого, совсем юного, на вид, не больше двадцати, с петлёй на тонкой шее, и в круглых, маленьких очках, которые смотрели на него через эти стекла, ему в глаза, молили о пощаде… да, мародёр, он смалодушничал, прости его генерал, мальчишка он совсем ещё не смышлёный, он видно просто перетрусил, а может и не понял ничего. Гражданская война не делит никого на правых и не правых, она сама всех выбривает быстро, скоро, как пулемёт «максим». А тут петля на тонкой шее. Один удар по табуретке, и всё, нет парня, нет его улыбки, нет жизни больше, никогда, она к нему уж не вернётся. А за грехи расплата — смерть! Но он ведь парень, он мальчишка, и так вся жизнь, сплошная кутерьма, а тут война. Не разобрался. Оступился. Один лишь миг, и тишина.

Слащёв замер, в окне он видел этого парня, его глаза, и только тут до него дошло, что он видит курсанта в отражении стекла. И вдруг рука его поднялась. И в стекле Слащёв увидел ствол нагана, он даже не успел привстать, как пуля, выпущенная в затылок, с такого расстояния пробила голову насквозь, и море крови брызнуло на белый лист бумаги, где слов уж было и не разобрать. Там всё перемешалось, как в войне, и кровь вдруг стала бурой и чернила, и отражение в стекле, и словно взрыв, как взрыв снаряда, всё вдруг смешалось в голове, она упала в эту кровь с чернилами, и брызги от удара полетели вверх и вниз. Глухой удар тяжёлой головы. И бренный мир покрылся мраком. Лишь отражение в стекле исчезло в никуда.


Глава 2. ТАМ, ГДЕ-ТО КРЫМ…

1.

Он смотрел вперёд. А может ему в это время казалось, что он смотрел вперёд, и словно ничего не видел перед собой. Туман. Пелена тумана перед глазами. Его воспалённый взгляд был обращён внутрь себя. В глазах какая-то чертовщина. Дьявольская чертовщина. И голос. Его голос. Ему казалось, что он что-то говорил. Произносил вслух. Странность была только в одном, что он ничего не слышал. Это было где-то внутри него самого. Он стоял на крутом берегу, над самым обрывом и смотрел вдаль. Где-то там, за горизонтом был Крым. Его Крым! Крым, из которого он ушёл. Крым, который он потерял! Крым! Он владел им! Он был его! Был!

Слащёв стоял молча. По крайней мере он так себя чувствовал: молчащим, глядящим. Взгляд! Этот взгляд был каким-то хрустящим, скрежещущим, словно заржавевшая, покрытая коростой неуклюжая и старая машина попробовала дёрнуться, но не смогла. Двигатель не заводился. Стартёр верещал, как не смазанная телега, напрягая все последние силы, и готов был взорваться, задымиться, но стоило его отпустить, как он медленно затихал, замолкал, и о нём уже можно было не вспоминать. Сдох мальчик, не родившись.

Лёгкий морской бриз лишь щекотал его суровое лицо, этот графический точёный профиль, словно нарисованный неизвестным художником на серо-бурой обёрточной бумаге, обломком чёрного угля, он пробегал между безумных глаз, врываясь на сократовскую лысину, ну, может и не лысину, волосы то ещё были, хотя он их не замечал, спутывая их в замысловатые загогулины, и улетал, куда-то вдаль, туда, где ждали его горы, далёкие горы, невидимые взгляду обречённого генерала, когда-то могучей и сильной армии. Армии? Это была армия? Была. Когда-то, когда начиналась империалистическая. А что было потом? А что было? Ты сам себе сейчас можешь на это ответить? В голове кружились мысли. Этот безумный взгляд мог унести кого угодно. Он мог разорвать на части. Он понимал, что он сейчас один? Один стоит на берегу, и молча смотрит в даль. А там вдали его земля! Его Родина. Его Россия!

Она там, а он здесь. Почему? Зачем он здесь? Эти пауки в банке его уже совсем достали. Смотреть на них тошно. Что они о себе возомнили? Они что-то могут изменить в этой жизни? Они хотят вернуться в Россию. Вернуться? Как? В какую Россию? Россию, которая их отвергла? В которую они стреляли. Они стреляли ей в спину, а думали, что расправлялись с врагом, который в итоге скинул их в море, и даже не поперхнулся. Вернуться! Кем, и для чего? Чтобы снова стрелять в тех, кто стрелял в тебя, и не добил? Снова вешать? Они окончательно обезумели. Кто они такие? Красные воевали плохо, а эти в итоге, ещё хуже! Помогла им заграница? Ха! Никто с красной Россией сейчас не пойдёт воевать. Себе дороже. Видеть их уже не могу. Тараканы. Нет, в тараканьих бегах я не участвую. Это точно не моё. Но и капусту тут сажать и выращивать я не могу. Индюшек разводить. Не моё это. Совсем. Нине нравится, а мне нет. Душно. Тяжко. Дышать тут нечем! Крах! Бежали. Куда? Константинополь. Турция. Всё бросили. Всё. Страну бросили. Душу свою бросили. Всё растоптали. Ничего не осталось. Крах всего нашего движения, белого движения, да, это был безумный, стремительный бег старой, прежней России в никуда, прочь из России новой. Новой? Нами не понятой. А может это просто я её не понял? Или не хотел понять? Или не смог? А хотел я её тогда понять, когда у бывших крестьян оказались в руках винтовки, и винтовки эти оказались направлены на нас. На всех на нас, и правых, и не правых. А кто в этом будет разбираться, кто прав, кто виноват? У них было на это время? Время рассудит? Или нет? Вернуться, или здесь остаться? И здесь вся жизнь мне не мила, и там не знаю, что ждёт меня. Поставят к стенке. И в принципе, будут правы. Вешал? Вешал! Расстреливал? Расстреливал! У нас у всех руки по локоть в крови. И почему они меня должны не расстрелять? И правильно сделают. Правильно! Согласен. Но и тут жизни нет. Нет её тут совсем. Не могу я так просто прозябать. Я — военный! Моё место в армии, среди солдат и офицеров. Приказ — важнее жизни всякой, и выполнять его необходимо. Надо выполнять. Я по-другому не могу, и не умею! Я — офицер! И этим всё сказано. Но, уйти одному, это совсем недостойно, всё равно, что услышать похоронный марш на своих похоронах. Ну, уж нет. Должна играть бравурная музыка. Бравурный марш победный. Как говорится, возвращаться, так с музыкой! А без музыки я не могу.


И глаза то ли от безумия, то ли от какого-то благостного воспоминания вдруг стали мягкими и мокрыми. Нет, это были не слёзы, пусть даже и скупые, мужские слёзы. Нет, это было что-то другое, словно нахлынувшее воспоминание о чём-то приятном и радостном в том безумном, бушующем море войны, словно какое-то затишье перед бурей. Как той ночью. Далёкой уже ночью, ещё не холодной и промозглой, какие часто бывают по осени в Крыму, на побережье, а осенью прохладной, когда месяц светит в небе чёрном, месяц жёлтый, сам не гладкий, а словно оспой, выгрызенный какой-то, щербатый, как заскорузлый сыр с огромными дырками. И эти дырки должен был кто-то заполнить. Он сам не знал, чем — и вдруг такая радость. Бешеная радость безумного генерала, стоящего в своём командирском вагоне, в котором был передвижной штаб его армии, которая повергла его если не в шок, то уж точно могла любого сбить с панталыка, и это было бы справедливо, но только не его, не Якова Александровича Слащёва. Но, новость была потрясающей. Каждый день такие новости не приходят. Их по одной собирают, а уж потом вываливают, чтобы было из чего выбирать. А тут и выбирать не надо было. Такое не выбирают. Такое берут и привозят. Чтоб перед ликом стояло, и не отсвечивало. Чай, не бутылка шампанского! Хотя, ради такого случая можно и шампанское добыть. А как же. Как без шампанского в такой знаменательный момент? Может это единственный момент во всей жизни, о котором потом вспоминать будешь всю свою оставшуюся жизнь. Если она останется конечно, а не сгинет среди свинца, огня и грязи. Жизнь быстротечна, как снаряд, летит из пушки вдаль, за тридевять земель, а грохнуть может рядом, в двух шагах от тебя. И всё. И нет тебя, один фонтан безумных брызг, а ты ещё в какой-то миг мечтал Париж увидеть, и утром кофе выпить с круассаном, и чтобы Сашка Вертинский тебе спел «В бананово-лимонном Сингапуре… пуре…» в костюме Арлекина. В этом белом, пронзительно белом костюме с колпаком, костюме странного циркового шута Арлекина. С тоскливыми, голодными глазами. Здесь, среди войны, среди этой грязи, где-то в тихом ресторане, в городе, где нет войны. А разве на войне такое бывает? Тишина и пение самого Вертинского! В это можно поверить? Фантастика какая-то, а не реальная жизнь боевого офицера. А разве на войне не бывает фантастики?


Ещё как бывает, как тогда, в августе дявятнадцатого в Одессе, где над пыльными тротуарами, которые когда-то каждый день подметали дворники, летали разные бумажки, да сорванные листья бедных каштанов, унылым взглядом наблюдавших за революционным беспределом то белых, то красных, то всяких серо-буро-малиновых в растоптанных сапогах, бегающих по тёмному городу, среди редких фонарей. И вдруг, среди этого безумия, однажды, после успешного выступления, когда уже Александр Николаевич практически провалился в глубокий сон, и готов был проспать до самого утра в своём ночном колпаке, его разбудил настойчивый стук в дверь. Этого он конечно не ожидал. Ночью? Кто ещё там мог быть? Но этот кто-то упорно стучал в дверь его комнаты. Александр Николаевич открыл глаза, и всмотрелся в темноту. Мутный свет от фонаря освещал лишь край окна. Нащупав домашние туфли, он встал с постели, накинул домашний халат и прошёл к двери. На очередной стук лишь пробубнил:

— Ну кому там не спится? — и открыл дверь. И о чудо, это были офицеры. Два элегантных офицера стояли перед ним. Отдав честь, и прищёлкнув в такт каблуками, один из них, с тонкими усиками произнёс:

— Александр Николаевич Вертинский! Здравствуйте! Извините за столь поздний визит.

— Ночью, визит? Вы с ума сошли, господа офицеры! Вам уже дня мало? Я устал. Отдыхаю. Мне нужен отдых, понимаете?

Офицер с усиками усмехнулся, а второй, лощёный лишь добавил:

— Мы извиняемся, Александр Николаевич! Но есть одна просьба, от которой я думаю, вам не стоит отказываться, уважаемый!

Вертинский окинул этого офицера быстрым взглядом, и понял, что тот был слегка «подшофе», видно только недавно сидел за столом и выпивал. Поэтому и говорил с какой-то небрежностью к артисту, пытаясь явно ёрничать, отчего это выглядело немного непристойно, но Вертинский понял лишь одно, с ним лучше не спорить:

— Какая ещё просьба? Ночь на дворе! — сонный взгляд медленно превращался в твёрдый и уверенный. Вертинский выпрямился, и уже через секунду, перед офицерами стоял не заспанный артист, а строгий и непреклонный господин с жёстким взглядом.

— Вы не ответили на мой вопрос, господа офицеры. Какая просьба? Я по ночам не подаю и не пою. Всему своё время!

Офицеры переглянулись. С усиками, немного напрягся, но сдержал себя и мило произнёс:

— Вас приглашает к себе в штаб генерал Слащёв! Он вас очень просит приехать, когда узнал, что вы здесь, гастролируете в Одессе. Не думаю, что вам надо отказываться от такой встречи. Тем более, Яков Александрович очень любит ваше творчество, Александр Николаевич!

— Вот видите, какое интересное совпадение, — заметил второй офицер, — вы Александр, а он Александрович. Такое, право, редко бывает. Одевайтесь, Александр Николаевич, машина нас ждёт внизу.

И тут вдруг, что с усиками, добавил:

— Вам не стоит беспокоится. Вам нечего бояться, уважаемый Александр Николаевич. Я понимаю, война есть война и всякое бывает, но мы вам гарантируем безопасность.

Он прищёлкнул каблуками и снова отдал честь, словно подчёркивая всю важность этой встречи.

Вертинский посмотрел на них уже спокойным взглядом, понимая, что не отстанут, ему не отвертеться, и лучше поехать, чем быть расстрелянным, а то, что это может произойти в один момент, он даже сомневаться не стал. Он никогда не задумывался о том, какая в городе власть. Но то, что Слащёв не любит шутить, был наслышан. Хорошо, подумал он, надо ехать.

— Вы мне только одеться позволите, господа?

— Конечно. «Мы здесь вас подождём», — сказал второй, лощёный, совсем не улыбаясь при этом. Дверь захлопнулась у него перед самым носом.

Через несколько минут она снова открылась, и офицеры увидели перед собой этакого грустного, русского Пьеро с белыми щеками, но без длинной и такой привычной сигареты в зубах, в атласно-чёрном фраке, в безупречно белой манишке и с такой-же белой бабочкой, с чёрным котелком на голове, а не в чёрном атласном костюме с рукавами-воланами, в котором он до недавнего времени выступал на сцене… но не сейчас. Настало время перемен.

2.


Пульмановский вагон стоял в конце платформы, освещённый лунным светом и одиноким фонарём. Это и был передвижной штаб генерала Слащёва. Александр Николаевич никогда не был в такой ситуации, ибо к армии он отношения не имел, а уж тем более к боевым действиям. Искусство для него было намного важней, нежели умение разбираться в политике, кто с кем и против кого воюет, но вот, чтобы так, среди ночи приехать в какой-то штаб, который находился в железнодорожном вагоне, для него это было впервые. Он это оглядел мельком, когда подходил к вагону. Часовой их пропустил, видно ждал, когда офицеры с гостем приедут к генералу.

Лощёный адъютант открыл дверь и перед Вертинским открылась интересная картина. Он стоял и смотрел, и не сразу решился войти, пока второй с усиками, ему предложил зайти в вагон, который выполнял в данный момент то ли военный штаб, то ли зала закрытого ресторана, где на столе красовались бутылки с вином, недопитая бутылка спирта, и что самое удивительное, на столе стояла одиноко, среди всех бутылка холодного шампанского в маленьком оцинкованном ведёрке, среди закусок, тарелок с мясом и в середине, словно насмешкой над ситуацией, рядом с зажаренной курицей торчал усами к верху пожелтевший ананас. Откуда он здесь, можно было только догадываться. И позади этого безумного натюрморта среди войны и голода, стоял в красном, с позументами, словно гусарском костюме времён войны тысяча восемьсот двенадцатого года, и синих армейских шароварах человек с налитым стаканом в руке.

За столом сидели офицеры, и то что они уже пили, было и так видно по их лицам. Но Вертинского привлекло всего одно лицо, молоденького юнкера, с очень женским лицом, но в мужском костюме. Интересно, а это кто?

Когда он, увидев перед собой расфранчённого генерала, на белом лице клоуна не появилось ни ухмылки, ни улыбки, ровным счётом ничего, но про себя он подумал: «Петух гамбургский». Вот это и есть генерал Слащёв? Додумать он не успел. Оставив стакан на столе, к артисту двинулся сам Яков Александрович и обхватив Пьеро своими огромными руками чуть не в ухо прокричал ему:

— Дорогой Вы мой! Как я рад Вас видеть! Вот угодили, так угодили! Только сразу прошу, не обижайтесь на меня, дорогой Вы мой! Не обижайтесь. Не устоял, когда узнал, что Вы в Одессе выступаете. Грешен. Не смог. Простите.

Он отпустил свои объятия, и стал смотреть на любимого артиста, с которым так давно мечтал познакомиться, и тут вдруг судьба свела их в этом городе, во время такой войны. Чистое безумие, а как ещё это можно назвать?

Вертинский, в чёрном фраке, а не в костюме Пьеро, среди полупьяных офицеров чувствовал себя немного странно, хотя совсем этому не удивился. Каждый день в ресторане он видел похожие лица, и не обязательно это были лица офицеров. А вот разудалых намазанных дамочек с их упитанными ухажёрами в годы войны, он как ни странно, встречал очень часто. Да и на концерты к нему старалась ходить более-менее почтенная публика, так что офицеры для него не были такой уж полной неожиданностью. Война в России, и не такое позволяла увидеть. Чудеса, да и только. Он не в костюме Пьеро, а генерал в каком-то опереточном наряде. И в данный момент это ему напоминало дешёвую оперетту. И пусть её сочинил неизвестный автор, играть надо достойно, как требует написанный текст, иначе можно и финала не увидеть. А этого, как бы и не хотелось. Он понимал, что генералы не шутят. Или по крайней мере, не любят шутить. Хрен редьки не слаще, одно слово.

— Я вас понимаю! — только и произнёс Вертинский.

— Эх, дорогой мой Саша, если бы ты только понимал, что ты сейчас значишь для меня. Если бы ты только знал, как я рад тебя видеть, и как рад с тобой познакомиться. Проходи к нам за стол. Ты для меня здесь самый дорогой гость. Это все мои друзья-товарищи! Мои боевые товарищи. Я за них, они за меня. Нам по-другому нельзя.

И повернувшись к сидящим за столом офицерам, произнёс:

— Знакомьтесь, господа, это знаменитый Александр Вертинский! Его голос просто потрясающий, а песни бесподобные!

Офицеры начали вставать со стульев, и приветствовать известного артиста:

— Мы рады вас видеть!

— Садитесь с нами!

— Рады познакомиться!

Не сказать, чтобы Александр Николаевич чувствовал себя уж совсем неудобно, но скованность внутри какая-то была, и нужно было преодолеть эту внутреннюю дрожь, если можно так выразиться, отбросить в сторону всё лишнее, ведь он уже прекрасно понимал, для чего его пригласили в вагон самого генерала Слащёва. Ах, как жаль, что он не взял с собой даже гитару. Петь уж совсем без аккомпанемента ему как-то не льстило, но тут его взгляд привлекла лежащая на одном из стульев гитара. Которая была сзади молодого юнкера, или молодой, он так пока и не разобрался в половой принадлежности, но это было и не так важно в данный момент. Какая разница, он это или она. И словно мысленно услышав «это», Слащёв подошёл к юному юнкеру, и обняв за плечи, сказал Вертинскому:

— Разрешите вам представить, Александр Николаевич, моего боевого друга и жену Нину Нечволодову, которой я обязан своей жизнью. Эх, если бы не она, не стоял бы я сейчас перед вами. С того света меня вытащила, и не один раз. Вот так вот.

Александр Николаевич, хоть и понимал всю нелепость ситуации и своего поклона во фраке, а не в костюме Пьеро, но по-другому поступить не смог.

— Присаживайтесь с нами, Александр Николаевич, и откушайте с нами, чем Бог послал!

Слащёв был сама элегантность.

Отказываться было грешно, но и петь на совсем голодный желудок ему вовсе не хотелось. Он отведал сытной пищи, вот только не стал пить ни вина, ни тем более спирта, а вот бокал шампанского, запить, позволил себе. И посмотрев в глаза Слащёву, произнёс:

— Яков Александрович, я понимаю, что вы меня сюда не есть пригласили, и я вам безумно благодарен за такой сытный стол, и что я вам должен сказать… —

Но его тронную речь прервал сам Слащёв.

— А ничего не надо говорить, добрый Вы мой человек. Исполните для меня пожалуйста свой знаменитый романс «То, что я должен сказать». Мне больше, ничего не надо.

Вертинский всё понял. Его не надо было долго уговаривать.

— Позвольте гитару, — обратился он к юнкеру.

Нина повернулась, и взяла со стула семиструнную гитару и привстав, протянула её артисту. Их глаза встретились. И в её глазах он увидел всю боль молодой женщины, которая несла её с собой через всю войну. Всё, ему больше ничего не надо было объяснять. Эти глаза сами за себя всё говорили. Глаза любящей женщины. Он свою такую пока ещё не встретил.

— Мы все просто помешаны на этой песне, — сказала Нина. — Странно, что никто не сказал Вам этого раньше.

Взяв гитару, и проверив настройку, он запел своим неповторимым голосом, обращая свой взгляд на Слащёва, иногда переводив его на юнкера Нину, которая смотрела на него немигающим взглядом влюблённой женщины погруженной в себя.

Вертинский перебирал струны гитары и тихо запел:


«Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть не дрожащей рукой?

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в вечный покой!

И никто не додумался, просто стать на колени,

И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране.

Даже светлые подвиги — это только ступени,

В бесконечные пропасти, к недоступной Весне!»

Перебирая струны гитары, он пел и видел, как суровое лицо генерала становилось постепенно живым и очень грустным. И Вертинский вдруг понял, почему Слащёв попросил его спеть именно этот романс. Этот ужас войны. Эти нелепые смерти. Он смотрел в глаза генерала и всё понимал. Нет, он не гадал, он именно понимал, как это всё жестоко…

Таким Слащёва не видел никто.

— Вы угадали, Вертинский! Действительно, кому это было нужно? — он вздохнул, встал со стула и подошёл к артисту.

— А ведь с вашей песней, мои мальчишки шли умирать! — он обнял его за плечо. — Выпьем, милый Вертинский, за Родину! Спасибо за песню!


3.

Как давно это было. Время летит, словно птица в небе, только успевай взмахи крыльев считать.

Он стоял на берегу и всё так же смотрел вдаль. Сухой обветренный взгляд старого, измотанного жизнью и боями генерала, который давно никем не командовал, кроме, как самим собой. Да и не старый он ещё был, не старый, но такой усталый, что эта усталость порой хуже всякой старости добивала человека, если у него всё в этой жизни шло наперекосяк.

А как всё хорошо начиналось.

В воспоминаниях всегда всё хорошо, если это хорошие воспоминания, и они совсем не перекликаются с действительностью.

А действительность порой бывает разной, как и вся жизнь.

И вправе ли мы на неё обижаться?

Мы сами её строим, как дом, какой дом построим, в таком и жить будем!


Солнце повернуло к закату. Оранжевое, яркое, било в глаза, в которых проносилась вся его безумная жизнь. И солнце это отражалось в его беспокойных глазах. Словно сполохи огня в старом крематории, в котором сжигают трупы умерших. Его передёрнуло от этих мыслей. И мысли снова заскрипели в его уставшей голове. Безумный взгляд умчался в такую даль, которую он и представить не мог. И ветер стих. Очнувшись, словно ото сна, он вздрогнул. Лишь волны холодного моря, размеренно бились о камни. И повернувшись, он увидел похоронную процессию. «Мусульмане хоронят до заката» — подумал он. «Хорошо, что я не мусульманин!», и двинулся от берега в город. Город, который он так и не принял.


Глава 3. Ноябрь 1919 г. Город НИКОЛАЕВ.

Следующая остановка — Крым!


Ранним ноябрьским утром на затрапезной железнодорожной станции города Николаева, вот уже несколько месяцев переходящего из рук в руки, от белых к красным и обратно, из утреннего тумана появился древний, кряхтящий и чумазый маневровый паровоз.

Он напоминал старого деда, который не желает расстаться со своей любимой самокруткой и продолжает ею дымить, выпуская сизые клубы. Этот паровоз медленно, лязгая на стыках, почти через силу, тянул несколько вагонов серо-буро-зелёного цвета, одним из которых являлся штабной. Окна у него были все плотно завешены обычными вагонными занавесками, чтобы не пропустить в вагон хоть чуточку осеннего солнца и малую толику свежего воздуха. Среди них не было ни одного открытого, поэтому, какой там дух, можно было только догадываться.

Внутри салона-вагона был полумрак, на полу валялись разброшенные стулья, видно, после разухабистой пьянки, а посреди стола в центре возвышались разномастные и уже давно пустые бутылки. Вчера здесь лилось рекой вино, шампанское и водка, а сегодня раздавалось лишь тихое шипение выпускаемого воздуха, лежащего на диване человека, укрытого обычной шинелью. Там же рядом на тумбочке располагалась накрытая тряпкой клетка с попугаем, для которого, как и для хозяина этого кабинета, ночь ещё продолжалась.

В противоположном углу, прямо на полу, стоял самый обычный цилиндр, из которого торчали скрученные в рулоны карты, а одна, большая, но довольно старая карта юга России, висела на стене. Яков Александрович спал на диване, прямо под ней, спал тихо, мирно, можно сказать, даже беззаботно. Ох, как редко это бывает на войне. Жить бы и радоваться жизни в его молодые годы. Всего-то тридцать четыре, совсем молодой мужик, а вот подижь ты, уже генерал, и довольно давно. Генерал Добровольческой армии. Вдали от боёв и ранений. Надолго ли, этого, конечно, никто знать не мог, и он сам не знал, когда оборвётся эта тишина. Хотя, если честно, тишина была условной, ибо во время движения, тихонько брякая друг о друга, катались по полу пустые бутылки.

Пара литровок совершали извилистое путешествие по столу и, добравшись до края, не удержались свалившись вниз. Раздался мелодичный звон. Как колокола в церкви. Бум. Бряк. Дзинь. Чтоб тебя. Кажется, одна даже разбилась. Вагон маневрировал. То вперёд, то назад. Отчего он маневрировал, спящий определённо не ведал, да и не замечал этого, совершенно точно. Звон стекла в этот момент его разбудить не мог. И не разбудил бы, но дверь медленно открылась, и в вагон вошла, держа в руках большой зелёный таз с водой, маленькая, худенькая женщина с короткой стрижкой в гимнастёрке и в галифе.

Это была Нина Нечволодова, не только жена, но и ординарцем генерала. На плече у неё было наброшено белое полотенце. Пройдя к столу, она поставила таз с водой, немного разогнула спину, потом взглянула на спящего Якова. Ей совсем не хотелось его будить, а хотелось, чтобы он как можно дольше отдохнул от всей этой армейской суеты и вечерних попоек, от этого неустроенного быта гражданской войны. Она всё прекрасно понимала и была с ним как единое целое, но ничего поделать не могла. Не разбуди она его вовремя, греха потом не оберёшься. Муж то он муж, а она не просто его жена. Обязанности не позволяют, а именно требуют от неё делать порой не самую любимую работу, если, конечно службу можно так назвать. Она наклонилась к самому уху Якова и тихо, трогая его за плечо, произнесла:

— Яша… Вставай!

Слащёв слегка дёрнулся во сне и, не открывая глаз, выдохнул, потом снова втянул воздух, и только после этого произнёс всего одну букву из алфавита, правда, самую первую: — А… и чмокнул пересохшими губами. Нина подошла к окну и отдернула обе занавески, чтобы впустить в вагон свет. Утренний свет ноябрьского утра. И уже гро

...