автордың кітабын онлайн тегін оқу Московская стена
Пётр Васильевич Власов, Ольга Александровна Власова
Московская стена
Все совпадения с реальными людьми, событиями и обстоятельствами случайны.
* * *
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Власов П., Власова О., 2019
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2019
1
«Обезьяны видели нас. Могут навести на след. Хотел заговорить с ними. Сказать, чтобы молчали. Не вышло. Забыл слова. Садовник не предупреждал об этом. Решения пока нет. Сначала надо выбраться из Сада. Теперь, из-за обезьян, мы будем хитрее. Дождемся темноты, чтобы идти к реке. До того спрячемся в лабиринте. Там можно укрыться даже от птиц».
Закрыв глаза, он пробует усилием воли отправить себя в лабиринт. Так, как мог перемещаться по Саду еще вчера. Нет, опять ничего. Нужно использовать нижние конечности. Чувствовать тупую боль в мышцах, покрываться вонючей жидкостью. Только далеко за полдень удается забраться на вершину холма.
Прямо у него под ногами закручивается к горизонту гигантская спираль лабиринта. Он кубарем летит со склона вниз, вкатывается в темное отверстие входа, куда живые зеленые стены едва пропускают солнечные лучи. Отдышавшись, переворачивается на спину. И вдруг тихо смеется, наслаждаясь новым, еще не распробованным ощущением. Сам по себе. Словно камешек на ладони. Можно вертеть и так, и эдак. Разглядывать со всех сторон.
Опять вспомнились обезьяны. Они были первыми, с кем удалось поговорить в Саду.
– Ты похож на нас, но не обезьяна.
– Да, я следующий вид.
– На тебе совсем нет волос! Тебе не холодно?
– Нет. Я могу сам регулировать теплообмен.
– Чем ты еще отличаешься от нас?
Он приходит в себя от озноба. Солнце вот-вот зайдет. Зеленые стены лабиринта превратились в серые, на ощупь холодные и шершавые. Камень. Живое стало неживым. Разве так бывает? Он срывается с места, бежит к выходу, но теперь ход все время сужается. Стены сжимают его, крыльями заломив назад руки. Внутри появляется что-то твердое. Растет, растет – и вот уже почти нечем дышать. Тело быстро каменеет: ни шевельнуться, ни даже опустить веки. Все, что он еще помнит, это обезьяны. Они толкутся вокруг, жизнерадостно тычут в него лапами и орут:
– Если ты не обезьяна, то кто?
– Кто ты такой?
– Кто?
* * *
Журчащий, едва различимый звук настырно просачивается в уши. Заполняет голову, вымывая из нее обезьяньи крики.
– День-ги за-даром, дев-ки-за-так…
Гигантские невидимые руки легко достают тело из каменных тисков и бросают в полумрак вытянутой, похожей на обувную коробку комнаты. Холодный желтый фонарь скудно подсвечивает ее через окно. Он просыпается – весь мокрый, запыхавшийся, словно и правда от кого-то убегал. Тяжесть в груди все еще с ним: плотная, объемная, как литой свинцовый кругляш. Но мозг уже начал сомневаться.
Там были говорящие обезьяны. Разве обезьяны могут разговаривать? Просто сон. Твои студенческие воспоминания. Вспомни – конец девяностых. Оксфорд. В парке ни души, только ты и Ева. Она смеялась: мы с тобой как первые люди в раю. Лабиринт? В лабиринте вы целовались. Был такой – совсем крохотный, почти игрушечный. Подстриженные шарами и кубиками кусты туи. Река? Колледж Леди Маргарет Холл, его владения как раз упираются в речушку Червелл.
Сеанс терапии почти завершен. Осталось немного. На самом деле вспомнить, кто же он такой.
– День-ги за-даром, дев-ки-за-так…
В тридцать лет он уже страшно устал от самого себя. Приевшаяся, набившая оскомину жизнь, где на ближайшие полвека не предвидится ни одного неожиданного поворота. Унылый аллюр внутри про́клятого треугольника – дом, офис, паб. От этой юдоли, решил он, не спастись серьгой в ухе или татуировкой на полспины. Нужен побег. Скорость и постоянное движение. Чтобы жизнь, с которой соприкасаешься, не успевала разлагаться до состояния плохо пахнущей рутины. Так появилась адская работа в инвестбанке: девять месяцев из двенадцати в разъездах за границей. Новые города, люди, женщины, еда. Как серфингист волну, он жадно ловил этот встречный поток. Скользил по нему, не погружаясь, только пробуя на вкус. Почти разные жизни, которые как одежду каждый день примеряешь на себя. И да – эта разноцветная, шумная воронка засосала с головой. Так что однажды, проснувшись поутру, он долго не мог сообразить, в каком именно из своих миров вынырнул на поверхность. Сладкое, мало с чем сравнимое состояние. Свобода не быть и свобода стать кем угодно. Полное самообнуление – и тут же, на подносе, любое бытие на выбор. Может, он арабский шейх с гаражом, полным лакированных тачек, и гаремом, где его ждет не дождется дюжина томных красоток? Голливудский актер, под дверью которого толпятся озверевшие от восторга поклонники? Член правительства? Белокостный аристократ? Приглядевшись к бледно-зеленым обоям в комнате, уловив за окном обрывки итальянской речи, наконец, сообразил: отель, Флоренция, международный инвестиционный конгресс. В памяти всплыло имя, за ним прошлое. Но пережитый в то утро опыт оказался сродни наркотическому трипу. Позже он научился сам вызывать это состояние, испытывая приступы яркого, особенного счастья. Только вот однажды утром захотелось вспомнить себя, настоящего – и не получилось. Словно охлопываешь карманы в поисках ключей, которые должны там быть – а в ответ ничего, тишина.
– День-ги за-даром, дев-ки-за-так…
Господи, это же его сотовый.
Мысль рывком приподнимает тело, рука наотмашь отбрасывает в сторону одеяло. Взгляд, еще без всякого смысла, скользит вдоль кровати. Рядом лежит на животе голая спящая женщина. Мэри, рассеянно вспоминает он, ее зовут Мэри. Свет уличного фонаря растекся и застыл золотистой пленкой на красивых овальных ягодицах. Они словно из металла, невероятно холодные и твердые на вид. Статуя? Неужели он спит со статуей?
– День-ги за-даром, дев-ки-за-так…
Раз, другой телефон ящерицей ускользает от рыскающих по ковру пальцев. Завладев им, он отвечает не сразу. Хлопая другой ладонью по столу, на ощупь выхватывает из полутьмы пластиковое удостоверение. Окунает его в поток желтого уличного света. Джон Голдстон. Вот кому принадлежит это тело.
– Голдстон слушает.
– Крепко спишь, дружище. Наконец-то отоварил карточки на коньяк?
Голос еврокомиссара Кнелла такой, как обычно: отточенно-ехидный, обрезаться можно. Но сегодня есть что-то еще, тяжелое, даже тревожное. Со сна не разобрать. Чертыхнувшись, Голдстон вслепую приземлился на кресло, неудобно подогнув под себя ногу.
– Который час, герр комиссар?
– Без пяти пять. Я не разбудил… Мэри? Или она уже в отставке? Неделя-то хоть прошла?
Втянув носом прохладный воздух, Голдстон страдальчески вздохнул.
– В Берлине некого любить, герр комиссар, если вы опять о своем.
– Значит, у тебя одной причиной больше, чтобы уехать отсюда.
До него, наконец, дошло: Кнелл никогда не звонил раньше восьми.
– Что, конец света?
– Почти угадал.
Кнелл подержал неприятную паузу, причмокнул, будто врач перед тем, как озвучить безнадежный диагноз.
– Москва. Надо слетать туда на несколько дней… Согласен, не самый популярный курорт зимой. Вряд ли Мэри составит тебе компанию. Поищешь варианты на месте.
Голдстон вскочил с кресла и тут же припал на затекшую, ватную ногу. Вот оно, все-таки настигло. Захотелось, как в детстве, забиться с головой под одеяло. Спрятаться от всех на свете.
– Джон?
– Я могу отказаться?
– Нет.
– Если честно, забыл весь свой русский.
– Отправлю под трибунал – сразу вспомнишь. Жду тебя на Вильгельмштрассе ровно в шесть. Все… серьезно.
Когда Кнелл говорит серьезно, лучше не спорить. Иначе от вековой спячки, упаси Господи, проснется тотем его предков. Голдстон откуда-то в точности знает: это бурый, с огромной круглой головой и щелями-глазками медведь-шатун, весь покрытый колтунами грязной, спутанной шерсти. Придет, навалится горой-тушей, всадит ржавые клыки прямо в шею… Он обреченно поплелся в душ, запустил там по-издевательски теплую из-за мер по экономии тепла струйку воды. Сполоснувшись, стремительно запрыгнул в приготовленный с вечера мундир. Уже на бегу заглянул в спальню. Мэри, забытая им без одеяла, тоже проснулась. Сидела голая, обняв колени, на кровати и, как кошка, неотрывно смотрела в сторону двери. Кажется, он должен восхититься этим ухоженным, манекенистым телом.
– Срочно вызвали в министерство. Но тебе, напротив, повезло. Кровать теперь целиком твоя. И холодильник тоже. Я как раз получил паек.
Он говорит как обычно. Низким, монотонным голосом, небрежно выговаривая слова. Но ему чертовски неловко и хочется поскорее уйти. Внутри ни капли благодарности. Лишь бледные угрызения совести, что эта женщина рискует из-за него простудиться. И так всегда на следующее утро. «Женщин надо стараться любить, даже если у тебя их будет очень много». Отец как в воду глядел. Любовь. Тепло. Где же взять столько тепла, если почти не топят?
– Тебе было хорошо вчера?
Он молча кивнул. Поцеловал мягкую, мертвецки холодную щеку. Содрогнулся внутри, припомнив металлические ягодицы. Только в машине, когда кое-как пригрелся на сиденье, мысли вернулись к ночному кошмару. Внезапно дошло:
«Стена не сожрала меня до конца. Впервые за два года сон прервался».
* * *
Самолет сел в московском аэропорту «Шереметьево», терминал А, точно по расписанию, в 9.15 утра. Недолгий перелет из Кракова показался Голдстону репетицией путешествия в ад. Их малютку «фоккер» болтало, швыряло и подкидывало, как байдарку во время сплава. Прибором, измеряющим эту чудовищную качку, был заполненный наполовину пластиковый стакан, вода в котором гуляла волнами туда-обратно. Но где-то над Минском и сам стакан сиганул в ужасе со столика, оставив на полу неопрятную мокрую кляксу. За иллюминатором сливового цвета тучи враждебно пихали крохотный самолетик пухлыми боками и зыркали на него зловещими вспышками багровых молний. Да, и посадка а-ля рус на десерт. О ее прелестях Голдстона предупредили еще перед взлетом. Любезно намекнули: лучше держать наготове гигиенический пакет. Снижение ощущалось скорее как свободное падение обессилевшего от схватки с враждебными небесами «фоккера». Тело, запаниковав, начало рваться обратно, на прежнюю высоту и заодно выворачиваться наизнанку, чтобы избавиться от лишнего балласта. Пытка, спокойно сообщил по громкой связи садист-пилот, продлится шесть-семь минут. Голдстон закрыл глаза, напряг мышцы живота и попробовал найти в происходящем нечто позитивное.
Наконец-то окажусь на исторической родине. Жаль, дед не дотянул до великого момента. Сколько ему было бы сейчас?
Шестьдесят восемь и тридцать – почти сотня. Господи, неужели и правда тридцать лет прошло? А как на прошлой неделе все было, дорогой Юрий Дмитрич. Наши «русские чаепития» по пятницам, пять-шесть больших чашек чая за вечер, с медом и жесткими как камни баранками из «русского магазина» в Лондоне, который держали какие-то литовцы. Много чаю с тех пор выпито внуком Джоном – но разве сравнится он с тем чаем из детства?
Дед Юрий Дмитрич, как торжественно, по имени-отчеству, величали его дома, был худ, жилист и носил в любую погоду прикрывавшую лысину кепку, в зависимости от времени года теплую шерстяную или легкую бейсболку. Часто не снимал ее даже дома. Повиновался в том только супруге Наталье Александровне, со вздохом открывая взору сияющую макушку и бережно вешая драгоценный головной убор на крючок у входа. Страстная любовь к чаю внешне роднила Юрия Дмитрича с британцами, но являлась при том исконно русской ее разновидностью. Ведь чай он пил не такой, как любят англичане – красноватый, терпкий, который надо непременно разбавить молоком. Нет, душистый от крепости, с пенкой при заваривании. Утверждал, что пьет не удовольствия ради, а «чтобы приманивать мысли». И правда, часто во время чаепития, сидя нога на ногу и прихлебывая из чашки, дед будто отключался от бытия вокруг, проникая взглядом в иное, невидимое пространство и даже, возможно, блуждая по нему. Сделав последний глоток, долго сидел так какое-то время, философски выкатывая шарики из хлебного мякиша. Позже шарики эти загадочным образом перебирались в карманы пиджаков и курток Юрия Дмитрича, где со временем превращались в каменную россыпь.
Но с внуком Джоном дед, как раз напротив, любил под чай поговорить. По-русски и почти всегда о России, где Юрий Дмитрич провел детство и юность. Уже гораздо позже Джон понял – рассказы там и здесь срастались с сюжетами из русской литературы, до которой дед был большой любитель несмотря на свои пять классов деревенской школы и ускоренные курсы в танковом училище. Знал он наизусть сказки и море стихов Пушкина и близко к тексту прозу, а еще всего Гоголя – кроме «Мертвых душ», которые не жаловал. Потому-то в воображении маленького Джона Россия выглядела вовсе не так, какой показывали ее по телевизору – серой, скучной и притом опасной. Да, наверное страшная, но все равно сказочная страна, где дед поздней осенью, по дороге в деревенскую школу, мог нос к носу столкнуться с настоящим волком. Населенная сильными и суровыми людьми, почти героями из древнегреческих мифов. «Мы тут с тобой по чашечке, без напряга чаек потягиваем – а вот купцы в старой России брали на пару двадцатилитровый самовар. Вешали себе на шею полотенце, чтобы пот вытирать – и вперед», – рассказывал внуку Юрий Дмитрич. Джону не верилось, что кто-то способен вдвоем осилить двадцать литров кипятка. Дед подмигивал Джону, поучал – не разобрать в шутку или всерьез: «Мы, русские, еще и не такое можем. Да что там – все можем! У нас такой размах – широкий. Ни у кого больше в мире такого нет. Только вот на родине у себя, дураки, все страдаем и жизнь устроить для себя не можем, чтоб хорошо было». То, что Джон русский в лучшем случае наполовину, ничего не меняло: «Раз со мной интересно – значит, русский. Что-то важное у нас внутри друг к другу притягивается». То есть, интересовался внук, и я смогу когда-то полсамовара выпить? Юрий Дмитрич от души смеялся и обещал: и полсамовара будут, и много чего еще необычного…
Самолет тряхнуло безжалостно на воздушном ухабе. Голдстону на мгновенье показалось, что его длинное, худое тело, подобно вытянутой фарфоровой вазе вот-вот разобьется вдребезги. Он опять подумал о хорошем: если садиться по-человечески, шансы развалиться на куски выше. Русские партизаны, вот странность, не отличаются гостеприимством. Встречают гостей из Европы вовсе не хлебом-солью, как предписывает местная традиция, а ракетами «земля-воздух», легко сбивающими цели на трехкилометровой высоте. Военная контрразведка исписала, наверное, не одну тонну бумаги версиями о том, откуда появились ракеты у кочующих по лесам партизан (в самом деле, не под елками же они их находят вместо грибов?). Но эта кропотливая, заслуживающая всяческого уважения работа, увы, не в состоянии предотвратить регулярные, красочные фейерверки в районе аэропорта. И хотя десятки мобильных патрулей до одурения играют с диверсантами в кошки-мышки, им нечасто удается заполучить желанный трофей – бородатого мужика, одетого в шапку-ушанку и вонючий бараний полушубок. Если верить карикатурам в «Санди таймс», типичный русский партизан выглядит именно так. Вспомнилось даже имя персонажа из комикса, популярного пару лет назад – Иван Калашников. Главным оружием злодея был вовсе не одноименный автомат, что логично предположить, а ужасный, непереносимый смрад немытого тела. С криками «Партизаны используют химическое оружие! Нечестно!» европейцы дружно разбегались по кустам.
Сейчас, когда потери на востоке растут по экспоненте, газетам не до комиксов. Тон сильно поменялся – наивное, высшей пробы изумление. Как же так – упрямо, с упорством дикарей не признавать очевидные факты! Наверное, надо подоходчивее объяснить партизанам, что России уже нет, она закончилась даже де-юре. Есть Сибирская республика, но это, согласитесь, совсем другое название, да и география тоже другая. Обвинять внешние силы в такой метаморфозе способен только последний идиот, а партизаны, как мы уже поняли, не идиоты. Интервенция европейских государств началась по причине гуманитарной катастрофы и, напротив, спасла сотни тысяч жизней. Никаких рациональных причин – даже одной-единственной – для продолжения войны не существует. Слышали? Не су-щест-ву-ет! Но партизаны, о ужас, почему-то все равно стреляют в нас, да еще все чаще и все точнее. Почему? Зачем? Накануне вечером, сидя в номере краковской офицерской гостиницы и перещелкивая в тоске телеканалы, Голдстон наткнулся на ток-шоу, где трое умников долго ходили вокруг да около, пытаясь объяснить – почему и зачем.
С минуту на стене-экране в полной тишине мелькали траурные кадры с сожженными на шоссе в заснеженном лесу трейлерами и военными грузовиками. Выдержав трагичную паузу, сухопарый, с залысинами ведущий вперился в миллионы зрителей немигающим взглядом и отчеканил почти на одном дыхании:
– Перед вами армейский конвой, разграбленный на днях партизанами неподалеку от Москвы. Убиты двадцать пять солдат из отряда сопровождения. Всего же только за январь и февраль потери в зоне оккупации составили почти тысячу человек. Да, тысячу! Это жестокая и кровопролитная война. И, по мнению многих, мы ведем ее непонятно с кем и непонятно за что.
Студия совсем растворилась в темноте, и Голдстону долго показывали в разных ракурсах лишь мертвый, обездвиженный конвой. Россыпи гильз под ногами. Вмерзшее в снег неряшливое лиловое пятно, похоже кровь. На кузове грузовика мелькнула сделанная белой краской из баллончика по-русски надпись: «Смерть фашистам». Насладившись картинами разрушения, камера вернулась к хозяину студии.
– Есть два важных вопроса, которые приходят в голову каждый раз, когда мы слышим о новых жертвах этой войны. Первый – кто эти люди и почему они сражаются с нами? Второй – понимаем ли мы, какая судьба ожидает в перспективе огромную территорию от прежней российской границы до Уральских гор? Это я и хотел бы обсудить сегодня в нашем ток-шоу.
Трое гостей-экспертов за столом – имен Голдстон не запомнил, только национальности, немец, британец и поляк – тут же начали ожесточенно переглядываться друг с другом, совсем как школьники на уроке, когда учитель просит кого-то выйти к доске. Первым сдался немец.
– Да, несомненно, это весьма важные вопросы! И они означают начало нового этапа нашей гуманитарной миссии на Востоке. Три года назад мы столкнулись с экстремальной ситуацией: надо было предоставить защиту от бандитов гражданскому населению, а также обеспечить стабильность газовых поставок. Теперь, когда данные цели достигнуты, логично задуматься о следующих шагах.
Ведущий театрально отмахнулся от реплики – ему, похоже, нужна была драма.
– Общими словами не оправдать ежедневные потери в десятки человек… Не забывайте – нашу передачу смотрят близкие погибших солдат! Они хотят знать правду! Дайте им больше фактов! Кто те люди, что до сих пор воюют против нас? Сколько их? Чего они хотят? Почему не признают соглашений, подписанных Сибирской республикой? Кто мне ответит?
Больше всего фактов, похоже, знал англичанин. То, о чем он рассказывал, Голдстон, конечно же, слышал и читал прежде. Однако все вместе это звучало занимательно, особенно накануне полета в Москву.
– Второй восточной армии противостоят в районе бывшей московской агломерации не менее пятидесяти тысяч партизан. Цифра кажется внушительной, однако, как правило, речь идет о небольших подразделениях численностью до ста человек, вооруженных только стрелковым оружием. Вопреки упорным слухам о «сибирских спецназовцах», в этих отрядах состоят в основном местные жители, которые не смогли эвакуироваться.
Ведущий издевательски улыбнулся.
– Хотите сказать, на этот конвой напали бабушки? Откуда местные берут оружие?
– Вокруг Москвы еще с советских времен располагалось несметное число военных частей и складов с оружием. Многие были разграблены.
– То есть Сибирская республика не помогает партизанам?
– Не думаю, что им оказывается масштабная централизованная помощь. Наша разведка наверняка быстро раскрыла бы такие схемы. Скорее речь об отдельных добровольцах или частных организациях, которые собирают пожертвования и закупают амуницию для партизан. Но, как вы знаете, они работают нелегально и сибирское правительство всячески им противодействует.
– Итак, ваш вывод?
– Когда говорят «пятьдесят тысяч партизан», то эта цифра, бесспорно, впечатляет. Но давайте вспомним о другом явлении – небывалом расцвете бандитизма на территории бывшей России. Тысячи банд, в которых может состоять до миллиона человек. Миллиона! Партизаны, по большому счету, одна из разновидностей бандитских отрядов, которые живут налетами и грабежами. Отличие лишь в том, что для привлечения новых сторонников они используют патриотическую риторику. Уверяю вас, не надо приписывать им никаких сверхзадач…
Тут в разговор ворвался поляк – до того в знак несогласия он долго и упорно тряс седой шевелюрой до плеч:
– Обыкновенные бандиты? Ка-те-го-ри-чес-ки не согласен! Вы недооцениваете иррациональную составляющую в русских! Мы, поляки, гораздо лучше знаем эту нацию, крайне опасную как раз из-за своих оторванных от реальности маний… Русские одержимы идеей собственной богоизбранности и мессианства! Сознание русского, если можно так выразиться, русоцентрично! При том имеет четко выраженное историческое измерение. Это растянутая на века, возможно тысячелетия, особая миссия.
Театрально выкатив глаза, ведущий ток-шоу просипел:
– Боюсь, после такой порции непонятных терминов наши зрители вот-вот переключатся на футбол!
– Я лишь объясняю, почему русские не смирятся с утратой своего государства. Тот факт, что основные боевые действия ведутся вокруг Москвы, логично укладывается в их мировоззрение. Они воспринимают этот город как священный центр своей исторической империи. Вернув его, можно восстановить и саму империю… Какие у Сибирской республики причины помогать партизанам? Тут, мне кажется, все прозрачно. Чтобы добиться пересмотра условий экспорта газа и нефти, которые, соглашусь, крайне для них невыгодны. Помогает ли правительство в Сибири партизанам на самом деле? Ответьте мне только на один вопрос: откуда еще у них могло появиться ракетное вооружение? Нашли на заброшенном военном складе? Очень сомнительно… Напомню – в войнах с Наполеоном и Гитлером партизанское движение запускалось в России сверху… От Москвы до Ухты, где начинается зона ответственности сибирских властей, менее двух тысяч километров. Наши войска контролируют на севере только узкую полосу вдоль экспортного газопровода. Да, есть разведка, есть контроль со спутников, пусть их и осталось критически мало… Но, думаю, все это не очень эффективно, если речь идет о перемещении одного-двух грузовиков с ракетами.
Ведущий воткнулся в поляка своим немигающим взглядом.
– Считаете, русские действуют по заложенной в них генетикой программе? Не является ли это, в таком случае, определенным преимуществом?
Поляк опять возбужденно затряс головой:
– Напротив! Их государственность рухнула как раз из-за противоречий между архаическим сознанием и реалиями современного мира.
Англичанин с готовностью поддержал коллегу новой порцией аналитики:
– Россия не выдержала давления, которое оказывала на нее избыточность пространства. Чтобы его удерживать, не хватило человеческих, интеллектуальных, финансовых ресурсов. Я бы назвал это катастрофической нехваткой эффективности. Ставка на постоянную внешнюю экспансию в ущерб внутреннему развитию завела страну в тупик…
Тут любитель общих фраз немец, о существовании которого Голдстон успел подзабыть, неожиданно вступил с обоими в спор:
– Не рано ли делать подобные выводы? В истории России не раз происходил распад единого государства. Но русские находили в себе силы, чтобы восстановить его…
Поляк, кажется, даже слегка подпрыгнул на стуле от негодования.
– Россия утратила все атрибуты государственности! Сибирская республика, как специально записано в мирном договоре, не является ее правопреемницей! Это вновь образованное государство, оно не имеет никакого отношения к землям от Украины до Урала… Они должны быть вовлечены нами в экономический оборот. Мы постепенно очистим их от бандитов и создадим условия для переселения туда избыточной рабочей силы.
Здесь Голдстона отвлекли минут на десять – позвонил Кнелл с последней порцией наставлений перед вылетом в Москву. Когда он вернулся к телевизору, успел поймать лишь заключительный аккорд.
– …надо признать, что принятое три года назад решение о постройке Стены вокруг Москвы оказалось совершенно правильным. В условиях партизанской войны это спасло не одну тысячу жизней наших солдат, – развивал какую-то свою мысль англичанин. – Думаю, первым этапом освоения освободившихся территорий могло бы стать строительство аналогичных крепостей, пусть и меньшего масштаба, в наиболее важных с экономической точки зрения регионах. Напоминает Средневековье? Да, мир снова стал очень большим и крайне опасным. Стены – его незаменимый элемент, может быть, даже главный символ…
Как можно вести войну и не знать ответа на вопрос, кто и почему в тебя стреляет? «Посадить их на самолет до Москвы. Если долетят живыми, отправить без охраны в подмосковные леса. Пусть проведут подробное социологическое исследование среди партизан». Представив экспертов, сидящих вместо футуристической студии у костра на заснеженной лесной поляне, в компании дикого вида бородатых мужиков, Голдстон беззвучно смеется, вырываясь за пределы болевого поля, и в этот момент шасси «фоккера» с грохотом встречается с землей. Он медленно проводит ладонью по лбу и вискам, неприятно сочащимся липким потом. Отчего-то кажется, что рука теперь должна пахнуть кровью, словно его только что во второй раз вытолкнули из уютной материнской утробы в жестокий и враждебный внешний мир.
* * *
Едва самолет замер на месте, Голдстон извлек из потертого, толстой кожи портфеля телефон спутниковой спецсвязи. Набрал заметно дрожащими пальцами короткое сообщение. Скорее даже не служебная обязанность, а порыв, радостный и искренний. Жив! Он жив! Через секунду в канцелярии Кнелла будут знать – несмотря на козни партизан и зловредность погоды посланник еврокомиссара добрался-таки до Москвы. Разминая еще вибрирующие колени, он расплылся в самодовольной улыбке. Главное испытание позади, и даже гигиенический пакет не пригодился. Осталось твердым, уверенным шагом покинуть эту камеру пыток. У выхода его ждал пилот-немец в синей форме – сухой, загорелый, подтянутый. Настоящий гитлеровский ас из детских книжек про войну. Наклонив по-птичьи вбок голову в фуражке, с откровенной издевкой разглядывал потрепанного пассажира.
– Надеюсь, герр штабс-капитан, вам понравился наш полет… Крепче держитесь за поручень! Трап может быть скользким!
Ответить не довелось. Голдстон по-детски захлебнулся, когда из распахнувшейся дверцы в лицо щедро плеснуло ледяным ветром. Толстая, с подкладкой шинель тут же безоговорочно капитулировала перед московской погодой. Он беспомощно передернул плечами, чувствуя, как юркий ручеек холода змейкой пробирается за шиворот. Вспомнилась присказка от деда: «Марток – надевай, парень, семь порток!». Да, весной здесь и не пахло. Вообще ничем не пахло. Трап, обледеневший и грязный, вел вниз к присыпанному снегом, парализующему своим мертвым, мороженым видом асфальту. Оторвавшись от железных ступеней, глаза жадно заскользили по кругу, но долго, целую вечность, не могли ни за что зацепиться. Казалось, плотные облака, через которые они только что упорно продирались к земле, опустились вместе с ними и развоплотили этот мир до самого горизонта, почти неразличимого среди разнообразных оттенков серого, черного и коричневого. Небо, поле, лес неподалеку – все сливалось в нечто бесформенное, одноцветное, не поддающееся определению и систематизации. Ничто не доминировало, не бросалось в глаза. Творение словно остановилось здесь на полпути, так и не постигнув до конца высший замысел.
Спускаясь по трапу, Голдстон в самом деле неуклюже поскользнулся на обледеневшей ступеньке. Устоять помог сыгравший роль противовеса увесистый, кило на три, кирпич «Войны и мира» в портфеле. Кнелл лично запихнул его туда перед расставанием. Сказал вслед за тем, доверительно придержав за плечо:
– Знаешь, почему Гитлер проиграл войну русским? Потому что первое правило на войне – надо знать своего врага. Пытаться влезть в его шкуру и смотреть на мир его глазами. Он же просто считал русских не стоящими внимания дикарями. Безликой массой, которой манипулирует кучка евреев. Вот Рузвельт – тот был поумнее. Сразу после Перл-Харбора приказал срочно написать книгу о японцах, которую должны были прочитать все офицеры до единого[1]… У тебя конкретное задание в Москве, все так. Но старайся смотреть на вещи шире. Мне нужно твое мнение.
– Мнение? О чем, герр комиссар?
– О том, что делать дальше. Если честно, мы залезли в непролазные дебри, Джон. Из них не выбраться, если не ответить на десяток-другой очень странных вопросов. Например, непостижимая живучесть русских. Со временем их сопротивление только усиливается. Почему? Можно ли этому что-то противопоставить? Не обречены ли мы здесь на вечный проигрыш? Когда на совещаниях у канцлера начинают говорить «подождите чуть-чуть и русским надоест воевать», я вспоминаю, как мой дед, разведчик в дивизии СС «Рейх», осенью сорок первого года рассматривал в бинокль башни Кремля и писал домой письма о скором окончании войны. Как работала его немецкая логика? Если прошел от границы до Москвы тысячу километров, оставшиеся пятнадцать до Кремля – это сущий пустяк! Так вот, до конца жизни он пытался докопаться, где Гудериан[2] допустил ошибку. И не мог найти, понимаешь? Не было никакой ошибки. Русские просто сделали то, чего не смог бы сделать никто другой.
Голдстон понял, наконец, куда клонит Кнелл.
– Мои гены молчаливы как рыбы, герр комиссар. Они не ответят на ваши вопросы, даже если поджаривать их на сковородке.
Кнелл шутку не принял. Был серьезен словно на похоронах.
– Я верю в кровь, Джон. Это страшная сила. Да еще язык в придачу. Ты способен воспринимать ту реальность напрямую, а не через отражения как я. «Войну и мир» давно читал? Невероятно актуально! Иностранное вторжение, занятая Наполеоном Москва, неуловимые партизаны… Перечитай, наверняка пригодится.
В самом деле, уже пригодилось.
У трапа Голдстона ждал бронированный «Мерседес» с зелено-белыми военными номерами, модель с большими колесами, которую выпускали специально для России. А еще кособокая восковая фигура в серой шинели. Хотя нет – облачко пара, вырвавшееся изо рта, изобличало тут наличие жизни. Приземистый, полноватый, похожий на комедийного мафиози смуглый лейтенант лет пятидесяти. Итальянец или француз откуда-то с самого юга. В остекленевших черных глазах читалась мольба отправить домой тем же самолетом, на котором только что прилетело начальство.
– Да здравствует Европа!
– Вольно!
Судя по акценту, все-таки Италия. Голдстон, сам того не желая, почувствовал себя высшим существом. Синьор лейтенант смотрелся жалко даже на фоне начинающейся русской весны. А ведь в феврале, говорят, здесь держались тридцатиградусные морозы.
– Добро пожаловать в Москву, герр штабс-капитан. Меня зовут Марчелло… Обер-лейтенант Марчелло Липпи… Садитесь, пожалуйста, в машину.
Их «мерседес», сопровождаемый парой БТР, без всяких формальностей миновал стальные ворота аэропорта. Наряд солдат-неваляшек, плотно запакованных в шлемы и пуленепробиваемые жилеты, вяло отдал честь кортежу очередной шишки из Берлина. Голдстон с детским любопытством рассматривал мутные пейзажи за окном. Через фильтр тонированных стекол прежний бесформенный мир казался более рельефным и контрастным. Запах парфюма, обильно источаемый сидевшим впереди Марчелло, придавал ему какую-то особенную тяжесть. Некоторое время попутчики провели в полном молчании. Отогревшись, лейтенант подал голос.
– Впервые в Москве, так? На вертолете, конечно, было бы быстрее. Десять минут – и на месте! Но теперь, когда у партизан появились ракеты, лучше не рисковать. Правда, шоссе тоже время от времени обстреливают. Ставят минометы на автомобили, едут вдоль трассы и палят на ходу. В общем, наглеют на глазах…
Да, не поспоришь. Голдстон вспомнил видео «для служебного пользования», которое просматривал на днях в Берлине. Взорванная партизанами в городке Торжок газокомпрессорная станция, одна из двадцати перекачивающих газ по магистральной трубе в Европу. Кадры что надо, Голливуд бы позавидовал. Обгоревшие руины кирпичных зданий вперемешку с грудами развороченного, оплавленного металла. Понятное дело, в новостях все прошло как «успешно отбитое дерзкое нападение партизан с минимальными потерями». Но потери, сорок человек техперсонала и охраны, пропавших без вести в адском пожаре, далеко не самое чувствительное в этой истории. Вместе со станцией серьезно пострадал и сам газопровод. Поставки газа сократились в разы, на полное восстановление уйдет до двух недель. Хорошая новость в том, что диверсия подарила им с Кнеллом благовидный предлог для поездки в Москву. Полгода назад Министерство вооружений, где трудится Голдстон, завершило титаническую работу, превратив газовую трубу в неприступную крепость: бетонные заграждения, видеокамеры, инфракрасные датчики движения, системы автоматического ведения огня. И вот в Торжке датчики почему-то не сработали. То есть вообще. Партизаны подобрались к ограждению, подорвали его, а потом, словно в тире, расстреляли из гранатометов компрессорную станцию.
– Есть версии, почему отказала сигнализация в Торжке?
Итальянец то ли не расслышал вопроса, то ли ему нечего было ответить. Они проехали под каким-то мостом, и на фоне массивной, похожей на ногу доисторического монстра бетонной опоры стекло сделало мгновенный снимок Голдстона. Бледное, как у призрака, с острым подбородком лицо. Слегка оттопыренные, любопытные уши. Глубоко посаженные глаза настороженно выглядывают из-под светлых, едва заметных бровей. Неужели он и есть это смазанное, едва собранное вместе отражение? Судя по оставшемуся с довоенных времен указателю, свернули на Ленинградское шоссе. По обе стороны от дороги замелькали скрепленные бетонным забором пулеметные вышки-башни, единственное украшение безжизненного снежного поля. Все остальное в радиусе ста метров сровняли с землей, оставив едва угадывавшиеся под осевшим снегом остовы зданий и пни спиленных деревьев. Впрочем, партизан это не останавливало. Голдстон насчитал целых три обгоревших остова БТР, скинутых на обочину. Судя по виду, вполне еще свежих. Стало неприятно, словно очутился в морге, в окружении мертвых, бесполезных тел. Под горлом с готовностью натянулась леска дурного предчувствия. Что-то там на нее клюнуло, партизанская засада, а может подрыв на мине. Запах одеколона стал жестче, резче, начал кислотой разъедать мозг.
«Надо о чем-нибудь заговорить. Немедленно».
– Почему партизаны продолжают сопротивление? Ведь не осталось даже страны, за которую можно воевать?
Марчелло вздрогнул. Повернулся к нему вполоборота, показав почти прямоугольный профиль.
– Здесь все по-другому. Черт знает, за что они там воюют. Фанатики. Нам их никогда не понять.
Голдстон услышал в его словах вызов для себя. Никогда не понять? Мужиков в вонючих полушубках?
– Вы не пробовали поговорить с кем-то из них?
Итальянец дико посмотрел на Голдстона. Похоже, сильно испугался, представив это вживую.
– Вы задаете странные вопросы, герр штабс-капитан. Честно говоря, даже не знаю, что ответить…
Тут же продолжил с наигранным оживлением, очевидно желая перескочить на другую тему:
– Уже подъезжаем к окраине города. Еще пять минут, и вы увидите нашу знаменитую Стену! Знаете, в ней есть что-то такое… Не могу назваться добрым католиком, но каждый раз, когда на нее смотрю, хочется перекреститься… Честное слово!
Голдстон вздрогнул. Видишь, вездесущая Стена забралась в голову даже к простаку Марчелло. По-своему, но забралась.
Три года назад, едва канцлер озвучил план окольцевать центр Москвы тридцатиметровой высоты стеной, газеты и телеящик вцепились в эту тему мертвой хваткой. Голдстону не раз приходило на ум: строительству, при всей технической масштабности проекта, отводится изо дня в день непропорционально много прайм-тайма и первых полос. Торжественное прибытие первого конвоя с техникой, выкапывание рва одновременно десятками экскаваторов, «закладка первого камня». Бесконечные прямые включения, закольцованные репортажи, многолюдные ток-шоу. Инициатива какого-нибудь ретивого чиновника из Министерства информации, решил он. Поднимают патриотический дух сидящего на продуктовых карточках населения. Но хорошая знакомая на «Евроньюс», дальняя предшественница Мэри, искренне озадачила. Никаких рекомендаций сверху, только рейтинги. Стена сама, без всякой накачки, превратилась в медийный фетиш.
Голдстон сразу вспомнил об этой коллективной мании где-то полгода спустя, когда ему по ночам начали сниться стены. Они были разные – комнатные, уличные, крепостные, беленные известью, оклеенные веселенькими обоями или брутально-кирпичные. Но все равно, каждое сновидение непременно завершалось кошмаром, где стена тем или иным изуверским способом убивала его. Душила, погребала заживо, давила до состояния фарша. Так, скорее в медицинских целях, он начал изучать историю великих стен человечества, чтобы в конце концов прийти к поразительному выводу. Вал Адриана[3] в северной Англии, Великая Китайская или Берлинская стена – каждый из этих грандиозных проектов оказался детищем коллективных страхов, причем скорее бессознательных, а не внушенных конкретным врагом. Император Адриан, выражая общие опасения за будущее дряхлеющей империи, в буквальном смысле пытался скрепить ее по периметру оборонительными сооружениями. Китайцы построили стену длиною в тысячи километров для того, чтобы укрыться за ней от соблазна Степи, запретить самим себе возвращаться к «варварской» кочевой жизни. Берлинская стена зримо разделяла бесчисленные взаимные страхи капиталистического Запада и социалистического Востока. Стена в Москве, чьи колоссальные размеры сложно было объяснить текущими военными задачами, также выглядела порождением скорее подсознания. Мало-помалу в голове у Голдстона нарисовалось что-то вроде смыслового отражения, объясняющего смысл этого сооружения. Бетонное основание, фундамент нового мира. Зацепка для миллионов, впавших в скрытое или явное отчаяние после краха того порядка вещей, который, казалось, должен был изменяться только к лучшему.
Несчетное число раз Голдстон видел Стену в теленовостях, но здесь, вживую, она наверняка должна открыться ему иначе. Открыться – да, именно так. Как жертва нападения, решившаяся встретиться лицом к лицу с насильником, чтобы излечиться от мании преследования, он надеется, что личная встреча принесет исцеление от ночных кошмаров. Но под этой болезненной надеждой запрятано еще более странное желание. Докопаться до первопричины того, что с ним случилось. В его снах есть своя извращенная прелесть. Они как будто совсем не завязаны на ту жизнь, которой он живет здесь. Когда Голдстон повторяет заученно: «все сновидения коренятся в нашем опыте», то обманывает себя. Нет, его кошмары не так просты. Откуда они приходят, из какой реальности? Вот почему ему не терпится увидеть Стену. Он почти со священным ужасом представляет, как, вырастая из обычной городской застройки, Стена прорисуется в мутной морозной дымке на горизонте, похожая на мираж, на контур заколдованного, вечно блуждающего циклопического города-призрака. Она явилась сюда из шизофренических вселенных Босха, из легенд о древнем Вавилоне, по крепостной стене которого могли проехать в ряд сразу несколько колесниц. Тридцать метров вверх, десять под землей, восемь в толщину. Несколько еще более высоких и мощных квадратных башен…
– Смотрите, герр штабс-капитан!
Он с усилием отрывается от своего миража. Кажется, еще секунда-другая, и на ум придет что-то важное.
– Извините, задумался.
– Смотрите, смотрите!
Лейтенант остервенело тычет пальцем в ощетинившиеся у обочины колючие сооружения, сваренные из кусков ржавого железа.
– Знаете, что это? Противотанковые заграждения времен Второй мировой войны! Русские оставили их как памятник. Линия, до которой смогли продвинуться к Москве немцы…
Голдстон представляет себе деда еврокомиссара Кнелла: тот стоит на обочине, самодовольно разглядывая в мощный бинокль башни Кремля. На нем тоже серая шинель, а еще приплюснутая железная каска и почему-то мотоциклетные очки. Он с ног до головы забрызган грязью, от него за версту несет потом, но в голове уже победно гремит Вагнер, ведь осталось каких-то жалких пятнадцать километров до окончания войны… Тут мир вокруг ослепляет бело-желтая вспышка, и словно огромная морская волна со всего размаха бьет автомобиль по лобовому стеклу. Звук взрыва Голдстон слышит как сквозь толщу воды, все летит кувырком и он, вот парадокс, чувствует не страх или отчаяние, но расслабленное умиротворение. Стрельба пулемета напоминает успокаивающий ночной стук дождевых капель по железной крыше. Последняя мысль, уже совсем безразличная: «Наконец-то».
* * *
Пятеро в засаленных белых маскхалатах и разномастных шапках-ушанках мало походили на партизанскую засаду. Скорее на охотников, стерегущих кабана или оленя у лесной заимки. Кто сидя, кто лежа на присыпанном снегом полу азартно следили через пустые оконные проемы торгового центра за конвоем на шоссе, неотвратимо приближающимся к воображаемой линии, соединявшей дорогу и наблюдателей. До отгороженной бетонным забором трассы было с километр, а то и больше, и оттуда не долетало ни звука. Миниатюрные, как с витрины игрушечного магазина, машинки – два БТР и легковушка – катились по снежному полю в торжественной тишине, нарушаемой изредка лишь завыванием сквозняка, поднимавшего в воздух ленивые хороводы из бумажных обрывков, пакетов и прочего мусора.
Один из партизан, скорчившись до предела, наблюдал за шоссе через окуляр защитного цвета ракетной установки, напоминавшей телескоп-рефлектор средних размеров. Красные, ошпаренные холодом пальцы с виду бесцельно крутили туда-обратно колесико под окуляром. Закрепленная на треноге ракета в футляре едва заметно перемещалась вслед за конвоем.
– Гады, километров под семьдесят едут. Стоит пробовать?
Стрелок на секунду оторвался от оптики, покосился на того, кто задал вопрос – худощавого, смуглого мужичонку с горбатым еврейским носом, видимо вожака группы. Тот сидел, оперевшись на одно колено, и в ребристый армейский бинокль тоже пристально разглядывал дорогу. Из всего отряда у него одного голову покрывала не меховая шапка, а затертый кожаный треух с косо завязанными на голове ушами.
– Сейчас подъем начнется. БТР ее притормозит.
Мужичонка, опустив к шее бинокль, согласно кивнул, как бы разрешая попытку. Выражением какой-то лихорадочной радости на лице напоминал он сейчас заядлого ипподромщика, что угадал со ставкой и вот-вот сорвет солидный куш.
– Ворон! – шепотом окликнул его закутанный в белый маскхалат парнишка лет тринадцати-четырнадцати, чьи серые, еще по-детски удивленные глаза то и дело перебегали с дороги на сидевшего рядом стрелка.
Тот, кого назвали Вороном, не отозвался.
– Ворон! – не унялся парнишка. – Зачем легковушку-то? Давай БТР!
Командир цокнул недовольно, отмахнулся матерным словом. Потом все-таки снизошел до ответа.
– Отвяжись, Колька. Достал уже.
Тем временем машинки на шоссе в самом деле замедлились на подъеме.
– Готов, – прохрипел стрелок, вдавливая палец левой руки в изогнутый как ятаган спусковой крючок.
– Уши! – зашипел Ворон, и партизаны в ответ не только дружно прихлопнули ладонями плотно прикрытые шапками уши, но и смешно приоткрыли рты.
Гулко бабахнуло, полыхнуло пламенем. Кольке, что неудачно сел слишком близко к ракете, перебило дыхание выхлопом. Он замотал в ужасе своей приплюснутой, слегка вдавленной в плечи головой, придававшей ему немного забитый вид, и, в конце концов, дернулся в сторону, задев по дороге ногу стрелка, все еще наводившего через прицел летящую к цели ракету. Прицел тоже дрогнул, и ракета, вильнув в сторону от легковушки, в последний момент поразила передний БТР. Броневик исчез в кучерявом облаке взрыва, а легковушка испуганно шарахнулась в сторону, секундой позднее тоже растворившись в черном, жирном чаду. Только сейчас до бетонной коробки докатился глухой, рокочущий звук.
– Идиот! Убить тебя мало!
Вскочив резво на ноги, командир размахнулся, насколько позволяло зимнее обмундирование, и наотмашь ударил парнишке кулаком в защищенное толстой шапкой правое ухо. Охваченный ужасом Колька тут же сварился, став в районе щек по-младенчески пунцово-красным. Он едва почувствовал через шапку командирскую оплеуху. А вот чувство стыда за то, что подвел товарищей, теперь жгло, терзало почище любой физической боли. На шоссе тем временем начал подавать признаки жизни второй БТР, застывший после взрыва на месте. Двинул малым ходом назад, потом, опомнившись, принялся перепахивать из пулемета безразличные сугробы. Ворон упал ничком на пол, все вжались в снег. Ближняя к месту происшествия дозорная башня тоже встрепенулась, начала крупным калибром работать по окрестностям. Но, похоже, опять вслепую. Пуск ракеты никто не засек. Надо было уходить.
– Мы эту шишку из Берлина еще поймаем. Никто от нас не уйдет, – злобно прохрипел командир, пятерней сдирая с лица снег. Видимо, никак не мог смириться с промахом.
– Чего загораем-то? – нервно отозвался стрелок. – Валить надо. Скоро вертолет прилетит.
Ворон опять выругался, дал команду уходить. Партизаны по одному, на полусогнутых, заспешили вглубь гигантского торгового зала, к лестнице. У Кольки от взбешенного командирского голоса внутри будто гранату подорвали. Вот-вот – и до губ доберется предательский, солоноватый вкус. Тут его глаза, подмоченные слезами раскаяния, уперлись в лежавшую неподалеку трубу «Иглы»[4], завернутую в пахнущие смазкой тряпки.
– Ворон, я хочу остаться. Подождать вертолет.
Боец, что должен был прикрывать отход, тут же навострил уши, глянул с надеждой на Ворона. Был это мужик крайне неопрятного вида с мясистым, испитым лицом, на котором горой рос громадный, похоже сломанный и оттого удивительно кривой нос.
Командир обернулся. Сморщив некрасиво лицо, заорал на Кольку:
– В машину! Быстро! Супергерой, мать твою… Уже раз выстрелил сегодня… Горбун, как ракету выпустишь, уходи к Юровской улице. До одиннадцати будут ждать тебя у школы. Понял?
Кривоносый бугай глянул на наручные часы с мутным стеклом, которые показывали почти десять. То ли обреченно выдохнул, то ли промычал согласно:
– Пооонял…
Колька, позабыв на время о вселенской скорби внутри, задумался: Ворон не разрешил остаться в засаде из жалости или осторожничает? Ведь не зря о нем говорят: никогда не рискует своими бойцами. Теми, кто знает, где бункер. Горбун, если поймают, гостей к ним не приведет. Чужой он, из мытищинского отряда. У Ворона – как это… авторитет, потому часть людей для каждой вылазки охотно дают ему другие командиры.
– Колька! Заснул что ли?
Встрепенувшись, Колька суетливо пополз на корточках через снежный зал. Ветер вслед ему тут же принялся энергично забрасывать мусором борозду на снегу, как будто состоял с партизанами в негласном сговоре. Кривоносый же снова тяжко вздохнул и аккуратно отогнул концы промасленной мешковины. Примерившись обветренными ладонями, приподнял осторожно похожую на старинный мушкет с раструбом «Иглу». Оба пулемета на дороге вдруг дуэтом замолчали. Но тишина была недолгой. Вскоре ее мало-помалу начал заполнять другой нарастающий звук. Стрекот подлетающих со стороны города вертолетов.
* * *
Командир партизанского отряда с позывным Ворон на самом деле относился к Кольке не хуже, чем когда-то родной отец. Можно сказать, три года назад подарил парню вторую жизнь. Подобрал его, полуживого, отставшего от родителей в суматохе массового исхода жителей из Москвы. Кольке, не евшему почти два дня, было уже все равно, куда и зачем его ведут. Лишь бы покормили. На его счастье, одетый в вылинявшую защитную форму бородач с безумными глазами оказался вовсе не извращенцем или торговцем людьми. Более того, встреча та обернулась для Кольки настоящей удачей. Когда начались в стране хаос и кавардак, ни Колькин отец, ни мать, ни один родственник или знакомый не понимали, что же надо делать. А вот Ворон понимал. Уже в отряде командир с гордостью давал почитать бойцам вырезки своих статей десятилетней давности, где он подробно и обстоятельно, будто какой-нибудь Нострадамус современности, предсказывал все грядущие напасти – переворот, военный путч, оккупацию. Более того, не терял зря времени, готовился. Даже верховодил одно время движением «выживальщиков». Это те, кто лазал по вонючим болотам, стрелял в тирах и учился разжигать костер бутылочным стеклом, пока нормальные люди нежились на турецких пляжах. Как раз под такие игры Ворон купил в глухом Подмосковье полусгнивший деревенский дом, выкопал под ним здоровенный подвал, забил его под завязку консервами, теплой одеждой, лекарствами. Здесь же на свой страх и риск схоронил десяток привезенных с войны на Украине «калашниковых» с запасом патронов. Когда началось, оставалось только набрать людей.
Их целью было не просто выжить. У Ворона, пусть многие и считали его чокнутым, имелись конкретные планы на будущее. Даже, скорее, один грандиозный, фантастический план – собрать заново рассеянный и обезволенный русский народ. Он, Ворон, откуда-то знал, что для того надо сделать. Миллионам людей, как вода схлынувшим из европейской России во все стороны света, нужна общая идея, что их захватит и внутренне преобразит, внушал командир бойцам. А уже вслед за тем народ сам, словно шарики ртути, без труда слипнется в единый комок.
– Страны – они как люди. У каждой нации ей одной присущие черты, – вещал Ворон, устраивая в подвале, при свете стеариновых свечей, «уроки политической грамоты». – Немцы точны во всем, словно роботы. Французы верят, что выиграли все до единого сражения, в которых участвовали. Англичане считают остальные нации, кроме них самих, произошедшими от обезьян. А вот наш, русский человек, знаменит тем, что всегда ждет до последнего. Спит на печи тридцать три года, пока жареный петух – целая стая жареных петухов не начнет клевать в задницу. Чтобы, когда затрубят адовы трубы, вскочить на ноги и бежать спасать мир…
Дальше, за загадочными «адовыми трубами», шли исторические примеры. Смутное время после смерти Ивана Грозного. Отданная на сожжение Наполеону Москва. Вырождение царской семьи, безвольно передавшей вожжи русской тройки в лапы блудливого монаха Гришки Распутина. Почти проигранная Гитлеру война. Рухнувший от постоянной нехватки всего, чего можно, Советский Союз. Говорил Ворон не так, как обычно, а цветисто, по-старомодному. Как сказку рассказывал. Может быть, в самом деле считал партизан в смысле «политической грамоты» детьми-несмышленышами.
– Дело не в том вовсе, что русский человек по природе своей ленив и расслаблен, как нас западники убеждали, – внушал он бойцам. – Просто русские по отдельности словно и не существуют вовсе. Так, слоняемся без особого смысла… Толк от нас есть только как от народа. Когда соберемся вместе, в один хор, и грянем так, что небеса содрогнутся! Потому-то русским нужна общая, одна на всех идея в голове, что объединит и задаст цель. Вот тогда-то мы преображаемся! Успехов у нас те правители добивались, что не давали народу расслабляться, а ставили ему четкую задачу. Да, Петра I и Сталина вспоминают по-разному. Но первый сделал Россию европейской державой, а второй – мировой!
После Сталина, как понимал Колька ход мысли командира, с каждым годом становилось только хуже. Большая война с немцами, которую тот выиграл, на полвека сделала Россию великой и все ее шибко боялись. Но потом, из-за впавших в маразм правителей-старцев, в стране стало нечего есть и носить из одежды, потому она сама собой, по общему согласию, была упразднена и развалилась на куски. Дальше начиналась уже та часть русской истории, которую Кольке посчастливилось застать лично.
– Если же русского отпустить на самоопределение, то он тут же, прямо у тебя на глазах, начнет шерстью обрастать, – говорил Ворон и сам от своих слов, кажется, тоже зверел. Взгляд его становился пьяным, тяжелым. Лицо то и дело перекашивалось, словно собирался он кого-то укусить. – Когда коммунизм рухнул, мы, конечно, еще побарахтались, цепляясь за нефть и газ. Но было ясно уже – все гнилое насквозь, рванина, тлен, ткни пальцем – тут же развалится! А все почему? Потому что не было никакой цели! Народ бросили на обочине – подыхать от водки и безделья, сами же припали к корыту и жрали, не думая больше ни о чем!
Колька хорошо запомнил, как ткнули пальцем и развалилось. Переворот. Жизнь вдруг взяла да и крутанулась с ног на голову. Сегодня вроде как обычно – люди снуют туда-сюда по делам, собачек в парке выгуливают, покупают телепрограмму в киоске на углу – а назавтра за окном уже стреляют. Ну да, до того были трудности с продуктами в магазинах. Не всегда удавалось купить колбасу и сыр, цены росли едва ли не каждую неделю. Начались демонстрации, почти каждый день в центре Москвы собирались толпы народа и требовали чего-то. Чего – непонятно. Как рассказывали по телевизору, в мире везде было несладко – безработица, войны, лихорадка какая-то заразная в Африке. Отец привел Кольку на такой митинг рядом с Кремлем уже после того, как он стал постоянным, с палаточным городком, полевой кухней и сценой для концертов и выступлений. Когда на сцену залез высоченный мужик с суровым лицом героя боевика и, как певец, жадно схватил обеими руками стойку микрофона, толпа радостно загудела. Колька догадался, что это предводитель.
– Мы не уйдем отсюда, пока они не отдадут власть народу! – выкрикнул предводитель отчего-то слегка писклявым голосом. – Там, за этой стеной, сидят люди, укравшие у нас миллиарды! Они должны предстать перед судом! Они пугают нас хаосом – но хаос это то, из чего рождается новое! Читайте мифы Древней Греции!
Завершив под овации речь, киногерой спустился по лесенке со сцены, жал всем руки, красиво улыбался неестественно-белыми, как из рекламы жвачки, зубами и раздавал автографы. Прошло еще с месяц – и он, потрясая кулаком перед десятками телекамер журналистов, повел обитателей палаточного лагеря на штурм красных зубчатых стен. Было это, кажется, сразу после того, как доллар подешевел за день в два раза, и Колькина мать радостная бегала туда-обратно в обменный пункт покупать американские деньги. Кремль сдался на удивление легко, без крови и пострадавших, словно устал от вечно галдящей у себя под боком толпы и хотел, чтобы все поскорее закончилось. Победители для начала собрали временное правительство и решили написать новую конституцию. Как объяснил Кольке отец, сборник законов, по которым все вокруг должны жить. Но, видно, конституция писалась не очень, так как жизнь становилась только тяжелее. Продукты теперь были по карточкам, Москва опустела, многие разъехались по дачам. После девяти вечера на улицу уже не выйти: могли ограбить или даже пырнуть ножом. Из каких неведомо щелей повылезали банды мародеров, что без разбору грабили и жгли магазины. Колька все надеялся: вот-вот явится двухметровый, белозубый дядька и наведет порядок. Но шли недели, месяцы, а он все не приходил. Видно, не одному Кольке надоело ждать. Однажды утром, воняя дизельным нимбом, на столичные улицы выкатились танки какой-то подмосковной дивизии. Так Колька узнал слово «путч», на его вкус ужасно звучащее и описывающее скорее проблемы с пищеварением. Ну а потом вообще начался сущий ад: война, эвакуация, бандитские налеты…
Ворон, напротив, очень был доволен тем, что все догнило до самого основания и вот так, с треском, рухнуло.
– Теперь можно строить с нуля! С самого фундамента! – говорил он и многозначительно поглядывал на Кольку, будто ожидая в ответ такого же непростого взгляда. Затем начинал перечислять, как же будет выглядеть эта стройка.
Пункт первый, самый насущный – изгнать интервентов. Пункт второй – устроить публичный суд над теми, кто низвел страну до такого позорного состояния. В виновники Ворон записывал как прежнюю власть, так и белозубого предводителя, которого загадочно именовал «пятая колонна». Пункт третий звучал для Кольки туманно: «довести до конца Октябрьскую революцию, установить подлинное народовластие». Четвертый и все дальнейшие пункты числом, кажется, двенадцать Колька вообще не помнил. Возможно потому, что самому Кольке вполне хватило бы исполнения одного первого пункта, вслед за чем он собирался немедленно отбыть в Крым, на родину отца, куда три года назад, как хотелось верить, благополучно добрались родители с младшей сестренкой. Застать всех врасплох, возникнув однажды на пороге – вытянувшимся сантиметров на тридцать, раздавшимся в плечах, в военной форме, с парой орденов, которыми Ворон обещал наградить после победы. Сказать – между прочим, словно расстались неделю назад:
– Ну что, не ждали? Забыли уже меня наверное?
Потом начнутся охи, ахи, слезы-сопли, рассказы о боевых подвигах и, конечно же, застолье. Все выйдут в цветущий сад – а Колька верил, что победа опять непременно случится весной – и на столе под белоснежными от цветов деревьями будут стоять они, пироги с яблоками, мясом и черникой. Мать пекла их обычно по воскресеньям. С самого утра замешивала тесто и ставила под письменный стол в белой эмалированной кастрюле. Колька знал: тесто должно подойти. Доползти до самого верха. Видимо, чтобы получилось пирогов побольше. Он тайком лазил под стол, стаскивал с кастрюли марлю и увлеченно тыкал пальцем в пухнущий, казавшийся живым, упругий шар. Сколько ни объясняли ему, что происходит в кастрюле с научной точки зрения, саморазрастание теста так и осталось для Кольки тайной, созвучной с самой тайной жизни. Потому, когда тесто раскатывали и резали, он в раннем детстве отворачивался, жмурил глаза. Жалел его, как кошку или птичку. Когда же мать укладывала стройные ряды белесых заготовок на противень и обмазывала их яичным желтком, Колька убегал в самую дальнюю комнату их просторной квартиры, всегда пустую гостиную с кожаной мебелью и гравюрами на стенах. Забирался с ногами на высокомерный, холоднокровный диван и терпеливо ждал, перелистывая толстенный анатомический атлас. Когда запах пирогов пробирался, наконец, в гостиную, это означало что-то вроде приглашения. Можно бежать на кухню, снимать первую пробу. Здесь, в отряде, Кольке часто снился этот расползающийся по дому запах. Теплый, наполняющий истомой, сытостью и ощущением того, что все хорошо.
* * *
За все то время, что были они знакомы, Колька крайне редко видел Ворона довольным. Разве что после очередной дерзкой боевой операции, когда все удавалось провернуть эффектно и без потерь. В такие моменты Ворон походил чем-то на блин – горячий, только что подрумяненный на раскаленной сковороде да еще смазанный щедро сверху сливочным маслом. Так вот, последние недели блинное выражение удивительным образом почти не сходило с лица командира. Колька на этот счет искренне недоумевал. Обычно Ворон был сух, замкнут, придирчив даже к мелочам. Сейчас же, после позорного Колькиного провала, даже не настоял на продолжении моральной экзекуции. Напротив, по возвращении в бункер неожиданно вручил плитку побелевшего от времени шоколада.
– На, отпразднуй, Головастик. Тринадцатый с начала года БТР как-никак. Чертова дюжина.
Пока Колька, пытаясь не растратить ни единой крошки, тупо, по-коровьи пережевывал засохшую, с привкусом пластмассы шоколадку, голова сосредоточенно размышляла над причинами великодушия Ворона. Отматывала назад серые, одинаковые дни, пытаясь вычислить, когда и почему с командиром случилась чудесная перемена. Колька долго перебирал, рассматривал так и эдак воспоминания, пока, наконец, его не осенило.
Конечно же, Диггер!
Нарисовался этот тип на горизонте пару месяцев назад. Новички вообще-то были редкостью, но его будто сама судьба подбросила. Ворон тогда замутил с другим отрядом дерзкую операцию – налет на конвой с топливом на Киевском шоссе. Когда уходили под обстрелом, к ним прибился чужой мужичонка-партизан. Неприметный такой, росточка метр с кепкой, возраст – лет за сорок, если судить по седым подпалинам в блестящих, словно вымазанных салом иссиня-черных патлах. Только глазенки – острые, непоседливые, любопытные, шныряют туда-сюда словно у хорька. Уже оставшись в отряде, чужак рассказал, что до войны работал парикмахером – история, Кольку жутко насмешившая. Парикмахер – и в партизаны! На том сюрпризы не закончились. Во время первого же разговора с командиром парикмахер провозгласил себя убежденным анархистом. Верил он, другими словами, в то, что люди могут прожить своим умом, без всякого государства или правительства. Ворон, пусть и считался «государственником», против бойца-анархиста возражать не стал. Сказал: «Лучше человек с противоположными убеждениями, чем вообще без них». В отряде парикмахер вел себя скромно и тихо. До тех пор, пока однажды вечером после стакана самогона – полного, с краями – не влез в спор о том, как лучше выкурить из Москвы интервентов:
– Стена говорите? Высокая? Не перелезть? Даже по пожарной лестнице? Ой, ой, ой… А если мозги включить? Заржавели? Так, за подсказку плесни еще сто грамм… Теперь скажу. Под Москвой, чтоб вы знали, выкопана хренова туча тоннелей. Можно с окраин хоть до Кремля дойти. Было время, я от Сокольников дополз по коллекторам до самого «Метрополя». Вонь потом неделю с себя отмывал…
Ворон нередко подслушивал вечерами треп партизан – хотел быть в курсе, как он это называл, «настроений масс». Потому Колька вовсе не удивился, когда командир возник вдруг из полутьмы подземелья и шагнул к электрической печке, вокруг которой бойцы, сидя на пустых ящиках, вдыхали по-наркомански жирный запах кипящей в ведре лосятины. Обшарив взглядом новичка, ухмыльнулся. Обронил небрежно странное слово:
– Значит, ты у нас диггер? Пойдем, поешь у меня. Расскажешь про былые подвиги.
Так у новичка-парикмахера и появилось прозвище. Диггер. Кольке потом объяснили: диггерами называли отморозков, что в поисках острых ощущений, рискуя жизнью, шатались по подземным коммуникациям и нередко там гибли. Командир же с того самого дня начал обхаживать хорьковидного парикмахера. Теперь они проводили вместе едва ли не каждый вечер, уединяясь в комнатке Ворона в бункере. Колька из ревности между делом даже заподозрил командира в противоестественной любви. Но, к его большой радости, все объяснилось иначе. Однажды вечером, проходя мимо командирской каморки, он обнаружил дверь туда слегка приоткрытой. Не сумев побороть нахлынувшего искушения, встал неподалеку, прислушиваясь. Ворон и парикмахер вполголоса, но горячо обсуждали тоннели метро и, похоже, рисовали какую-то карту.
«Диггер, похоже он», – сделал Колька окончательный вывод и энергично задвигал челюстями. Домучив шоколадку, торжественно извлек из рюкзака драгоценный трофей, подушечку мятной жвачки. Ничего не поделаешь, гены. Отец – стоматолог. Чуть ли не с пеленок помешан Колька на здоровых зубах. Среди партизан, понятное дело, ухищрения по борьбе с кариесом не находили должного понимания. Какой тут кариес, если не уверен, будешь ли жив через неделю? Но Колька не поддавался, во всем проявлял упрямство, а тут вообще стоял как скала. В конце концов, и покойник лучше смотрится со здоровыми зубами, разве нет? Пожевав мятную субстанцию ровно три минуты, аккуратно достал изо рта то, во что превратилась белоснежная подушечка с гладкими боками. Вздохнув с сожалением, тщательно завернул бесформенный комок в кусочек военной карты и улегся на железную койку, выдавив спиной из сетки надрывный, недовольный скрип. Обычно вслед за тем он тут же проваливался в бесчувственный, хотя и тяжелый из-за закупоренного пространства сон. Но сегодня отчего-то не спалось. Мятный привкус во рту растравил воображение, извлекая из памяти яркие, сгоняющие сонливость образы. Кольке пригрезился районный супермаркет через дорогу от дома. Вот он заходит внутрь через бесшумно раздвигающиеся двери. Видит у кассы россыпи жвачки всевозможных форм и расцветок, как разложенные по сундучкам драгоценные камни в пещере Али-бабы. Подходи, загребай горстью, набивай карманы! Тогда немыслимое это изобилие оставляло его равнодушным, а сейчас он безмерно рад пережевывать по три раза одну-единственную подушечку. Почему? Может, жвачки – или чего-то там еще – не должно быть сильно больше, чем человека? Иначе не почувствовать толком, не порадоваться? Может, вообще жизнь нормальная накрылась от того, что вещей стало слишком много? Люди не жили, а вещи выбирали – каждый день, каждую минуту. Получше, повыгоднее. Жизнь текла себе и текла, а они стояли в сторонке, спиной к ней. Как на новогодней распродаже копались в куче шмоток, ничего больше не замечая. Колька и сам не знал в точности, что хочет обозначить словом «жизнь», но при том осознавал: она существует сама по себе, и люди вовсе не творцы ее и главные действующие лица. Нет, скорее пассажиры, что могут войти в поезд или выйти из него на станции. Поезд этот ведут не они, а машинист, которому, по большому счету, до пассажиров дела мало, а нужно перегнать в целости и сохранности состав из пункта А в пункт Б… Сделав этот парадоксальный вывод, Колька немедленно ощутил чудовищную, превышающую последнюю меру его сил усталость и тут же заснул без задних ног.
* * *
Голдстон пришел в себя от того, что ему словно шилом кольнули точно в затылок. Резкий запах лекарства. Голове было горячо, остальное тело мерзло, как в холодильнике. Он лежал на мягком то ли пледе, то ли одеяле. Вонь резиновой гари жгла горло, заставляя дышать мелкими рыбьими глотками. Все вспомнилось сразу, как в лицо плеснули ледяной водой.
– Партизаны… Взрыв…
Из темной туманности, клубившейся в голове и мало-помалу снова подчинявшей сознание, ему ответил голос. Он потом не раз пытался в точности вспомнить его. Размышлял, кто же с ним говорил – да и говорил ли вообще.
– Вы в полной безопасности. Считайте, что родились заново.
Соскальзывая обратно в темноту, Голдстон при том сознавал, что поднимается в воздух. Он – или его душа. Как-то сразу поверилось, что она в самом деле у него есть. Он в ужасе замер, обратив свое длинное тело в антенну и стараясь уловить идущие изнутри сигналы. Сигналы явно шли, причем не затухая. Жив. Точно жив. Разве что голова не в порядке. Вот-вот сама готова взорваться. Только когда ему вкололи что-то в плечо и протерли лицо, адская боль начала отпускать.
Обезболивающее вытолкнуло тело в соседнее измерение, погрузило в многослойную смесь реальности и сна. Голдстон ясно воспринимал все, что видел вокруг, однако ему тут же казалось, что он вовсе не лежит на носилках, а свободно плавает в некоей коконоподобной емкости, заполненной маслянистой, выталкивающей его пробкой наверх жидкостью. Жидкость вязко колебалась в зависимости от крена вертолета. В момент посадки нос задрался вверх, и Голдстон очень испугался, что она выплеснется наружу и разольется по всему салону. Когда носилки вытащили из вертолета, краем глаза он приметил еще одни. Прямоугольный профиль. Глаза закрыты. Вспомнилось имя: Марчелло. Бедняга, так и не успел уехать отсюда. Россия вообще жестока к итальянцам. Под Сталинградом их перебили сорок тысяч. Зачем они были там? Все равно никакого толка… А вот итальянская паста – это здорово. Лучшую пасту в Оксфорде в годы его юности делали в забегаловке «Бар Джо» в Саммертауне. Еще там подавали отличные бараньи ребрышки…
От мысли о жареной баранине затошнило. Покачиваясь, в поле обзора вплыли верхние этажи лилового здания с похожими на бойницы квадратными окнами. Здание нависало над ним, беспощадно вдавливая в землю своей непереносимой тяжестью. От испуга он опять закрыл глаза. По ушам ударил металлический звук, как будто рядом волокли лист железа по асфальту. Механический голос прогрохотал по-русски: «Этаж номер шесть».
– Что с ним?
Говорила невидимая молодая девушка, наверное медсестра. Как показалось, совсем сухо, без малейшего сочувствия.
– Внешних повреждений нет. Но взрыв был сильный. Машину выбросило с дороги.
– Взрыв? Где?
– На шоссе из аэропорта. Немного не доехали до Стены.
Смысл слов, преодолевая вязкое сопротивление маслянистой жидкости, доходил с существенной задержкой. Только когда разговор иссяк, Голдстона осенило: он в ловушке, за стеной, окружающей город по периметру. Это открытие сначала вызвало шок, следом приступ суетливой паники. Немедленно бежать! Сначала отсюда, потом из города! Собравшись с силами, он попробовал выбраться из ванной, в которой плавал. В последний момент его подхватил за китель взявшийся из ниоткуда человек в голубоватой одежде. Голдстон уже успел увидеть прямо перед собой кофейно-коричневый, блестящий от яркого освещения пол.
– Куда, куда?!
– Имя… имя, – бормотал Голдстон, не в силах больше приподняться над носилками. – Надо вспомнить имя… Кто я такой?
– Откуда я знаю… – беззлобно отмахнулся санитар. – Мне просто сказали отнести вас на шестой этаж.
Носилки занесли в морозно-белый кабинет, где все тело тут же свело от мелкой, наждачной дрожи. Масляная жидкость начала быстро покрываться морозной коркой. Стало жутко – что, если он окажется замурованным на дне емкости под толстым слоем льда?
– Лед, надо ломать лед! – лепетал Голдстон, когда в кабинет вошли еще люди.
Словно догадавшись, что его беспокоит, двое из них приблизились к Голдстону и протянули к нему руки в желтоватых латексных перчатках. Сознание, сосредоточившись на этих руках, странным образом тут же приблизило их, выделив из всего, что было вокруг. Четыре гигантские руки существовали сами по себе, словно инопланетная, чужая форма жизни. Они легко прошли через лед и тот треснул. Голдстон, вынырнув на мгновенье из своего полусна-полуяви, догадался, что его раздевают. Вдруг стало стыдно. Он пробовал сопротивляться, бормотал: «Не надо, я сам». Эти потуги отняли последние силы, и, не удержавшись на границе между сном и явью, он начал быстро соскальзывать куда-то в темные глубины.
* * *
– Еще один.
– Когда же они, наконец, закончатся?
– Сам знаешь когда… Эй, пора уже прийти в себя!
Кто-то от души дубасит его по щекам. Даже не ладонью, а, скорее, почти сжатой в кулак пятерней. Глаза открываются нехотя – похоже, его не ждет ничего хорошего. В самом деле, он очутился в престранном месте. Похоже на полутемный просторный гараж. Лежит на чем-то, напоминающем каменный стол. Спина, руки, ноги – все одеревенело от дикого холода. Он пробует двинуть ногой – но та, как мертвая, даже не шевелится.
– Не гони, не гони… Минут десять надо просто полежать… Этот пришел в себя, пойдем к следующему.
Первой мало-помалу отходит голова. Он поворачивает ее сначала направо. Там, похоже, такой же «стол» – на самом деле здоровенная скамья на фигурных звериных лапах. На ней распласталась голая, заплывшая жиром женщина. Рыжий бородатый детина, одетый в подобие короткой туники из серых тряпок, трясет ее за плечи. Серое, изъеденное оспинами лицо бородача одновременно выражает и отвращение, и злорадство:
– Пора просыпаться! С недобрым утром!
Слева – еще один стол, с неподвижным мужским телом. Нескладный, чудовищно худой парень в такой же, как и рыжий, мешковатой тунике дергает тело за руку, приговаривая неуверенно, почти с испугом:
– Просыпайся! Вставай!
– Когда ты наконец научишься? – рыжий, кажется, недоволен. – Иди-ка, отведи лучше вот этого. Через минуту он сможет ходить.
И показывает на Голдстона.
Послушно кивнув, худой исчезает на время из поля зрения и снова появляется уже с каким-то бесформенным тюком, который бережно прижимает к груди.
– Одевайся! – говорит он все так же боязливо и бросает сверху на Голдстона комок колючей мешковины. Теперь Голдстон понимает – на нем тоже совсем ничего нет.
– Куда его отвести?
– Сейчас, дай глянуть…
Рыжий оставляет толстуху, что по-прежнему не подает никаких признаков жизни, и удаляется в невидимую глубь комнаты.
– На пятой улице позавчера забрали жильца, – наконец подает он голос. – Номер сорок девять. Веди его туда. Только не болтай лишнего!
Когда рыжий возвращается, в руках у него черная лохматая плетка с металлическими проблесками. Встав спиной к Голдстону, он упруго размахивается, потом раздается короткий свист и хлесткий удар мертвой кожи по живой. Женщина тихо стонет.
– Ну наконец-то, – радуется рыжий. – Вставай, у меня сегодня еще около сотни гостей…
Тощий тем временем пытается привлечь к себе внимание ошалевшего от увиденного Голдстона.
– Пойдем, надо спешить…
Когда Голдстон встает на ноги, взгляду открывается прежде невидимая часть помещения с серыми, но не бетонными стенами и крохотными, размером с книгу оконцами, через которые льется такой же сероватый мутный свет. Вдоль стен навалено что-то бесформенное. Свет проходит через оконца тоже с той стороны, видно еле-еле, потому только у выхода Голдстона озаряет – это человеческие тела, десятки голых неподвижных тел. Ужас, выжимающий изо лба липкий пот, настигает его уже за дверью.
– Кто, кто эти люди? – бормочет он, тыкая пальцем себе за спину.
– Они ждут своей очереди, – отвечает тощий. – Скоро тоже проснутся.
Голдстону сводит внутренности от отвращения. Неужели совсем недавно он лежал, как расчлененная мясная туша, в этой куче? Хочется залезть в душ, отмыться, отдраить себя от следов чужой человеческой плоти. Но с душем в этом странном месте наверняка проблемы. Оно выглядит как масштабная декорация к съемкам фильма о далекой древности. Его ведут по мощенной неровными желтоватыми камнями кривой улочке, вдоль одноэтажных, кособоких глиняных домов с плоскими крышами и крохотными окнами-бойницами. Небо чистое, без единого облачка, но странно тусклое и тоже с желтым оттенком. Время от времени порывистый, горячий ветер пригоршнями бросает в лицо едкую кислотную пыль – такую противную, что каждый раз приходится покорно упирать взгляд себе в ноги. Не говоря друг другу ни слова, они медленно тащатся вверх по улочке, пока не сворачивают на что-то, напоминающее площадь. Голдстон тут же замирает в изумлении: площадь плотно забита людьми. Все точно в таких же, как и у него, нарядах из мешковины. Большинство молча стоят на месте, другие негромко беседуют друг с другом.
– На площадях жильцам раздают хлеб. Два раза в день – сразу после рассвета и перед закатом.
Тощий ведет его через толпу, пару раз здоровается с встречными. Люди выглядят вроде бы совсем обычно, но многие заметно нервничают, вздрагивают, когда замечают новичка. Вдруг кто-то восклицает:
– Это же Иблут! Да? Так тебя зовут?
Голдстон недоуменно вскидывает взгляд. Лысый толстяк вперил в него светлые, почти бесцветные глаза.
– Нет, нет… Это не мое имя
