Аквариум
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Аквариум

Евгений Шкловский

Аквариум

Рассказы, роман

Новое литературное обозрение

Москва

2016

УДК 821.161.1-3

ББК 84(2Рос=Рус)6-4

Ш66

Евгений Шкловский

Аквариум: Рассказы, роман / Евгений Шкловский. — М.: Новое литературное обозрение, 2016.

В новый сборник известного прозаика Евгения Шкловского, автора книг «Заложники» (1996), «Та страна» (2000), «Фата-моргана» (2004) и других, вошли рассказы последних лет, а так же роман «Нелюбимые дети». Сдержанная, чуть ироничная манера повествования автора, его изощренный психологизм погружают читателя в знакомый и вместе с тем загадочный мир повседневного человеческого существования. По словам критика, «мир Шкловского... полон тайного движения, отследить, обозначить едва уловимые метаморфозы, трещинами ползущие по реальности, — одна из основных его целей. Здесь что-то постоянно происходит, меняются пропорции, смещаются планы, рушатся и завязываются новые отношения между героями, иногда незаметно даже для них самих».

ISBN 978-5-4448-0431-5

© Е. Шкловский, 2008

© Новое литературное обозрение, 2008

Содержание

  • СЮРПРИЗ ДЛЯ ТАТЫ
    • Сюрприз для Таты
    • Театральный роман
    • Чаепития с Варравиным
    • Позывные
    • Обнаженная натура
    • Какие красивые березы...
    • Закон
    • Бедная Лиза
    • Сироты
    • Ловушка
    • Проводы
    • Марик торопится домой
    • Секрет
    • Рыжик-Рыжик, где ты был?
    • Свадьба
  • АКВАРИУМ
    • Аквариум
    • Мы первые!..
    • Поехали
    • Гул
    • Из-под козырька
    • Фул контакт
    • Огневая мощь дядюшки М.
    • Дом, который построил Морис
    • Юрист
    • Гипотеза
    • Призвание
    • Похищение
    • Палец Будды
    • Искусство вождения тележки
  • ЯГОДА-МАЛИНА
    • Шедевр
    • Негвесия
    • Эксперимент
    • День рожденья — грустный праздник
    • Дорога
    • Закуток
    • Как спасали Муру
    • Матч в Ануччо
    • Все еще будет...
    • Игра
    • Старинные часы с боем
    • Серое пальто с каракулем
    • Ягода-малина
    • Шуршание пленки
    • Провал
  • НЕЛЮБИМЫЕ ДЕТИ. Роман

СЮРПРИЗ ДЛЯ ТАТЫ

Сюрприз для Таты

Опять она с каким-то «человеком» (так она говорит), с молодым или не очень, ничего особенного, но она держит его за руку и заглядывает в глаза. Когда Тата с кем-то (почти всегда другим) и ей нужна крыша, то сначала звонит, голос такой, ну вдохновенный, что ли, сразу ясно: новое увлечение, она зайдет с ним, ладно? Конечно, пусть заходит, разве они могут ей отказать, они знают про эту ее слабость (или силу?), ну да, ей нужно быть постоянно влюбленной, постоянно быть с кем-то (хотя она и замужем).

И непременно к ним (а куда еще, особенно если дождь или вьюга?), они ей всегда рады, ее здесь любят, да, такую, как есть, странную, взбалмошную, экспансивную, как ее еще назвать? Они ее не осуждают, а только качают головами, скорее удивляясь, нежели укоризненно, как ребенок она для них, эта невысокая хрупкая женщина, девушка, девочка, да, она зайдет с «этим человеком» (даже и пожилым, помолодевшим рядом с ней лет на пятьдесят), а дальше – небольшая пирушка, вино, музыка и танцы, она ужасно любит танцевать, потом они с «этим человеком» уединятся в маленькой комнате, а может, и в ванной, и всё в квартире сразу замрет, верней, всё будет продолжаться, но как бы замрет, а затем они вернутся к столу и будут молча поглядывать друг на друга, что-то говорить, наливать, будто ничего не случилось, опускать глаза, смотреть в стороны, и вдруг снова исчезнут – в комнате или уже из квартиры, в темных закоулках города, на неведомых полях жизни.

Впрочем, случается, что они остаются у них, в той маленькой комнатке с диваном и торшером – для гостей, там обычно останавливаются родственники из других городов и весей, и там ночует она с «этим человеком», и утром все по-семейному пьют крепкий кофе и расходятся кто куда, но иногда бывает и так, что она с новым приятелем остается, а хозяева уходят на работу, дочь в институт – уникальная возможность побыть вдвоем... И муж в курсе, что она тут, у самой близкой подруги, а та ни за что ее не выдаст, даже под пытками.

Да, они ее любят, несмотря на все ее завихрения, особенно дочь Катька, Катерина, Катрин, теперь уже десятиклассница, почти взрослая, с большими, чуть раскосыми глазами и длинной русой косой, которую в минуты волнения или смущения теребит пальцами, перекинув на грудь, словно это не коса, а четки.

— Что, Катюха, так смотришь? — спрашивает Тата, видя ее восхищенные глаза, хотя прекрасно знает, что Катька в полном одурении от нее, она всех их заворожила, не иначе как магия. Они всё делают, как она скажет, ни в чем ей не отказывают, хотя мать Катюхи, лучшая Татина подруга, и морщится после ее очередного звонка: «Опять с кем-то спарилась» — цинично и грубо, но так и есть, в сущности, а все равно ведь не откажут — «Приходи!». Витя же, материн хахаль (уже лет пять вместе, хоть и нерасписанные), с Катькой даже и не скрывают своей радости. Ага, значит, сейчас будет — ура! — весело, пьяно, грустно, сумасбродно, богемно, странно, обожаемый Брамс, любимые «Битлз»... All my trubles seem so far avay...

В общем, праздник – когда она вот так нежданно-негаданно объявляется, вся сияющая, тревожная, звенящая, точно натянутая струна, и все сразу начинают суетиться, что-то готовить, будто день рождения или Рождество, словно ждали ее и наконец дождались. Так-то Катерину не допросишься что-нибудь помочь, норовит слинять, а тут, нате вам, снует с тарелками, хлеб режет, салат готовит, словно для нее это привычное дело (надо же!). И все – из-за нее, из-за Таты, ясное дело, Тата сейчас приедет... Бывало даже так, что откладывала встречи с друзьями, если вдруг узнавала о ее нежданном визите.

И вот уже застолье, выпивают и закусывают, новый знакомый несколько тушуется, но рядом Тата, а с ней все просто и удобно, атмосфера все более разряжается, все более душевная и теплая. Тата то локтем коснется его, то вдруг ладошку нежно положит на его руку, то глаза на него скосит и смотрит не отрываясь, забывшись, – видно, что увлечена. И уже разряды в воздухе – в смысле флюиды, любовные, словно они все заражаются от Таты, даже мать с Виктором иначе как-то поглядывают друг на друга, более ласково, что ли, не как обычно.

— А не зажечь ли свечи? — предлагает Тата, следующий уже этап, всем известно, но всякий раз внове и также волнующе, конечно, отличная мысль, гаснет свет, над длинными фигурными свечками колышутся острые язычки желтого пламени, сладковатый аромат плавящегося воска...

Катюха не спускает глаз с Таты, чуть ли не гипнотизирует ее: нравится ей в Тате всё – и как ест, нехотя словно, бокал с принесенным шампанским грациозно поднимает тонкими пальцами или опрокидывает лихо стопку водки, если настроение выпить именно водки (опять же принесенной), а иногда ее же, то есть водку, мелкими глотками, словно в той сладость какая; вот она разглядывает, чуть сощурившись, пламя свечи, задумчивые глаза прямо напротив глаз Катерины, желтые от пламени, тигриные. Может, самое захватывающее мгновение – Татины глаза напротив, хотя в них и нет Катерины, а есть только сквознячком колеблемое пламя да новый человек.

На Татиного приятеля Катерина даже не обращает внимания – ну еще один, ну вроде симпатичный, скольких уже видела, приходивших вместе с Татой, всегда она так же клала ладошку сверху на мужскую грубую руку и вот так же вскидывала влюбленные (или просто заинтригованные) глаза. Кажется, Катюха с сызмальства помнит, как Тата так же вот нежданно могла нагрянуть к ним, и мать (кажется, и Виктора тогда не было, никого не было, потому что отец ушел от них рано и потом они были с матерью вдвоем) так же ее привечала – лучшая подруга, сумасбродка, но как же славно им вдруг становилось с ее приходом – весело, пьяно, грустно, разнузданно, богемно, странно, любимый Брамс, любимые «Битлз»...

Конечно, бывало и по-другому, иногда звонила мужу: «Я останусь у Нины», и все опасались, что Сергей (не мог же он, души в Тате не чаявший, не ревновать) нагрянет – и тогда...

А что тогда?

Ну, собрались, ну некий человек, разве не может к Нине (Тата, естественно, ни при чем) зайти мужчина? Впрочем, Сергей, похоже, предпочитал не рисковать (наверняка догадывался) и ревновал издали. Тата что-то выкрикивала в трубку, со слезами в голосе: он ее не уважает, не доверяет ей, неужели она не может побыть хоть немного у подруги?.. Они же договорились, что не будут ограничивать ничьей свободы, какая жизнь без свободы, слышишь? Ты не должен так говорить! Ты не смеешь!.. А Катерина с матерью и новый приятель слышали, как она кричит, пьяная, в дальней комнате, что без свободы любовь невозможна, и пусть он не сомневается (муж) – для нее он самый близкий и родной, пусть он не дергается, завтра (или даже сегодня) она непременно будет дома, пусть спит спокойно...

— Пусть спит спокойно, — почти издевательски.

— Почему она кричит? — временами вдруг всерьез озабочивалась мать, преданная Татина подруга. — Почему? — почти впадала она в панику. Но та снова появлялась в комнате — как ни в чем не бывало, с какой-то отчаянной улыбкой на лице, ни следа слез и криков, и тут уже начиналось что-то совсем несусветное — танцы до упаду, вино рекой, поцелуи, исчезновения и появления, убе´ги на улицу и возвращения, и всех захватывало это коловращенье, эта праздничная кутерьма, только ночь тревожно заглядывала в окна, прорываясь минутами сквозь завесу музыки, тихая ночь городских будней, так внезапно разорванных Татиным вторжением и ее очередной любовью.

В какую-то из пауз (приятель Таты наливает рюмки, сама же Тата топчется возле) Катерина подходит к ней, кладет ей руки на плечи: она приглашает Тату на танец. Ничего удивительного, Тата рядом с Катериной такая же девчонка, сразу и не разберешь, но она почему-то отказывается: нет-нет, она хочет танцевать только с «этим человеком», с новым приятелем, в котором Катерина ничего не находит, она почти ни в ком из новых приятелей Таты ничего не находит, все они для нее на одно мужское лицо – и что´ Тате в этих чужих малоинтересных людях? Правда, без них встречались бы гораздо реже, так что Катерина вынуждена смириться: они для нее – как обязательный довесок к желанному Татиному присутствию.

Когда-то катались с тетей Татой на лыжах, и Катерина с трепетом наблюдала, как та лихо скатывается с высоченной горы, мелькая в своей ярко-красной куртке между деревьями. Бесстрашная. Нина говорила: без царя в голове, отчаянная, бесшабашная – про нее, про Тату, а Катерине это нравилось, ей нравилось всё, что ни делала Тата, как и весь ее облик – миниатюрность, длинные кукольные ресницы, большие темные глаза, короткие волосы, стройные ноги...

Тата про нее тоже говорила: классная девчонка, дергала за косу – настоящая? – смеялась. Ах, как Катерина любила этот ее заливистый беспечный смех, и Нина тоже, они любили втроем смеяться, до слез, до упаду, до коликов в животе, причем совершенно без повода, стоило только показать палец, как снова взрыв смеха. Нинин Виктор первое время обижался на этот их «истерический», как он его определял, смех – ему казалось, что это над ним, не понять, почему смеются. А просто так, переглядывались и заходились в новом приступе. Конечно, Виктор, да и никто другой, ни один из Татиных приятелей, не понимал этого беспричинного гомерического хохота, сидели со смущенными, недоумевающими лицами, переводя взгляд с одной на другую, а тех еще пуще разбирало – корчились, умирали, вытирали платками слезы...

Ни с кем Катерина больше так не смеялась, никогда.

Она, Катрин, классная – ей это не просто льстило, а словно какую-то надежду вселяло. Все-таки Тата говорила, не кто другой. Впрочем, она и так знала, что классная, мальчишки по ней сохли. Но подруга матери – особый случай. Было в Тате что-то неповторимое, трудно определимое, чего не было в других и что возвышало ее над всеми. И эти ее бесчисленные приятели, новые, старые, можно запутаться, – до них Катерине не было дела. И Сергей, муж, ну что Сергей?.. Конечно, жаль его немного, но Тата...

Тата вне конкуренции.

Катерину даже не смущало, когда та с приятелем исчезала в их гостевой комнатке или запирались в ванной. То есть не сказать, что она ничего не испытывала, нет, было, настроение в эти минуты резко падало, тоска, даже ненавидеть начинала Тату, но потом рассеивалось... Свобода, вспоминала крики Таты по телефону, свобода...

Катерина берет вдруг грустно задумавшуюся Тату за руку: ладошка маленькая, как у девчонки, горячая. Когда-то тетя Тата и ее брала за руку, и они шли в кино или в зоопарк. Она ослепительно хороша, эта подруга матери, Кате хочется что-то сделать для нее, ну хоть что-нибудь, чтобы та обратила на нее чуть больше внимания, дернула за косу («настоящая?»), оторвалась от этого своего мужика, к которому льнет то и дело, однако ни разу даже не назвала по имени. Если б он знал, сколько уже до него таких побывало здесь, запиравшихся с Татой в гостевой комнате или в ванной. А если б и знал, впрочем, что´ ему, если он с такой обалденной женщиной. Он, а не кто иной.

Мать с Виктором тоже выпили вина и топчутся неподалеку, танцуют, ни на кого не обращая внимания. Для них очередное Татино увлечение – привычный эпизод, хотя и есть в нем нечто праздничное. Они этим пользуются, пользуются Татиной энергией, подпитываются ею. Им хорошо.

Катерина одна за столом, потягивает из бокала, голова немного кружится – желтое пламя свечей, золотистое мерцание хрусталя, тигриные глаза Таты, танцующей с «этим человеком», все повторяется и тем не менее внове, что-то завораживает Катерину в Татином лице, влечет...

Она поднимается и направляется к ним. Теперь она совсем близко, удивленный взгляд «этого человека», вопросительно-недоумевающий Таты. «Ты должна потанцевать со мной, – твердо говорит Катерина, беря Тату за руку и оттягивая ее от партнера. – Слышишь?» – «В чем дело, деточка?» – лицо Таты темнеет. «Ты должна потанцевать со мной, должна», – машинально повторяет Катерина.

Ей еще что-то надо сказать Тате, рвется изнутри, но никак не выразить, в голове путается.

— Ты много выпила, — Тата отрывается от партнера, берет Катерину под руку и ведет снова к столу.

— Тогда посиди со мной, — просит Катерина, обнимая Тату. — Просто посиди.

— Ну что ты, что ты? — Тата гладит ее по волосам. — Все ведь хорошо, да? Все хорошо?

— Я не знаю, — говорит Катерина, чувствуя, что по щекам текут неведомо откуда взявшиеся слезы. — Я не знаю... — Сквозь накатывающие волны хмеля она чувствует, что эта женщина с тигриными глазами, подруга матери, снова готова ускользнуть от нее. — Не ходи к нему, — неожиданно просит Катерина, сжимая талию Таты, и тут же повторяет почти властно: — Не ходи!

Странное удовлетворение испытывает Катерина от того, что эта женщина сейчас рядом с ней, что их руки соприкасаются и она чувствует тепло ее разгоряченного тела.

— Успокойся, — говорит Тата, — все хорошо...

Она ускользает, еще немного, и ее уже не будет рядом.

— Ты очень красивая, — выдыхает Катерина. — Самая-самая... — Возможно, это не те слова, не совсем те, какие она хотела бы произнести, но почему-то вырываются именно они.

— Спасибо, — отвечает Тата, пытаясь высвободить руку. — Ты славная девочка, я тебя тоже очень люблю.

Катерина гладит ее маленькую узкую руку, которую держит у себя на коленях, будто пойманного котенка, перебирает пальцы с алыми наманикюренными ногтями, потом наклоняется и неожиданно целует ее.

— Ты что? — вздрагивает Тата. — Зачем это?

Она пытается встать, но Катерина удерживает ее, тянет за руку вниз. Тата испуганно оглядывается на «этого человека», который молча курит возле полузавешенного темного окна, мать с Виктором курлыкают на диване в углу, кажется, никто не обращает внимания на то, что происходит между Катей и Татой.

— Ладно, пусти! — уже сердится Тата. — Тебе надо отдохнуть, — она мягко, но решительно высвобождает руку, ее тигриные глаза желто вспыхивают, отражая пламя свечей. — Пусти!

— Не пущу! — громко выкрикивает Катерина, впиваясь еще крепче в Татину руку. — Не пущу!

— Слушай, так нельзя, — зло шипит Тата, беспомощно оглядываясь. — Что ты тут такое устраиваешь?

— Нет, можно, можно, — выдыхает Катя. — Брось его, не ходи!

— Все! — терпение Таты лопается. — Все! Хватит! — Рука ее с силой высвобождается из Катиных цепких пальцев.

— Ах так, — кричит Катерина, — тогда уходи, убирайся! Ты... — Она сбивается, но губы ее шепчут что-то... что ей самой страшно произнести громче. Она шепчет, но слово, которое она произносит, взрывается в комнате с шипением и грохотом петарды.

— Девочке плохо, — дергается, как от удара, Тата. Она отступает к дверям в прихожую. Она пятится, пятится, пятится...

— Катя! — кричит Нина дочери. — Прекрати сейчас же, сию минуту!..

— Пусть убирается, все выметайтесь! Видеть вас не могу! — несется из комнаты.

Трам-с... Треск захлопнувшейся входной двери.

Сюрприз для Таты.

Театральный роман

Занавес уже опустился, но зал еще несколько минут погружен в молчание, потом – каскад рукоплесканий. Аплодисменты продолжают греметь и тогда, когда актеры, несколько раз выбежав на бис, похоже, уже окончательно покинули сцену.

Не унимается зал. Все хотят режиссера, и вот наконец он стремительно выходит: невысокий, голова с крупными залысинами, в тонких затемненных очках, на щеках трехдневная щетина, в коричневых вельветовых брюках и черном свитере с высоким воротом. При его появлении зал буквально взрывается овацией: режиссер знаменитый, спектакль гениальный, зрители вне себя от восторга...

Режиссер благодарно, с чуть иронической снисходительностью кланяется.

Сразу после этого К. срывается с места и бежит за кулисы, оставив Анну ждать в холле. Ему нужно непременно поймать Б., то есть режиссера, они уже сто лет не виделись, с тех самых пор, как тот уехал в столицу, а ведь когда-то были близкими приятелями, правда, тогда еще даже театра здесь не было, а было старое здание клуба и там, помимо кино, выступали приезжавшие на гастроли столичные труппы или разные известные артисты, они вместе туда пробирались – тайно. Только они и знали об этом лазе: сначала по пожарной лестнице, потом через пыльный чердак на черную лестницу, там самое трудное – приходилось спрыгивать с довольно большой высоты, а еще – чтобы дверь в фойе была не заперта, тут уж как повезет, потому что ее иногда закрывали, а иногда нет.

Лотерея... Но им чаще всего везло, они проскальзывали в фойе, а потом в зал...

Наверняка Б., знаменитый режиссер, об этом помнил, не мог же он забыть того волнения, особенно когда они, миновав все препятствия, с пересохшим от напряжения и чуть першащим от чердачной пыли горлом, усаживались в зале на ступеньки... Приятель уже тогда с ума сходил по театру, но и К. тоже был не против, пусть и не так страстно. Хотя его больше манило приключение – лестница, чердачный лаз... Впрочем, и спектакли он смотрел не без интереса, а приятель, тот участвовал во всяких школьных постановках, в десятом классе даже сам поставил «Маленького принца» и играл в нем одну из главных ролей. В зале хлопали и несколько раз вызывали на бис – у ребят и вправду неплохо получилось, азартно, вдохновенно.

Теперь же К. работает в местной газете заведующим спортивным отделом, однако ходит и в театр, уже обзаведшийся новым современным зданием, где помимо прочего еще и культурный центр, кафе с баром и Интернетом, зал для всяких выставок, в общем, все тип-топ... Они тоже щи не лаптем хлебают, у них тоже культурная жизнь...

К. усаживает Анну (свою девушку) в баре, берет для нее чашечку кофе, а сам нетерпеливо ходит вокруг. С минуты на минуту должен появиться старый приятель, теперь знаменитый режиссер. За кулисами его не оказалось (Б. опоздал): все его только что видели, и нигде его не было. Потом К. сказали, что тот собирался спуститься в бар, там его уже кто-то дожидается. Но вот прошло уже минут пятнадцать, а приятеля все нет.

— У них там совещание, — говорит К. Анне, — спектакль обсуждают. Это как после футбольного матча: тренер проводит работу над ошибками, анализирует матч, дает наставления... Важно по горячим следам — пока в памяти все свежо, так эффективней.

С тех пор как они виделись в последний раз (Б. приезжал тогда в родной город на похороны отца), больше двадцати лет прошло, срок немалый, виски К. давно уже седые, да и приятель, ставший знаменитым, тоже изменился, несмотря на свитер и вельветовые брюки: постарел, стал еще сутулее, на носу очки (раньше не было).

Впрочем, какое это имеет значение? У К. своя жизнь, вполне сложившаяся, в городе и области его хорошо знают, его спортивные репортажи и заметки в их областном «Курьере» прочитываются почти всем грамотным мужским населением едва ли не прежде политических новостей, и в театр, кстати, он может ходить бесплатно, для него всегда найдется место – директриса культурного центра тоже его хорошая знакомая, до этого она работала в том же «Курьере», в отделе культуры. Но ходит он в театр не часто, хотя и охотно, всякий раз вспоминая про их с приятелем давние чердачные вылазки. Столичных гостей он никогда не пропускает, а если удается, то всегда расспрашивает про Б. – как он и что?

«Мой старый приятель, – говорит он. – Мы с ним такое вытворяли!..», – и многозначительно улыбается.

Конечно, далеко не все знали, как тот и что, но чувствовалось: фигура! – и в театральном мире, и вообще.

Если честно, то К. несколько обижен: в конце концов, Б. мог бы как-нибудь дать знать, что приезжает, не говоря уже о том, чтобы пригласить на спектакль, короче, вспомнить об их старой дружбе, ничем, в общем-то, не омраченной. Понятно, все они слишком заняты, задыхаются от всякой мелочовки, тогда как на главное совершенно не хватает времени. Да, на главное...

Вот тут К. внутренне осекается: опять же, если честно (любимое его выражение), что – главное?..

В самом деле, все уже состоялось: он – видный журналист, в газете его очень ценят, захоти, то мог бы стать заместителем главного редактора, а то и главным (кто знает?), но его вполне устраивает должность заведующего спортивным отделом: сам себе голова, больше и не надо.

Понятно, провинциальная газета, даже и крупная по местным меркам, все равно останется провинциальной, но ведь и тут – люди, болеют, между прочим, за свои, местные, а не только за столичные команды, любят своих спортсменов... ну и журналистов.

Да, тут тоже жизнь, не только в столицах, в каком-то смысле даже более насыщенная, так что на этот счет никаких комплексов. Он бы, наверно, и не хотел жить в большом городе, тем более в мегаполисе, в этой постоянной сумасшедшей гонке с пробками, суетой, перенапряжением. А слава, ну что слава, кого-то она, может, и греет, ему же достаточно и того, что у него есть.

Хотя бы и двадцатидвухлетняя Анна, красоты замечательной, жемчужина, можно сказать, и вот – с ним, с К., которому уже за сорок. Чем не удача, чем не успех? И ведь не потому, что ей что-то нужно от него, а вполне бескорыстно, по взаимному влечению, родству душ и т.п. Он с нежностью оглядывается на нее, сидящую за столиком, с чашечкой кофе, волнистые белокурые волосы стильно стянуты косынкой, серые глаза – как у лани. Анна – классная, вполне могла бы стать топ-моделью.

К. распирает от гордости, что такая замечательная девушка именно с ним, он даже подумывает о том, чтобы...

Впрочем, зачем забегать вперед? Он старый холостяк и привык к вольной жизни... К тому же и разница в возрасте.

Анна любит спорт и любит театр. Театр, возможно, даже больше, и это нравится К.: спорт – это спорт, а театр – искусство. Это говорит только в пользу Анны, ее любовь к театру. Он заметил, как вспыхнули ее глаза, когда он сказал про детскую дружбу с Б. Оказывается, Анна про того много слышала и даже видела по «ящику», надо же, кто бы мог подумать, что они когда-то были друзьями?

Как ни странно, но К. волнуется, курсируя взад-вперед в ожидании встречи с Б., которого все нет. Несколько раз он присаживается рядом с Анной, но почти тут же вскакивает и снова начинает расхаживать. Впрочем, что тут странного? Столько лет прошло... А он между тем отчетливо помнит и пожарную лестницу, и чердак с его затхлыми понурыми запахами, и даже известковый белесый скол стены в том месте, где они спрыгивали... В сумраке – сосредоточенное лицо Б., тогда еще без очков, курносое, с веснушками, чуть бледное от напряжения – то ли от сознания опасности, то ли – страсть к театру, нетерпение поскорей попасть на спектакль...

От нахлынувших внезапно чувств К. сейчас бы обнял Б., каким бы знаменитым тот ни был, и потом... ну что такое слава? – нечто абстрактное, почти неосязаемое, не дети они, почти все уже понятно про эту жизнь, которой, если опять же честно, не так-то много и осталось. Вот-вот Б. войдет, и они обнимутся крепко, по-братски, потискают друг друга, похлопают по спине, и все сразу встанет на свои места. Очень важно иногда похлопать друг друга по спине, выколачивая пыль времени, или стиснуть покрепче, так чтобы хрустнули малость закостеневшие суставы. Впрочем, они с Б. еще очень даже ничего: К., как спортивному журналисту, просто неприлично быть не в форме. Как и театральному режиссеру, вынужденному подчас – для наглядности и в назидание актерам – выделывать на сцене всякие замысловатые трюки.

К. в который раз оглядывается на задумчиво отхлебывающую кофе Анну: удивительная!.. Интересно, что скажет Б., когда увидит ее. Кто-кто, а он-то уж наверняка сумеет оценить ее красоту, хотя ему, наверно, и не привыкать: там, у себя в Москве, постоянно ведь среди красавиц... Уж и подустал, не исключено, от такого изобилия. И что ему до провинциальных красоток, если там его потчуют по высшей категории?

А все равно. И в юности-то Б. был большим ценителем, так что должен. Помнится, они за одной девочкой ухлестывали в десятом классе, голубоглазая, волосы такие же белокурые и волнистые, как у Анны, даже чуть не рассорились (что-то в этом роде), а та все-таки склонялась к Б., как-никак артистическая натура, хотя пока еще и не знаменитость. В школе, впрочем, все равно был заметен – пока они в футбол гоняли или на брусьях крутились, Б. в спектаклях репетировал и даже кое-что сам ставил. Футбол – это футбол, а театр – ...

Что говорить. В общем, переиграл он увлекавшегося тогда (и всегда) спортом К., увел девчушку. Надо же, как-то выпало (вытеснило) из памяти, неприятный такой казус, вроде как соперничество.

К. смотрит на дверь, откуда должен вот-вот появиться Б., в свитере и вельветовых брюках, но видит в то же время и Анну, закуривающую сигарету. Как же хороша, однако, хоть сейчас на обложку модного журнала! Иногда даже не верится, что она с ним, с К., такое везение...

Сердце тревожно екает: а вдруг Анне понравится Б.?

Знаменитость как-никак, хлопала-то очень азартно.

У него тогда промелькнуло еще: ага, если он обнимется с Б., то непременно возвысится в глазах Анны, не может не возвыситься – с такой знаменитостью вась-вась, не зря, значит, она с ним... Даже как-то иначе себя ощутил сразу, будто и вправду вырос, хотя и без того немаленького роста, плечи и все там, спортом занимался всю жизнь. Ничего, он тоже неплох, сам по себе, но и вообще, вот у него какие приятели. И все они в их небольшом городке не лыком шиты... И Анна с ними, с ним, а не где-то там, за тридевять земель, в столичных элитных клубах, с неведомыми хозяевами жизни в малиновых пиджаках и золотыми цепями на шеях, в остроконечных саламандровых туфлях и в галстуках от Диора.

Ну где ты Б., покажись наконец!

Когда Б. появляется в баре, слегка утомленный, с красными пятнами на бледном лице – от уже принятого, и не раз, коньяка, в шумном окружении актеров и актрис, тоже уставших, но все еще возбужденных от восторженного приема (привычного и все равно хмелящего), к нему сразу подскакивают несколько, из местных журналистов и завзятых театралов, кое-кто с диктофоном, кто-то с программкой для автографа, а кто и с брошюркой про него, недавно вышедшей. Девушки жмутся стайкой в уголке – вдруг удастся познакомиться? вдруг судьба сделает кульбит и знатный столичный гость положит приглядчивый острый глаз из-под затемненных круглых очков a` la Джон Леннон?

Именитый режиссер и вправду крутит головой, глазами шарит по сторонам, с некоторым даже беспокойством, вроде как выглядывает в полумраке кого-то. Сейчас, одну минуту, простите... Ну да, видел же он в зале К., старого приятеля, однокашника, ау, милый, и потом ему сообщили, что тот его искал и собирался дожидаться в баре.

Глаз постепенно привыкает к полумраку, видит настороженную чуткую стайку в уголке, готовую ринуться по первому зову, такую знакомую по всяким разным местам, где приходится бывать с гастролями, глаз ищет-рыщет, попутно срывая цветы славы, но только все равно не находит того, кого ищет.

Ни его, ни той славной (весьма, весьма, ай да К.!) барышни рядом с ним...

Чаепития с Варравиным

Что поразило: его руки в ее руках, совсем близко от ее губ. И сама она на корточках перед ним, как бы в некоем поклоне. Она держала его руки в своих ладонях вблизи от губ, словно согревала их, а Варравин сидел перед ней на кухонной табуретке, чуть склонившись вперед, улыбка грустная. (Смотрел ли он на нее как на расшалившегося ребенка или как на легкомысленную влюбленную женщину, которая и вправду годилась ему в дочери?)

Такая вот романтическая сцена, которая и осталась бы, вероятно, в этом духе, если бы не внезапное появление Синцова. Едва тот показался на пороге, как Лена тут же испуганно отпрянула назад.

Испугалась?

Загадка для Синцова, хотя, впрочем, чего уж тут? Того и испугалась, чего и должна была: вся сцена явно свидетельствовала...

Впрочем, может, ни о чем она и не свидетельствовала, но то, что вот так сорвалась с места... (снова отточие).

Короче, все не просто.

Человек этот появился у них в доме не так давно, крупный ученый и вроде немного диссидент. Лена познакомилась с ним на какой-то выставке, устроенной на квартире, неофициальные художники-модернисты, андеграунд, атмосфера таинственности и пр. Человеку вдруг сделалось нехорошо, к тому же он сильно хромал, а поскольку вышли вместе, она помогла ему дойти до метро (скользко было) – так их знакомство перешло в дружбу (он чувствовал благодарность). А раз дружба и человек сам по себе интересный и неординарный, то почему не пригласить в гости?

Так и случилось.

Варравину у них, судя по всему, приглянулось: с тех пор он стал частым гостем. Несмотря на возраст (около семидесяти), в нем было что-то богемное, легкое, живое. Вопреки хромоте (давняя автомобильная травма) он был очень динамичен, быстро двигался, пусть и с тросточкой, и вообще довольно крепкий, собранный, деятельный – на удивление. «Шестерку» свою водил лихо – подрезал другие машины и, посмеиваясь, говорил, что ловит от этого кайф. У него было много всяких изобретений, хотя большинство из них оставались незапатентованными, – сказывались плохие отношения с государством, с чиновниками, с официозом, который он иначе как «молохом» или «монстром» («этот монстр») не называл.

Внешность довольно импозантная: высокий, седой, статный, несмотря на годы, всегда в темно-синем костюме, отлично на нем сидевшем. Лена говорила, что он очень больной человек, но просто не показывает виду, а на самом деле едва ли не каждый год по полмесяца, а то и больше проводит в больнице (сердце и всякое).

И правда, не скажешь по нему, что больной: жена моложе лет на тридцать (третий брак), если не больше, сынишка лет шести. Впрочем, у Синцовых он появлялся всегда один, с тортом или коробкой конфет, часто неожиданно, вроде как случайно проезжал мимо, и ничего не оставалось делать, как идти на кухню и заваривать чай. Застолье не застолье, но принять человека надо.

Даже если были какие-то дела, приходилось откладывать. Все-таки пожилой человек, ореол и т.д. Опять же со многими легендарными людьми знаком (Вася, Коля – называл по имени). Рассказывал, как таскали в КГБ (нашли несколько текстов Солженицына) и он отказывался давать показания: откуда, кто передал...

Синцов с Леной слушали его завороженно, а он отхлебывал чай, похрустывал вафлей или печеньем, выразительное лицо с крупным прямым носом и чуть набрякшими веками под густыми седыми бровями... В углу трость, с которой ходил, прихрамывая, почти, впрочем, не опираясь.

Они же его так и воспринимали – если не как старика, то, во всяком случае, как глубоко пожилого человека.

Вдруг открытка – от него – из Владивостока: вон аж куда занесло по каким-то научным делам... И перелет не страшил, и долгая тряска на поезде...

Надо отдать должное – молод был душой. В этом смысле он, пожалуй, всем им мог дать фору – по части жизнелюбия и прочего.

Как-то принес большую бутылку водки, 0,75. Лена сварила картошки, селедку почистила, и Синцов с Варравиным выпили почти всю бутылку на двоих (Лена только пару рюмок). Синцову поплохело, а Варравину хоть бы хны – оставался с Леной на кухне, тогда как Синцов загибался в соседней комнате: отключился прямо в одежде и очнулся только к следующему полудню, с крупным булыжником вместо головы и черной дырой в памяти. Как сидели помнил, а потом ничего...

Лена сказала, что предлагала Варравину остаться, но тот, упрямый, хотя и нетвердо держался на ногах, отказался. «Упрямый» произнесла укоризненно-мягко, по-домашнему, как о ребенке.

Позвонили ему – узнать, все ли в порядке. А он, сообщила жена Нора, оказывается, уже давно встал и на машине укатил к какому-то товарищу – вещи помочь перевезти. Это после вчерашнего-то!

Титан, а не человек.

Путешествовать Варравин любил. Находил себе спутника или спутницу и уезжал куда-нибудь в Крым или, наоборот, на Север, передвигался на попутках и прочем транспорте, словно студент. Нора, с которой Синцовы успели познакомиться, милая, спокойная женщина лет тридцати пяти, души не чаявшая в сынишке Володе, смотрела на это снисходительно, да и что с ним было делать – неугомонный, одно слово. Не сиделось ему на месте, а уж дома точно не удержать. Может, поначалу и пыталась, а теперь смирилась.

Почему-то она считала, что это симптом старости – страсть к перемещению в пространстве, словно человек боится оставаться на одном месте. И то, что он ездил с кем-то, пусть даже и с женщиной, обычно намного моложе его, нисколько ее не смущало, напротив, даже радовало – будет кому приглядеть за ним. А то ведь случится что в дороге – и воды подать будет некому.

Нора сама иногда подыскивала ему в спутницы какую-нибудь свою знакомую, которая бы не прочь проехаться по берегу Черного моря или по Русскому Северу – тем более что все расходы Варравин брал на себя. И все обычно сходило благополучно. Только раз он рассорился со спутницей (по идеологическим мотивам), а в остальных случаях все вроде сходило гладко, никто недовольства не выражал, даже напротив.

По рассказам Норы, он всегда был такой – властный и всегда делал, что хотел. Единственное условие, какое поставил перед будущей женой (Норой), – полная свобода. Тут для него никаких вопросов. К тому же уйма интересов – не только наука, но и искусство, особенно живопись, впрочем, и литература, и театр, и кино тоже, а еще автомобили и шахматы — в общем, широкий человек. Политика же вообще была его коньком, но здесь нужна была некоторая осмотрительность («монстр» не дремал), а Варравин не особенно умел держать язык за зубами.

К тому же у него была страсть к общению: куча приятелей, женщины в том числе, он легко сближался, можно сказать, увлекался людьми, вводил их в дом, сам к ним захаживал, в общем, как только на всё хватало? Он был на пенсии, что позволяло ему полностью распоряжаться своим временем, но он и подрабатывал – техническими переводами, ремонтировал кому-то из знакомых авто, мог починить и телевизор, радиоприемник, так что без дела не сидел.

Синцов приходил с работы и заставал Варравина на их маленькой кухне с чашкой чая. Тот с улыбкой поднимался навстречу, протягивал через стол руку, крепко и ласково пожимал большой шершавой ладонью: ага, Дима наконец-то пришел, как здорово, а то он уже не чаял дождаться его, через пятнадцать минут ему уходить (будто не знал, когда Синцов обычно возвращается). Но выходило совершенно искренне, словно и впрямь ждал Синцова.

Тот, уставший, не очень разделял радости Варравина – не общения хотелось, а, напротив, тишины и покоя – поужинать, тупо поглазеть в телевизор (одно и то же), покурить на лестнице и завалиться на диван. Вместо этого приходилось слушать байки Варравина, который засиживался гораздо дольше, чем на пятнадцать минут, то и дело собирался и все никак не мог уйти, поглощая чашку за чашкой, которые наливала Лена.

Обычно быстро устававшая от быта (ее выражение) и застолья, особенно если у себя (суета, посуда и пр.), она легко раздражалась и могла уйти, обидевшись непонятно на что, но тут, удивительно, была кротка и смиренна, словно Варравин вызывал у нее какое-то особое чувство почтения.

Синцов, впрочем, уже особенно не церемонился. Застав в очередной раз Варравина и дежурно прислушиваясь к его повествованию, ужинал на скорую руку и быстро затем скрывался к себе в комнату. Лена даже выговор ему сделала: дескать, неприлично, человек в гостях у них, а он... А что он? Синцов морщился: а приходить через день – это как? У него что, своего дома нет, или он считает, что без него они себе дела не найдут?

Он интересный человек, возражала Лена, и к ним очень расположен, особенно к нему, то есть к Синцову. Во всяком случае, Лену про него часто расспрашивает: у Синцова, по его мнению, очень хорошая аура. «Не знаю, не знаю, — пробурчал Синцов, — какая у меня аура, но имею я право после работы отдохнуть?» — «Не будь занудой, — , сказала Лена, — таких, как Варравин, и осталось-то – по пальцам пересчитать».

Может, она и была права, но это ведь не значило, что нужно было все гнуть под его выдающуюся личность. Даже если и выдающаяся, уникальная, какая угодно, у них своя жизнь. Пусть бы он сыном побольше позанимался или жену куда-нибудь вывел, чем здесь витийствовать – уже совсем недружелюбно, чем только вызвал раздражение Лены: при чем тут сын? При чем тут?..

Однажды Варравин появился с большой коробкой – подарок для них. Вроде и праздника никакого, а он – подарок. В коробке — что бы вы думали? – самовар. Большой, вместительный, поблескивающий гладкой металлической поверхностью. Электрический. Вода в нем закипала быстрей, чем в чайнике на плите и дольше оставалась горячей. Отлично! Теперь не надо было десять раз кипятить чайник: раз – и готово. Всегда под рукой кипяток.

Лена восторгалась самоваром – вот что значит умный человек... И ведь красиво: в кухне как-то даже нарядней, уютней стало... Синцов к подарку отнесся равнодушно, хотя и изобразил на лице нечто вроде благодарности. Подарок есть подарок.

В следующий раз в коробке оказался чайный сервиз, чешский, красивый. Шесть чашек, заварочный чайник, сахарница... «Вы нас балуете», – сказала Лена, а Синцов высоко поднял брови и покачал головой. Было чувство неловкости.

«Вовсе нет, – с улыбкой сказал Варравин, – просто мне у вас очень нравится. У вас в доме какая-то удивительная аура. Я такой давно нигде не встречал, большая редкость».

Вроде как не у одного Синцова, а у них в доме, у Лены тоже...

Снова чаепитие, с тортом, опять же Варравиным принесенным, – он показывал фотографии, сделанные во время недавней поездки в Среднюю Азию: Самарканд, Ташкент, барханы... Желтое солнце над розоватым камнем древних мусульманских мечетей. На фотографиях иногда молодая женщина, подруга Норы (так и сказал – подруга), в шортах и футболке, иногда он сам, с тросточкой, бодрый и улыбающийся, в клетчатой рубашке с короткими рукавами, в светлых брюках и перекинутой через плечо сумкой.

(Средняя Азия... Это в его-то возрасте и с его здоровьем... – Лена потом восхищалась. Он им всем демонстрирует, как надо жить: не киснуть, не сидеть сиднем, а двигаться, двигаться, наполняться впечатлениями.)

А в тот раз зашла еще речь – о чем?

О чем-то важном, хотя Синцов почему-то не мог сразу вспомнить. Ага, вот: о доме... Оказывается, Варравин специально приучал себя к скитальческой жизни, чуть ли не с юности спал на полу, на жестком, и сейчас тоже – в том смысле, что всегда надо быть готовым... В их российской перекрученной жизни уют может в любой миг кончиться, а если привыкнуть к нему, то тогда становишься легко уязвимым. Уют расслабляет, а жизнь и вообще не к этому предназначена: в ней много непредсказуемого, опасного, драматического, хаотического и всякого... Человек почему-то легко забывает, что под всем шевелится, ну да... Помните Тютчева: ...под ними хаос шевелится? Ничего в этом мире, в этой жизни не гарантировано. И потом, кроме прочего, человек замыкает себя в некоем коконе, тем самым лишаясь восприимчивости к окружающему.

В общем, что-то в этом роде...

Синцов так и не понял, в связи с чем возник разговор, но Варравин снова начал про то, что у них в доме есть нечто, чего у других он не чувствует, какая-то гармония или... он даже затрудняется выразить. Ну вроде как уверенность, что все должно быть в порядке. Что ничего не может случиться, плохого имеется в виду. Правда! И это не предумышленно, а... Ну, в общем, они так живут, будто над ними распростерты защитные чьи-то крылья.

Образ такой.

В общем, везло им, и Варравин, выходило, тоже под сень этих благословенных крыльев тянулся, тоже искал у них отдыха и покоя.

Лена и сказала великодушно: «Раз вам у нас хорошо, то и пожалуйста, мы вам всегда рады...» И Синцов согласно (хотя и без особого энтузиазма) кивнул, потому как не кивнуть тоже нельзя. Неловко.

В попыхивающем задумчиво самоваре кипяток, в заварочном чайнике из чешского сервиза крепко заваренный чай, на столе варравинские же чашки, и он сам... через день-два, иногда чаще, иногда реже.

«Любопытно, а что, дома у себя он чувствует себя незащищенным, что ли?» – задавался Синцов вслух вопросом, Лена же хмурила брови, сразу ловя его на подковырке. Дескать, не понимает он всей глубины сказанного Варравиным. Если же у них и впрямь есть вот это самое, про что он говорил, то и слава богу, они радоваться должны, что могут помочь такому замечательному человеку. Великодушней надо быть, великодушней!..

Да пускай сидит, ему-то что, в конце концов, может и уйти в свою комнату. Синцов и вправду быстро удалялся. Если дома, то выйдет, обменяется приветственным рукопожатием, а потом исчезнет: извините, работа срочная... Если только что вернулся из конторы или еще откуда (а подозревая, что Варравин на кухне, и вовсе не торопился, бывало, что и свернет куда – в кино, в пивную или к приятелю), то наскоро, без особого удовольствия выпьет чаю, послушает краем уха разглагольствующего Варравина – и к себе. Простите, намаялся... Должен же Варравин понять!

Тот, похоже, понимал – не обижался. Во всяком случае, виду не показывал. Да и Лена стойко несла свою вахту радушной хозяйки (кто бы подумал?), потчуя гостя чаем и вниманием.

Да, так и было, до того самого мгновения, когда Лена испуганно отшатнулась, а Синцов резко сдал назад, быстро юркнул обратно в свою комнату. Может, сам Варравин его и не заметил, а только догадался по вздрогу Лены. Шут его знает, что это было, но только попрощаться Синцов не вышел, плотно притворив дверь, и Варравин ушел, не обменявшись с ним традиционным рукопожатием. Лене же Синцов ничего не сказал – как есть так есть. Он и сам не рад был, что вышел так неудачно.

Он и после не поднимал этой темы, и Лена тоже помалкивала, словно бы ничего не было, а если и было, то не стоило придавать значения. Варравин же вдруг исчез, не появлялся, а они, словно заключив негласное соглашение, не только не говорили о нем, но и вообще вслух имя его не произносили.

А спустя недели две Лена вдруг сообщила: Варравин в больнице, опять сердце... «Правда?» – промолвил Синцов без должного сочувствия, даже с некоторым холодком в голосе, отчего его последующее «жаль» прозвучало совсем формально.

И тут совсем уж неожиданно, накатом: «Все равно я его не брошу, понятно?!» – слова Лены прозвучали резко, с отчаянием некой решимости, точно он ей ставил какие-то условия или обвинял в чем-нибудь.

Собственно, теперь-то все и произошло. Просто, без лишних объяснений и обвинений, укоризн и жалких слов. Не на необитаемом же острове они жили и не в крепости, и прав был замечательный человек Варравин: надо быть готовым ко всему, вообще ко всему, – такая уж она хитрая штука, жизнь...

Позывные

Пришло ушло

И снегом замело

И ветром просквозило

Нараспашку – душа

Врастяжку – будто на кресте

Торчащий гвоздь омыт слепой

Слезою неба

Оттепель

Это у них как бы игра такая.

Если у него родится стих (так это можно назвать), то он сразу звонит – именно ей. Опять, говорит, меня на стихи разобрало, не хотите ли послушать?

Вот так, деликатно: не хотите ли?..

А ей, может, и вправду не хочется: занята по хозяйству – посуду моет, полы метет или ужин готовит, да даже если и телевизор смотрит, почему нет? Однако и отказать неловко, все ж таки стихи, творчество, духовное горение... Тем более многого от нее и не требуется – только выслушать да потом что-нибудь сказать, ободряющее, типа «ну и ну», «потрясающе» или в этом же роде, похожее.

Ее и впрямь удивляет способность соединять слова так, что в них появляется какой-то новый смысл и чуть ли не музыка, в общем, надо признать, и впрямь стихи (хотя и сомнение есть), а больше всего – откуда в нем это? Вроде знакомы уже лет двадцать, а то и больше, никогда ничего в нем такого не наблюдалось, а тут вдруг нате – чуть ли не дар открылся на склоне лет. В юности кто только стихов не пишет, это понятно, но зрелый человек, седина в бороду, биолог, надо же!

Еще удивляет, почему он выбрал именно ее. Долгое время вообще не виделись и не перезванивались, своя жизнь у каждого, семья, дети, с чего вдруг? С тех пор как вместе работали в одной конторе, немало лет минуло, да и тогда не были особенно близки, только и запомнилось, как однажды ездили все вместе за грибами, она заблудилась и ее долго искали. А нашел ее именно он, так как хорошо ориентировался в этом лесу, и вообще... Заядлый грибник (собственно, и идея его была – всей конторой за грибами), рыболов, путешественник. Да и профессия соответствующая. Пока возвращались к автобусу, неожиданно разговорились (благодарное чувство к спасителю), он ей о себе рассказал – про жену, с которой много лет уже прожили, а общего языка до сих пор не нашли, каждый в своем коконе, про приемного сына, тоже, в сущности, чужого, хотя парень неплохой, будущий архитектор, про камни, которые коллекционирует... Только и всего, в конторе же как обычно – коллеги и коллеги, потом она перешла в другую фирму, долгое время вообще ничего, так, разве что донесется что-нибудь от общих знакомых. А тут...

* * *

Муж иронизирует: «Опять стих родился?»

Ну и родился, что тут дурного? Человек стихи пишет, не шутка. Это вовсе не значит, что он поэт (после Пушкина-то и Пастернака), просто душа пытается выразить себя. Ей и самой в иные минуты, чаще всего грустные, хочется своим настроением поделиться. Может, и стихотворение написать, хотя никогда даже не пробовала. Да и кому важно ее настроение? Очень нужно себя любить, чтобы грузить этим еще и других, у всех, даже близких, своих забот, что ли, мало? Своих настроений?

Но стихи – все-таки другое, что говорить. Хотя если вот так, по телефону, вдруг, ни с того ни с сего, то чудно´, даже стыдно почему-то немного, – так чувствует. Ну вроде как человек открыто признается в некой своей слабости, которую обычно принято скрывать. «Здравствуйте, Татьяна Сергеевна, как поживаете? А я вот стихотворение написал, не хотите ли послушать?»

Ясно, что ему важно не столько действительно узнать, как она поживает, сколько зачитать собственное сочинение. А если стихи (роман по телефону не почитаешь), то вроде как поэт, но поэт – это Мандельштам или Бродский, а кто тогда ее бывший коллега?

Да не важно кто, в конце концов. Вот недавно прочитал стихи, ей даже запомнилось, пусть и не точно:

А ведь жизнь разбери какая

Озорная

Шальная

Дурная

Пьем дурман

На троих его делим

Зельем мучаемся и децибельем

Волчьим воем просторы мерим

В Бога верим и в Зверя верим

И в прикид на пустое место

Нам бы нам бы нам бы

Что-то есть.

А он сам удивляется: лег спать, а заснуть не может, строчки всплывают. Или – проснулся посреди ночи, тихо, самое время сны смотреть, а у него какая-то лихорадка внутренняя, словно он ритм космический почувствовал, а ритм сам слова притягивает, в общем – загадка, как все это происходит. Он удивляется, в голосе воодушевление.

Он: «Как вам?»

Она ему: «Да, здорово! Надо же!»

Он: «Правда?»

Она: «Правда».

Он: «Поневоле задумаешься, нет ли тут чьего-то посредничества, да? Или ты сам – посредник, да?»

Она: «Да, интересно».

* * *

А что она еще может сказать? Просто молчать – обидится. Обижать человека не хочется, муторно потом. Но и слушать каждое новое сочинение тоже странно, особенно если занята. Муж усмехается: «Нашел почитательницу». Сын: «Мам, там опять поэт...» Ей и самой не очень ловко: с чего вроде бы?

Как-то после очередного звонка взяла с полки Пастернака, любила раньше, перечитывала, а теперь почти никогда. «Снег идет, снег идет...», «Никого не будет в доме...» – красиво. И вдруг стало грустно, что все так быстро проходит, жизнь суживается, мельчает. Работа, дети, быт... Все с усилием, в спешке, суете. Даже в гости – и то редко, да и охоты особой нет. А ведь когда-то хотелось рисовать, путешествовать, общаться с интересными людьми. Тот же Всеволод Михайлович, стихи вот у него, значит, душевно бодрствует человек, не плывет по течению... Они-то к нему снисходительно, а ему на самом деле позавидовать можно. Ей бы – радоваться, что ее выбрали в слушательницы. Теперь еще и по почте стал присылать. Сначала по телефону, а потом письмом с аккуратными такими, почти каллиграфически выведенными строчками:

Никто не зайдет,

Никто не приедет.

Одиночества вдосталь.

Напьюсь, как святой воды,

В праздник Господень –

День рожденья Христов.

Утоление жажды –

Звезды полуночной мерцанье.

Волхованье – обетованье

Нового неба

И жизни иной.

По телефону, в суете, под грохот телевизора – разве толком воспримешь? Глазами иначе. Она перечитала вечером, когда все уже легли. Ночь за окном. Ночь, ну да. А она с тетрадочным листком, на котором черным шариком аккуратно:

Что в разрыве то и в пене

В тмине в Риме в болотном иле

В заколодившем душу сплине

Растекается чадом в вене

Лентой вьется в чудном распеве –

То что стоном у нас зовется

Кровоточит в ночной аорте

Тоже ведь красиво. Может, она не очень разбирается, однако все равно что-то же чувствует. Отчасти даже благодарна ему. Человек больше вроде ни на что и не претендует, ничего ему больше не надо – только бы выслушали. Поделиться надо. Его бы, по-хорошему, расспросить: что в жизни происходит, как в семье, что нового? А то действительно странновато: сразу стихи... Словно они, помимо обычной повседневной жизни, каждый на каком-то своем отдельном острове, одиноко дрейфующем в бескрайнем океане. А стихи – как позывные, как азбука Морзе: точка-тире-точка-тире...

* * *

Еще она замечает, что в стихах, которые он читает ей по телефону, а потом еще и присылает по почте, в обычном конверте (охота же), появляется что-то религиозное, хотя, когда вместе работали, она в нем ничего такого не замечала. Может, тогда и не было, а теперь вот всплыло, неизвестно же, что с ним произошло за эти годы, пока они совсем не общались (а тогда разве общались?). Разве она вообще что-нибудь знает про него, кроме того, чем он тогда с ней поделился в осеннем лесу под Рузой, пока шли к заждавшемуся автобусу. И помнила-то смутно: какие-то нелады с женой, отчужденность сына, вроде неродного... Собственно, а почему она должна помнить? Мало ли что бывает у каждого, сегодня так, завтра иначе. В стихах же у него все такое растревоженное, даже болезненное, можно сказать, ну вот хотя бы в том, что прочитал, а потом прислал совсем недавно:

Умереть в Рождество

Не судьба а судьбища

Вдруг воздвигнется Храмом

На пепелище

Вдруг взметнется легко

Из снегов и метели

Крик младенца земного

В небесной купели

Она его спросила, почему он написал это стихотворение, а он: не знаю, просто настроение такое было, слова же, они сами приходят, сами соединяются в строчки, только записать. А может, это им кто-то пишет. Сам удивляется, когда потом перечитывает: надо же!.. Но в голосе не удивление, а как бы даже азарт, чуть ли не самодовольство. Он и еще что-то объясняет, про сочинительство, но она уже не слушает, верней, не слышит, хотя и продолжает прижимать трубку к уху. То, что привиделось в его стихах, не очень сочетается с этим азартом, пусть даже это азарт творческий, вдохновение своего рода. В его стихах (у нее уже скопилось) этого почти нет. О чем-то они ей напоминают, даже во сне стали всплывать некоторые строчки, или в течение дня – на работе, в транспорте, даже в магазине. А то вдруг за мытьем посуды или стряпней. Привязываются.

Кто-то тайну пробудит

В душе

И в тайне пребудет –

Душа сохранит

Строк рассыпавшихся

Все равно не собрать – мелок бисер

Напрасно

Губ усилье

Немого ропот

* * *

Когда он долго не звонит, ее вдруг начинает точить беспокойство: почему? Не обидела ли в прошлый раз? «Не хотите ли послушать? Ночью вот родилось...» –спозаранку. А она нервно прервала: не может она сейчас, на работу опаздывает. И в следующий раз опять что-то не так сказала. Или, наоборот, не сказала – то, что он хотел бы услышать. Творческие люди ранимы...

Похоже, не хватает ей его звонков. Но когда звонки часты (бывает), она раздражается, как и муж («Зачем тебе это нужно?»), потому что, как правило, не вовремя, словно нарочно: они либо ужинают, либо смотрят какую-нибудь передачу по телевизору, либо еще что... Муж морщится («Если у тебя есть фонтан...»), сын грубовато швыряет трубку: «Сколько можно?..»

Она-то в чем виновата?

Не виновата. Но, если звонков долго нет, как-то не по себе. В конце концов, не настолько они и мешают, эти его звонки. Что-то они в ней затрагивают, стихи имеется в виду, она потом ощущает в себе долго, вроде как мелодией или ритмом неким.

Клубом дыма

Сгустком крови

Сумерки легли над полем

И на горке под укат

Зацелованный оклад

Церкви

В праздничном уборе

Комом в горле

Вдовьей долей

Ели в саване собольем

И закат как будто вровень

Сердцу бьющему в набат

* * *

Однажды она вдруг не выдерживает и задает ему неожиданный (для себя, как и для него) вопрос: чего он от нее хочет? Чего добивается?

Именно так и спрашивает:

— Что вы от меня хотите?

Он – на другом конце провода – даже опешивает, голос в трубке сразу отдаляется, глуше и глуше, слова плохо различимы.

— В каком смысле?

— В прямом. Чего вы от меня добиваетесь?

— Не понимаю, — говорит он.

— Все вы прекрасно понимаете, — твердо говорит она, сама не зная, что хотела бы услышать в ответ.

— Я правда не понимаю.

— Зачем вы мне звоните?

В трубке надолго воцаряется молчание, потом тихо:

— Я вам надоел, да?

* * *

Ночью она опять просыпается.

Осенний багряно-желтый лес, устланная пожухлыми листьями земля, корзинка, доверху полная опят, они идут по какой-то тропинке, а он что-то рассказывает ей про жену и сына, про лес, про жизнь, которая слишком быстро проходит... Все проходит слишком быстро, говорит он, полуобернувшись, потому что она идет чуть позади, а еще дальше восьмилетний Вадик, ее сын, с каждым годом все быстрей... Почему он говорит это именно ей и именно теперь, когда они идут по лесу к дожидающемуся их где-то автобусу? Он их отыскал, когда они с сыном почти отчаялись выйти на дорогу, не говоря уже про то, чтобы найти автобус. Намаявшись, сидели на упавшей березе, в совершенно незнакомом месте, и вдруг он, надо же! Как это могло получиться, что он вышел прямо к ним?

Впрочем, в том лесу он чувствовал себя как дома, легко ориентируясь по каким-то своим приметам, и вообще был похож в своей зеленой брезентовой ветровке, кирзачах и кепке то ли на лесника, то ли на геолога. Она его спросила: «Как вы нас нашли?» А он, хитро усмехнувшись: «Ну, не так уж сложно». Она тогда еще подумала (глупость), не шел ли он тайно за ними, с какой-то своей непонятной целью. Скорей просто неподалеку был, услышал их голоса. Но потом подтвердилось, что действительно ждал вместе со всеми у автобуса и уже после пошел их искать. Странно, но она все равно ему была благодарна: устали они с Вадиком, к тому же она слегка подвернула ногу.

В который раз ей это вспоминается, за окном блеклый свет фонарей, знакомые строчки:

Расторопша – цветок и слово

Расторгуй – что-то тоже совсем земное

Размахай – в поднебесье рвется

Просто наваждение какое-то. И она начинает думать про то, что время действительно летит слишком стремительно, с каждым годом все быстрее, Вадику скоро двадцать три, у него уже своя жизнь, свои увлечения, пристрастия, взгляды, на них с отцом он посматривает с некоторой снисходительностью и чуть ли не с иронией, как если бы понимал про жизнь больше, чем они. Кто знает, может, так и есть, молодым порой жизнь дается легче, особенно если она так быстро меняется, как теперь. И к ней так трудно бывает примениться, тревоги всякие, усталость...

Она не хочет об этом думать. И уснуть не удается, а в полудреме опять строчки, строчки... И опять мысли. И еще что-то внутри, не поймешь что – мечется, рвется куда-то...

Обнаженная натура

Они почти не встречаются. Верней, встречаются, как не встретиться в их сравнительно небольшой двухкомнатной квартире, с общим, естественно, санузлом и кухней, но это даже встречей трудно назвать – случайное пересечение, столкновение, они совсем как чужие, все молчком. Да они и стараются избегать друг друга, чтобы не произносить лишних слов, чтобы ненароком не вступить в более личный контакт...

Они – муж и жена, впрочем, это уже, похоже, чистая формальность. Нет, они не разведены, но расселина между ними все шире и шире, это даже не расселина, а почти настоящая пропасть.

Он в своей комнате или на работе, то же и она. Только кошка Милка еще не поняла, что произошло, и курсирует где хочет, мяукает, прося есть как у нее, так и у него, в зависимости от того, кто в данный момент ближе к холодильнику, где хранится ее любимое яство – рыба. И ласкается она, мурлыча, к каждому, в зависимости от настроения. Вообще-то, она живет у Раи в комнате, но если ей удается проскользнуть в комнату Сергея, то она может оставаться там довольно долго, а если захочет выйти, то сядет возле двери и мяуканьем попросит, чтобы он ее выпустил.

А как все хорошо начиналось! Знакомые говорили, что более гармоничной пары не встречали. Даже и внешне: он – высокий, широкоплечий, она тоненькая, стройная, чуть пониже его. Но главное, конечно, не это. Главное, ясное дело, – взаимопонимание. Ну и всякое прочее. И сблизились они на такой изящной почве, как искусство. Собственно, и познакомились на вернисаже приятеля Сергея, тоже художника, дизайнера и фотографа. Картины, выпивка, закуска, разговоры, в общем, как обычно, потом встречи, споры об искусстве, хождения по выставкам и мастерским художников, близость вкусов и общие интересы.

Рая, хоть и закончившая технический вуз, тоже мечтала стать художником (заветное), как раз тогда она тоже увлеклась фотографией, они обсуждали ее снимки, которые Сергею нравились, просто нравились, хотя, конечно, до профессионализма и уж тем более до искусства ей было далековато. Но Сергей хвалил ее снимки, она восхищалась его работами, а это, естественно, не могло не сближать.

И потом, когда уже жили вместе, обсуждения продолжались. Так совпало, что чуть ли не с самого начала их совместной жизни Сергей начал быстро расти. Посеянное раньше дало сильные ростки и стало плодоносить, первая его выставка прошла на «ура», ему стали заказывать работы, а вскоре предложили место арт-директора в одном из крупных глянцевых журналов. Это был успех, который Сергея не только обрадовал, но и заставил еще серьезней заняться совершенствованием своего мастерства. Иногда Сергей радостно прибегал к жене, если она была дома, и говорил:

— Ты только посмотри, как здесь ложится тень, с ума сойти, сразу совсем другой эффект, — и он протягивал ей разные изображения — с тенью и без тени.

В другой раз его восторг мог вызвать неожиданный ракурс, который он долго искал и не находил, а потом вдруг снизошло.

Короче, он становился не просто профессионалом, но и настоящим художником.

Случалось, конечно, что и спорили, даже довольно яростно, вплоть до ссоры, но всегда в конце концов находили почву для примирения.

Рая меж тем стала его основной фотомоделью.

Сергей и раньше нередко работал с обнаженной женской натурой, считая ее необыкновенно важной для любого художника, сулящей самые неожиданные находки. Он любил цитировать пастернаковское: «А я пред чудом женских рук, спины, и плеч, и шеи и так с привязанностью слуг весь век благоговею». В красоте женского тела, говорил Сергей, есть нечто особенное, поглощающее без остатка, приоткрывающее какие-то очень тонкие сферы. Она вызывает благоговение и в то же время желание освободиться, жажду предаться ей безраздельно и в то же время подчинить себе, увековечить и в то же время разрушить. Перед ней чувствуешь себя беззащитным, но и она вызывает – при всей своей могущественности – жалость своей хрупкостью, уязвимостью перед всем, перед чем уязвимо человеческое, – перед временем, болезнями и всякими неурядицами. Любая обнаженная натура – это почти всегда своего рода роман для художника, независимо от того, близки они с натурщицей или нет. В нем бывают и восхищение, и ревность, и протест... Любил он поговорить на эту тему.

Она же еще в первые дни их близости, когда он с восхищением пропел хвалу совершенству ее тела, не без кокетства сообщила, что ей уже не один раз предлагали позировать обнаженной.

«Правда?» – спросил Сергей рассеянно и потом дня два ходил мрачный.

Предлагали или позировала? – вот вопрос, который его некоторое время мучил – по себе знал, чем такие предложения обычно заканчиваются.

Впрочем, Рая утверждала, что только предлагали. Соблазн, признавалась, для нее, конечно, был, что-то новое и неожиданное в жизни, экзотика, риск, острота, но она так и не отважилась. Все время ее что-то останавливало – либо тот, кто предлагал, не внушал доверия, либо настроения не было – все-таки раздеться перед кем-то чужим, тебе совершенно не близким, это уже нечто серьезное. Сергею хотелось в это верить, но то, как она это сказала, почему-то вселяло сомнение.

А сложена она действительно была хорошо, хотя и не без некоторых изъянов (плечи чуть широковаты, а бедра, наоборот, узковаты), но ведь женская красота – это не только пропорции, тем более для, так сказать, увлеченного человека.

Сергей снимал ее и нагой, и в разных одеяниях, которые она изобретала сама, находя приложение своему эстетическому чувству и тем самым становясь как бы соавтором. Потом он показывал снимки ей, а она говорила, что´ ей нравится больше, что´ меньше, а что-то решительно отвергала.

Это отнюдь не значило, что Сергей со всем соглашался. А некоторые из забракованных женой даже опубликовал в нескольких журналах, не сообщив, правда, об этом самой Рае. Впрочем, для этого и не требовалось ее разрешения, лицо ее на этих снимках было скрыто самыми разнообразными способами, вполне, впрочем, художественными. То его затеняли широкие полы шляпы, то луч света ложился так, что вместо лица было только сияние. Вполне анонимная натура, которую вряд ли кто сумел бы идентифицировать с Раей.

Все эти художественные забавы, одевания-раздевания, поиски новых ракурсов, поз, жестов, безусловно, разнообразили их жизнь, вносили в нее некоторую пряность и остроту, не давая остыть и без того достаточно пылким чувствам. В этих играх они лучше узнавали, или, точнее, познавали, друг друга – телесно, чувственно, но и душевно. Чему как не искусству дано лучше разглядеть в человеческой плоти скрытое в ней тепло души, ее трепет, а если оно еще и осенено личным чувством (не будем произносить всуе слово, которым принято его называть), то возникает нечто совсем особенное, неординарное. И все это так или иначе накладывало печать на работы Сергея, отражалось в них – тем самым «чуть-чуть», которое, по словам классика, и делает произведение искусством.

Однажды Рая просматривала журналы в комнате Сергея и в одном неожиданно наткнулась на художественное фото, которое показалось ей очень знакомым. Или даже не фото, а натура, которая там была изображена. Нагое женское тело в туманной дымке напоминало плывущее облако, верней, плывущее облако напоминало обнаженное женское тело, как будто фотография была плохо проявлена. Это точно было ее тело, она не могла не узнать его, к тому же это подтверждалось фамилией Сергея под фотографией. Не помнила она почему-то этой работы, да ведь и не факт, что Сергей ей все показывал.

Снимок был очень эстетский, стилизованный под начало века, с легким налетом сепии. Но, разглядывая его, Рая испытывала странное непривычное чувство – будто ее обманывали. Да, вот это она, это ее тело, но как бы вовсе и не ее. И не то удручало, что теперь оно доступно зрению многих, ведь и раньше видела в разных журналах такого рода фотографии, сделанные Сергеем, ей это даже льстило. Некий закон искусства вступал в силу: молодое точеное женское тело на самом пике своего цветения, и нежность в нем, и скрытая страсть, и будущее материнство, все-все... Отнюдь не лишенное индивидуальности, оно как бы представительствовало от всего женского пола: женская природа заявляла в нем о себе с такой силой, что невозможно было рассматривать его равнодушно. Хотелось вглядываться в каждый изгиб, каждый нюанс света и тени, гнездящихся во впадинках и выпуклостях, следовать за каждой линией... Что говорить, у Сергея здорово получалось.

Так было, но только не на этот раз. Облако-тело не то что оскорбляло ее, но задевало точно. Именно своей отчужденностью, как будто у нее отняли что-то очень дорогое и важное. Причины? А Бог ее знает, какие причины. Может, так было потому, что в этом расплывающемся теле не было прежней цельности, силы, трудно даже сказать чего... Больше того – в нем была какая-то болезненность, оно растворялось в этой туманной дымке, почти распадалось, и это было мучительно. Она бы наверняка отвергла этот снимок, покажи ей его Сергей. Но он не показал, она не помнила, чтобы видела его раньше. Это было почти как предательство, он не должен был так поступать. В конце концов, это было ее тело, это была она, Рая, а он не имел права.

Сергею, впрочем, она ничего не сказала, но, когда его не было дома, стала внимательно просматривать все вновь появлявшиеся в его комнате журналы. И еще в одном она обнаружила похожий снимок, видимо, из той же серии, и снова ее поразило ощущение упадка, если угодно, чуть ли не распада. Она попыталась вспомнить, когда он ее в последний раз фотографировал, а впрочем, так ли это было важно? Какая-то тягостная отстраненность была в этих высокопрофессиональных и, вполне вероятно, действительно художественных фотографиях. Словно Сергей не то что увидел, а именно подглядел, может, даже в щелочку, в замочную скважину, еще как-то.

Неожиданно для себя самой Рая скидывает одежду и встает обнаженная перед большим дорогим зеркалом, не так давно купленным специально в ее комнату и занимающим треть стены.

На минуту задержимся в этом месте.

Вот она пристально рассматривает свое тело – то одним боком повернется, то другим, а то даже и спиной, неловко выворачивая шею, чтобы получше разглядеть свое отражение. То поближе подойдет, а то отступит на несколько шагов. Что говорить, кожа после зимы бледновата, но тело – по-прежнему молодое, сильное, красивое. Шея, грудь, бедра, все в порядке. Она распускает собранные на затылке золотистые волосы, и они волной ниспадают на плечи. Водопад волос, водопад золота. Она точно могла бы быть топ-моделью...

Впрочем, проехали. Время ушло.

Ушло?

Да нет, все хорошо, все замечательно, ничего и в помине, что так неприятно поразило ее на тех фотографиях в журналах. Однако теперь – и это тревожит ее – она рассматривает свое тело иначе, чем прежде, до тех снимков: тогда это было несомненно ее тело, она радовалась ему, любила его, любовалась им, она была с ним единым целым. А теперь... Ах как не хватает теперь ей этого чувства!..

Совсем немного времени прошло с начала их совместной жизни, как Рая вдруг стала заметно остывать к фотографии, уже не охотилась с дорогой цифровой камерой, которую подарил ей Сергей, за всякими городскими и сельскими видами или жанровыми сценками, не бегала на показы мод (иногда Сергей делился с ней своими заказами). Реже стали они ходить на выставки, да и к работам Сергея она тоже стала проявлять гораздо меньше интереса. Позировать же отказывалась категорически, мотивируя тем, что мерзнет, и вообще ей это надоело.

Нет и нет, с этим-то он вполне мог примириться, хотя, если честно, было и досадно. Он, впрочем, по-прежнему приносил ей свои работы, если хотел стороннего взгляда (ценил ее мнение), но это уже было совсем не то, что раньше: во взгляде ее, да и в голосе, каким она выражала свое отношение к тому или иному снимку, сквозило едва ли не безразличие.

Такая холодность, конечно, не могла не обижать Сергея, который привык совсем к другому. Может, даже не в этом дело, а просто хотелось с кем-то поделиться – с кем же еще, как не с женой? Но и к успехам Сергея она тоже проявляла с некоторых пор равнодушие – ну опубликовал «Пари матч» его работу, что с того? Даже гонорар, ему заплаченный, никак ее не волновал, хотя деньги им как раз были очень кстати – евроремонт в квартире встал в копеечку, они даже влезли в долги.

Если бы, впрочем, только это. Рая вообще стала проявлять странную заторможенность, ко всему вообще. Молча ходила по квартире, закрывала дверь, часами просиживала у телевизора, поглощая все подряд – сериалы, фильмы про животных, ток-шоу, спортивные состязания... Такое впечатление, что ей было абсолютно все равно, что смотреть. И во время близости она не раскрывалась, как прежде, лицо ее оставалось безучастным, так что после всего, что раньше дарило им обоим наслаждение и радость, лишь неприятный осадок и опустошение.

Да, так вот – дверь. Это только кажется, что дверь на то и дверь, чтобы ее закрывали и открывали – по необходимости, а на самом деле – это граница, грань между мирами, и если миры сообщаются, то двери чаще открыты, нежели затворены, порог не ощущается порогом, человек пересекает его не задумавшись, даже не осознавая, что это порог, поскольку не ощущает, что проникает в некое чуждое, заповедное пространство.

С некоторых пор Рая стала постоянно закрывать дверь, причем достаточно демонстративно, а не ссылаясь на сквозняк, – как бы показывая, что ей бы хотелось побыть одной, или поговорить наедине с кем-то по телефону, или почитать в одиночестве книгу. А если Сергей заходил, то она комкала разговор или выключала музыку, которую слушала, откладывала книгу, которую читала, повертывая ее лицевой стороной вниз.

Так ему, во всяком случае, в какой-то момент стало казаться. Сначала он не подал вида, но разве можно долго делать вид, это же неестественно, а что важней всего в супружеской жизни, как не естественность?

Дверь, конечно, только знак. А что же на самом деле?

Сколько раз останавливался он перед дверью в Раину комнату в нерешительности. Ну откроет он ее – и что дальше?

Раин отсутствующий взгляд, судорожное движение, как будто она пытается что-то спрятать от него. Загашенный свет висящего над кроватью бра. Исчезающее в сумраке лицо...