Мы никогда не умрем
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мы никогда не умрем

София Баюн

Мы никогда не умрем


Когда в одной душе и в одной крови сходятся два заклятых врага, жизнь никуда не годится.

Г. Гессе

Занавес поднимается. Темнота за сценой

Поначалу это было странно — смотреть на одно лицо, а видеть другое. Но Ника не жаловалась — в бесконечной и правильной белизне квартиры, откуда для нее не было выхода, вся власть умещалась в наборе простых карандашей и белых листах эскизника. И она рисовала лицо, которое никак не могла разглядеть. Каждый день, из раза в раз. И серые линии на белой бумаге постепенно становились правдой.

Рисовала глаза — серые. Прищуренные, широко раскрытые, смеющиеся и тоскливые, но всегда серые и всегда чуть другой формы, чем те, в которые ей приходилось смотреть каждый день.

Иногда выходили глаза Виктора, и тогда она злилась и рвала листы.

А он, человек без имени и лица, смеялся.

Он редко смеялся.

Она рисовала волосы — выходили тоже серые, но она знала, что они каштановые. Длиннее, чем у Виктора. Мягче.

Иногда Ника все же доставала акварель, и тогда картины обретали расплывчатый полупрозрачный цвет. Но она редко рисовала красками — вдруг придет Виктор. Если увидит рисунки — Ника не знала, что тогда будет.

Она никогда не видела Виктора с длинными волосами.

Сегодня на ее портрете человек без имени, которого она звала Милордом, одет в сюртук. Серый, но на самом-то деле зеленый. Мятый, его придумали сразу мятым, да видно так и не нашли времени его погладить.

Однажды она сказала об этом Виктору, и он рассмеялся. Виктор смеялся чаще. У него было больше поводов для веселья.

— Рисуешь?

Ника подняла взгляд и усмехнулась. Показала эскиз:

— Теперь похоже?

— Я не люблю свои портреты, ты же знаешь, — тихо сказал он, кончиками пальцев опуская ее блокнот.

Она медленно собрала длинные пепельные волосы в тяжелый узел на затылке и проткнула карандашом. Это правда, не любил. Не любил своих портретов, своего имени, а больше всего не любил свое отражение — еще бы, ведь оно-то никогда не было и никогда не будет похоже на портрет.

Поморщившись, выключила свет и задернула шторы.

Темнота была милосердна — всегда стирала различия между портретом и отражением.

— А что будет написано на его могиле, когда я его убью?

— Полагаю, «Виктор Редский», — он сел на край кровати и стал расстегивать рубашку. Чистую, белоснежную, надетую пару часов назад.

Рядом лежала такая же.

— Это ты его убедил, что к его белесым волосенкам и бесцветным глазкам подходят белые рубашки?

— Ну уж нет, этот пробел в воспитании точно не моя вина, — криво усмехнулся он.

Никакого контраста, монотонная белая определенность. Хорошо хоть его глаза серые, совсем не как у Виктора.

Наверняка и могильный камень ему поставят белый. Ну конечно, это же «пра-виль-ный» цвет.

— А твое имя? На камне?

— Не нужно. Виктор мне дал это имя, и я не хочу, чтобы меня так называли. И тем более, — он с отвращением стянул рубашку, — чтобы его писали на могиле.

— У него дрянной одеколон, — пожаловалась Ника, хватая сброшенную рубашку.

Скомкала и засунула под кровать. Но запах остался, амбра, кожа и табак, приторная и навязчивая смесь. Ника не верила, что когда-нибудь сможет избавиться от прилипчивых ноток. Ей казалось, что даже земля, в которой его похоронят, будет пахнуть этим проклятым одеколоном.

— С этим я тоже ничего не могу сделать, — с искренним раскаянием сказал он.

— Я могу. Убью его, засуну башку в банку с формалином, поставлю на полку и буду любоваться каждый день. И никакого одеколона, — мечтательно прошептала Ника, и он наконец-то улыбнулся.

Она подалась вперед, чувствуя, как тянет, мучительно тянет ее к этому оброненному теплу.

У него осторожный поцелуй. И теплые руки — еще одно невозможное чудо, пальцы, которые переставали быть ледяными. Из движений исчезала нервозность Виктора, а рубашка пахла только чистой тканью. Наверняка его одеколон пах бы морской солью и деревом, нагретым солнцем. У Ники был такой дома, она уже и не помнила откуда. Да и как это «дома» почти не помнила, а сейчас и не хотела помнить.

— Я буду тебя рисовать, — пообещала она, отстраняясь. — Когда убью его, нарисую сотню твоих портретов. Сошью тебе сюртук.

В темноте мало очертаний, зато есть прикосновения и запахи. Ника хотела бы уметь рисовать их, навсегда запереть в бумагу, суметь взять с собой в пустое белое будущее. Но этого никто не умел, ни она, ни та женщина в бархатных перчатках, которую Виктор ненавидел больше, чем собственную мать.

— Зачем мертвецу сюртук? — он прикоснулся к кончику ее носа, и она, не выдержав, вцепилась в его руку и заставила прижать ладонь к своей щеке.

Прикосновение, от которого не останется ничего, кроме тающей памяти, как и от этого человека. И все же Ника надеялась, что когда придет время, какое-то из краденых прикосновений оживет на коже. Принесет секундное утешение — а что еще ей останется?

— Я его похороню! Если на могиле будет написано «Виктор Редкий» — ну и ладно, у тебя будет своя могила! Даже если мне придется хоронить сюртук, твои портреты и…

Она вырвалась. Встала перед ним, глядя сверху вниз. Слезы она не вытирала — на это не было времени. В любой момент он исчезнет.

Была такая сказка, а может, и не одна — про человека, с которым можно быть только в темноте. Нельзя зажигать свечей, потому что тогда волшебство закончится, и наступит реальность. Оказывается, и в жизни иногда приходится следовать сказочным правилам.

— И все, — прошипела Ника. — Это все, что мне останется от тебя, Милорд. Все, что ты мне оставишь — то, что я сделаю, что придумаю про тебя сама! А что мне написать на камне?

— «Милорд» и напиши, если уж решила меня так звать, — устало ответил он. — Как же, «а если у него нет имени»… всегда такой был… Ника, это милосердие, понимаешь? Не только для меня, но и для него, и для… других людей.

— Я не хочу для него никакого милосердия, — процедила она, отворачиваясь. — Я не хочу для других никакого милосердия. Почему я вообще должна думать о ком-то еще?! Я полтора года не выходила из этой чертовой квартиры! И что, кто-то, кроме тебя, был ко мне милосерден?!

— Я знаю, что ты не такая. Ты не жестокая, — он сжал ее запястья. — Я жестокий. И Виктор. И наша милая сестра — может Лера даже больше, чем Виктор. А ты лучше, чем мы. Я хотел бы, чтобы было иначе, я клянусь тебе, — и в голосе плеснула искренняя, режущая боль, — но из-за меня… Из-за моих ошибок, а их много было, непростительно много… Из-за меня тебе придется его убить. Тогда ты сможешь выйти, и не получится как в прошлый раз, когда я пытался помочь тебе сбежать.

— И тебя, — хрипло сказала Ника. — Убить его и тебя.

— И меня, — кивнул он.

— Что написать на камне? Как тебя зовут? Как он тебя звал, Милорд? — настойчиво спросила она.

Откуда-то она знала, что неизбежный финал наступит совсем скоро. Может, это их последняя осень и хорошо, если удастся пережить зиму. Уже превратились в белые шрамы порезы на его спине — широкая «V», так и не ставшая «М». Летом травой поросла могила рыжего пса по имени Генри. Виктор все больше времени проводил с сестрой — будто чувствовал, что их собираются разлучить снова.

Ника не знала, почему когда-то развелись родители Виктора, да и сам Виктор этого скорее всего не знал. Не знал, почему в шесть лет его увезли в ту проклятую деревню. Ника видела его отца и их старый дом, и в других обстоятельствах, пожалуй, посочувствовала бы Виктору. Поэтому ей так понравилась шутка с коробкой из-под скотча и театральным реквизитом — в тот раз она смеялась. Ведь тот человек был виноват не только перед Виктором.

Он закрыл глаза. Ника отвернулась — если он откроет глаза, и они будут белыми — значит, краденое время кончилось. Как хорошо, что она не увидит этого в темноте.

— Мартин, — наконец сказал он. — Виктор звал меня «Мартин».

— Красивое имя, — ответила она, не оборачиваясь. — А если я буду тебя так звать?

— Не нужно, — мягко сказал он, незаметно вытаскивая карандаш из ее волос.

— Тогда расскажи, почему, — попросила она. — Мне эту историю только Виктор рассказывал, а ты знаешь, как он обращается с историями. У него были плохие учителя, — Ника криво усмехнулась. — Расскажи историю, Мартин, и я сложу ее вместе с сюртуком и портретами. Вот увидишь, я лучше обращаюсь с историями.

— Он сказал, что… — Мартин осекся, а потом, сделав глубокий вдох, словно перед прыжком в воду, продолжил: — Я сказал ему, что не нужно бояться темноты.

Ника села рядом и положила голову ему на плечо.

Он сжал ее ладонь ледяными пальцами, но это сейчас не имело значения. Она знала, что многих людей из этой истории нет в живых, а значит, тот, кто ее рассказывает, должен сам стать на шаг ближе к мертвецам.

Хоть в чем-то женщина в бархатных перчатках оказалась права.

Акт I. Говорят, ты хороший человек

Действие 1. Темнота на сцене


Жил да был Маленький принц. Он жил на планете, которая была чуть побольше его самого, и ему очень не хватало друга… Те, кто понимает, что такое жизнь, сразу бы увидели, что все это чистая правда.

Экзюпери

 

Ничего не было.

Ничего. Только клубящаяся обрывками темнота. Одни из обрывков были ребристыми и холодными, другие ложились на лицо снежинками. А может, хлопьями сажи.

Где-то в темноте звенели и скрежетали голоса. Он не мог разобрать ни слова.

В окружающем хаосе, кажется, нет никакого порядка, никакой логики. Вот металлически-ржавое, ложится в руки и намертво к ним пристает. Что-то тяжелое, царапающее кожу. Стряхнуть бы, избавиться, сбросить. Но он, сам не зная зачем, опускается на колени и прижимает к груди то, что держит в руках. И чувствует, как утекает сквозь пальцы вес. Как шершавое становится теплым и мягким. И вот уже широкая, шелковая полоса змеей обвивается вокруг шеи.

— Нет, — прохрипел он, смахивая с щеки черную снежинку.

Она прочертила на коже вязкий, маслянисто-черный след. Полоска превратилась в удавку, пережала горло.

«Не. Ходи», — раздаются первые слова где-то над ухом.

В этих словах никакого смысла. Он и так никуда не идет — вокруг только темнота. Вовсе нет света, только очертания, осязаемые кончиками пальцев. Нет памяти. Нет прошлого, будущего — и страха тоже нет. Он даже не знает, что должен бояться.

Он… человек? Или зверь с пастью полной раскаленных клыков и чуткими, мягкими ушами? Или он лишь часть этой темноты, которой касается незримо и неощутимо кто-то другой?

«Не ходи».

«Мне… страшно», — раздается еще один голос.

Удавка на шее сжимается сильнее.

Вот один обрывок — он прикладывает к нему ладони, и сквозь них словно проходит электрический ток. Но вместо боли прикосновение вызывает картину, ошеломляющую своим контрастом с темнотой.

Девушка в сером платье зажимает лицо ладонями и смеется, нехорошим, повизгивающим смехом. Между пальцев сочится кровь, капает, капает на воротник, а девушка продолжает смеяться.

«Мне страшно».

«Не. Ходи».

Дышать становится почти невозможно, но страх смерти так и не приходит.

Одно движение — и под пальцы ложится что-то другое. Теплое, вибрирующее, покрытое жестким, длинным мехом. Мертвое.

Он видит себя стоящим в дверях комнаты. Мир вокруг огромен. Он качается в тусклом свете керосиновой лампы, и в этот момент он чувствует себя почти счастливым.

В ладонь с хрустом врезается комок битого стекла.

Маленькая комната. Десятки картин, на полу, вдоль стен — их не хотят показывать, не дают им стать окнами в нарисованный мир. На картинах море, запертое в масляную краску. Сначала он не замечает девушку с пепельными волосами, стоящую посреди комнаты. Ее лицо залито слезами, а глаза полны отчаяния, словно в них поселилась темнота, из которой он вышел.

«Не ходи! Ты ничего не изменишь!.. Я не хочу снова стрелять…» — бессвязно шепчет она, рассыпаясь хлопьями сажи.

«Мне больно», — раздается второй голос.

Он не может понять, кому принадлежит этот голос. Но делает шаг туда, откуда, казалось, он звучит.

Что-то холодное, словно… снег. Это снег. Невидимый в темноте, черный снег.

Он стоит посреди заснеженной улицы и смотрит на беловолосого мужчину в тонком черном пальто. Он молод, но на лице его лежит глубокая, беспроглядная усталость, которую словно впечатывает в его черты каждый порыв ветра. Под ногами у него лежит не то спящий, не то мертвый рыжий пес.

«Не ходи туда. Ты ничего не можешь исправить. Сколько раз ты пытался? Останься, никто тебя не осудит. Оставь меня. Ты ведь знаешь — всем будет лучше, когда я наконец-то умру».

Оказывается, дышать вовсе не нужно. Так больнее. Удавка затягивается, и что-то трещит под ней. Но он не пытается ее сорвать.

«Ты никогда не умрешь», — отвечает он.

Будто тянет колючую проволоку, свернувшуюся комком в груди.

«Не ходи!»

Что-то бьет его по лицу — мягкое и душное. Он срывает с лица тяжелую бархатную ткань, и заснеженная улица сползает под ноги мазутно-черной лужей. Он стоит на самом краю театральной сцены перед пустым залом, только в первом ряду сидит молодая блондинка в черном платье. По ее лицу текут слезы — такие же черные и вязкие, как то, что разливается под его ногами.

«Ах, котеночек! Я хотела, хотела бы сказать тебе не ходить, но ты ведь знаешь, что должен», — шепчет она, протягивая к нему изуродованную ожогами руку. Она встает и делает единственный ломаный шаг, а потом оступается и падает в черноту пола.

И занавес падает, отрезая зал.

Нет никакого моря. И снега. И девушки. И театра.

Осознание внезапно опрокидывается на него, словно чан кипятка. Нет и не будет.

Где-то там, за гранью темноты его ждет бессилие. Он ничего не исправит, не изменит, никого не спасет и никому не отомстит.

Не заслужит покоя или забвения. Ему незачем туда ходить.

Он оборачивается.

Вот она, темнота. Образы, миллионы образов, целое море памяти. Он может касаться их всех поочередно, отталкивая те, что причиняют боль, и сохраняя те, что греют замерзшие руки и застывшее сердце.

У блондинки в театральном зале злое лицо и ломаные притворные жесты. Он не хочет ей верить. Не хочет, чтобы девушка в комнате с картинами плакала, чтобы страдал мужчина в черном пальто.

«Не ходи, не нужно, прошу тебя!..»

«Мне одиноко…»

«Не нужно больше боли, не ходи туда!»

«Они любят тебя, славный, поэтому желают добра. А я не умею любить. Только я скажу тебе правду — истории нужно рассказывать до конца. Иди. Ну же, иди!»

Впереди брезжит свет в дверном проеме. Он шагает в него, не оборачиваясь и не закрывая глаза.

Сначала есть только ломающая боль, перемешивающая память десяти тысяч людей, сделавших одинаковый выбор.

Следом приходит обжигающе-желанное видение. Это пляж на рассвете. Солнце поднимается из серого марева, и небо, и море, и прибрежный песок — единое, залитое светом пространство.

А потом другой свет. Белоснежный, холодный, циничный и злой наполняет его глаза. И больше нет никакой памяти.

И его тоже…

Нет.

«Не ходи…»

 

 

Тьма скалилась из дверного проема. Что-то таилось в этой темноте. Оно ползло по темному коридору. Тащило свое огромное, скользкое тело, медленно и громоздко. У этого существа тысячи глаз в холодном, студенистом теле, и три щупальца, покрытых редкими черными волосками.

До сих пор оно не настигло его только потому, что движется очень медленно. Своим колышущимся телом оно заняло весь коридор. И бежать некуда. В окне виднеется такая же враждебная, полная монстров тьма.

Если броситься туда, попытаться ухватиться за холодную оконную ручку. Перелезть через ледяной подоконник, коснуться босыми ногами жирной, влажной земли…

Существо станет ползти быстрее, почуяв уходящую жертву. Издаст визгливый, булькающий звук, и в темноте вокруг зажгутся сотни красных глаз…

«Ничего не будет», — раздался голос.

Голос не страшный. Так монстр не стал бы говорить. Говорит, кажется, мальчик, такой же, как он сам… нет, старше. Точно, старше. Наверное, он смог бы помочь ему. И говорит спокойно — значит, не боится.

Только откуда кому-то взяться в доме с запертыми дверями и окнами? Это монстры вездесущи, они живут в любой темноте. А ничего хорошего там отродясь не обитало.

«Неправда. В темноте живут светлячки. Смотри», — и вокруг лампы заскользили, танцуя, несколько огоньков.

Разноцветные, будто слетели с новогодней гирлянды. Они не освещали даже небольшого пространства, только светились сами. И все же в их хаотичном кружении было что-то успокаивающее.

Разве монстры живут рядом с волшебными огоньками?

«А еще в темноте живут совы. У них мягкие перья и золотые глаза», — продолжил голос.

— И острые когти, — на всякий случай шепотом возразил мальчик.

«Они нужны им, чтобы охотиться на мышей. Ты что, мышонок?»

— Нет…

«Тогда зачем тебе бояться сов? Они носят темноту в клювах, а утром укрывают кусочек в теплых перьях, чтобы сберечь от солнца».

— Зачем? Зачем чтобы наступала ночь?

«Потому что без темноты не бывает света. Не бойся темноты. Там нет никого, кто желал бы тебе зла».

Хотелось бы верить. А это, скользкое, страшное?.. И еще…

— А ты сам-то кто? И откуда взялся? Папа не разрешает водить гостей. Говорит, они непременно что-нибудь сопрут. — Мальчика осенила догадка. — Ты вор, да?

Он даже вспомнил слово «форточник». Так шепотом называли одного тощего мальчишку, который иногда появлялся во дворе его бывшего дома.

«Я не вор. Я не знаю, кто я».

— А как тебя зовут?

«У меня нет имени. Если хочешь — придумай его».

Ух ты. Придумать кому-то имя! Это же так… почти как дать кому-то жизнь. Вот не было у человека имени, а теперь — будет. Его будут звать, и он будет отзываться. Всю жизнь.

— Я же тебя совсем не знаю. Вот если подружимся — я смогу понять, как тебя зовут. А ты добрый?

«Что значит "добрый"?», — с легким недоумением спросил голос.

— Ну добрый это тот, кто никого не обижает. И… не хочет обижать.

«Я не стану тебя обижать. И не хочу. Тебя зовут Виктор, верно?»

— Верно. Только меня так никто пока не называет. Я еще не взрослый.

«И не нужно торопиться, — вздохнул голос. — Тебе все еще страшно?»

— Нет, — с удивлением произнес мальчик. — Это как у тебя получилось?

Голос не отвечал.

Темнота и правда опустела. Никто больше не крался к нему, никто не смотрел тысячей глаз.

Он закрыл глаза. Огоньки все еще танцевали у лампы — он откуда-то точно это знал. Зная, что они там есть, а еще этот, странный, но вроде бы хороший, мальчик заснул.

Ему снилась маленькая, пестрая сова, укрывающая под крылом маленький кусочек темноты.

Спустя несколько минут он снова открыл глаза. Подошел к шкафу, открыл дверцу. Поморщился.

Аккуратно подняв табуретку, чтобы никого не разбудить, перенес ее к шкафу, и, наконец, заглянул в зеркало, висящее на дверце.

На него смотрело чужое лицо.

Мальчик совсем маленький, ему около шести. Длинный нос и большие, серые глаза делали лицо печальным и бледные губы только усиливали впечатление. Он смотрел на свои руки, с тонкими, длинными пальцами и проступающими под кожей ниточками вен.

И чувствовал подкатывающий к горлу ужас. Хотелось кричать, но он, сделав над собой усилие, проглотил этот крик, шершавый и сухой.

Это не его лицо.

Он точно знал, как выглядит. Пусть он не помнит своего прошлого, только кружащиеся, гаснущие обрывки — морские волны, город с черепичными крышами, а впрочем, нет никакого города и моря.

Пусть он не может вспомнить ни одного момента, когда был собой. Но есть вещи, которые он помнит о себе совершенно точно.

Мальчик в зеркале — блондин. У него почти белые, давно не стриженные волосы. Он — шатен.

У отражения темно-серые глаза. Он откуда-то знает, что, когда Вик проснется, глаза у него будут намного светлее. Потому что это у него, не у Вика темно-серые глаза.

А главное — мальчику в зеркале не больше шести лет. Ему — двенадцать. Это он откуда-то точно знал, да, двенадцать полных лет. Ему не пришлось бы вставать на табуретку, чтобы заглянуть в зеркало.

Он медленно слез с табуретки, отнес ее на место. Закрыл дверцу шкафа — тихо, чтобы не хлопнула. Лег в кровать, завернулся в одеяло.

И почувствовал, как задавленный крик рвется наружу. Пришлось закусить край одеяла, чтобы превратить его в тихий, отчаянный стон.

Что это? Безумие? И кто из двоих безумен?

По всей видимости, Вик. Все, что он может вспомнить — его, Вика, память.

Его отец — алкоголик, избивал его мать.

У него двое сестер. Одну, Леру, Вик очень любит. Младшую, Оксану, почти не помнит. Он не понял ее, и она для него будто не существует — слишком маленькая. Слишком крикливая. Всем слишком плевать на нее.

Вик, кажется, не очень любит мать.

Он вспоминает худую женщину, тихим голосом рассказывающую сказки о море. От обрывков этих воспоминаний почему-то веет тоской и тянет в груди.

Зато Вик любит отца.

Он пытается выловить хоть одно счастливое воспоминание об отце, но ему не удается. Нет совместных прогулок, сказок, игр, поездки на рыбалку или вырезания картинок для аппликации в детский сад. Ничего, что, по его мнению, могло бы сблизить маленького мальчика с папой.

И в детский сад Вик, кажется, тоже не ходил.

А вот важное воспоминание. Ответ на все вопросы.

 

В холодном воздухе золотилась пыль.

— Я скоро научусь писать, — сказала Вику девочка, сидящая на диване.

Она куталась в грязное одеяло, и ее длинные темные волосы рассыпались по одеялу, словно блестящие змейки.

Раньше он сел бы рядом. Вдвоем всегда удавалось согреться быстрее. Но теперь от чего-то не решался. Словно чувствовал, что он, хоть и сидит на ледяном полу, привалившись спиной к дивану, все же уже где-то в недосягаемом «далеко».

— Вик, мне страшно, — сказала девочка, подползая к краю дивана, и беспомощно пытаясь заглянуть ему в глаза.

Он только тяжело вздохнул. Ему тоже было страшно. Но он — взрослый. А значит, должен защищать младшую сестру, а не пугать ее еще больше. А еще он — мальчик. Мальчики не плачут, не показывают своего страха и поддерживают тех, кто слабее.

Его так дедушка научил. Дедушки очень не хватает. Пока он был жив, все было проще. Он пах табаком и тканью. Рассказывал сказки, в которых все было правильно. Рисовал простой и понятный мир. А потом умер. И мир… мир перестал быть понятным.

Вик, украдкой вытерев все-таки подступившие слезы, забирался на диван.

— Трусиха, — беззлобно сказал он, и лег рядом с сестрой, обнимая ее.

Лера плакала. Он гладил ее по голове, кусая губы, чтобы самому не расплакаться.

Там, в деревне, куда они утром едут с отцом, кажется, нет телефона. Только почта. Вик умеет писать, немного. Пока с ошибками, и предложения у него короткие, и буквы все пляшут — но он научится, непременно. А Лера не успела научиться, они вдвоем только недавно выучили азбуку и научились читать простые предложения по слогам.

Ничего, научится. А завтра он скажет ей, что написал ей двенадцать писем, оставив их стопкой в ящике стола. На каждом листе написано большими, неуклюжими буквами — «июль», «август», «сентябрь»… двенадцать листов. Он хотел сделать конверты, но не успел. Отец только неделю назад сказал, что они уезжают.

Двенадцать писем. На год, что она будет учиться писать. Он писал, старательно выводя каждую букву, чтобы сестра не запуталась.

Каждое письмо заканчивалось словами: «Я люблю тебя, сестренка. И буду ждать».

Сес-тр-ен-ка. С пробелами. Ей так проще. Она еще совсем плохо читает.

Лера уснула, положив голову ему на плечо. Он аккуратно убирал ее волосы с подушки. Прижал ее к себе. И тихо, отчаянно разрыдался, уткнувшись лицом ей в макушку.

Он не хотел ехать с отцом ни в какую деревню. Хотел остаться с сестрой. Она маленькая, беззащитная, и боится темноты. Он тоже боится, но готов защищать ее, отважно заглядывая под кровать и выглядывая в темный коридор: «Смотри, тут никого нет. Не бойся, я же с тобой».

Почему отец не может любить маму.

Это же так просто. Она же совсем не сопротивляется.

Он смотрел пустыми глазами в темноту.

Отец увез Вика в деревню. Не просто в деревню. На хутор, на отшиб.

Вику нужен друг. Нужна поддержка.

А отец уделяет время свиньям, которые сыто хрюкают в сарае, да бутылке, которая регулярно наполняется в подвале, где стоит безостановочно работающий самогонный аппарат.

Свиньи в сарае — розовые, с тугими боками и чистыми глазами. Свиньи — это деньги. Отец научился заботиться о свиньях и любить деньги.

О детях его заботиться не научили.

Вик голодал второй день. Слонялся по дому и по двору, не зная, чем себя занять. Как-то он пробовал исследовать окрестности, но потерялся и не нашел дорогу домой. Пришлось ночевать в лесу, под разлапистой елью, похожей на зеленый шатер. Только вот там была холодная земля и вездесущий зябкий ветер. Утром он встретил женщину, которая шла на рыбалку. Он долго ахала, жалела «дитятко», и даже что-то злое говорила об его отце. Но планов своих не изменила. Виктору пришлось идти с ней на реку и сидеть там до обеда, пока солнце не начало совсем уж невыносимо печь. Тогда женщина вывела его к деревне, откуда он еще полчаса пешком добирался до хутора по указанной дороге.

Дома его ждал подзатыльник: «Где все утро шлялся?». Вик только отупело смотрел на отца, не осмеливаясь попросить воды.

«Иди к себе, и чтоб я тебя не видел», — отмахнулся отец, возвращаясь к неразгаданному кроссворду на желтоватой бумаге в жирных пятнах и бутылке с теплой, мутно-серой жидкостью.

И он пошел. Заперся в комнате и забылся тревожным, лихорадочным сном, в котором его никак не покидала жажда. Глубокой ночью прокрался на кухню и выпил все, что оставалось в кувшине с чистой воды. Пробовал отхлебнуть из бутылки отца — воды не хватило. Но жидкость обжигала горло и отвратительно пахла. С трудом поставив бутылку на место и стянув последний кусок хлеба из пакета, он вернулся в комнату.

После этого дом из поля видимости Вик старался не терять.

Все, что он мог вспомнить о пребывании Вика на хуторе — голод. Работа, поначалу, когда они с отцом приводили дом в порядок. Палящее солнце. И отчаянная скука.

Ему нужно помочь. Неважно, по крайней мере сейчас неважно, в чем суть и в чем смысл его существования. Он точно знает две вещи.

Он не хочет умирать.

И не против — Вик нуждается в помощи.

Значит, пусть будет так.

С этими мыслями он закрыл глаза и сонная темнота наконец наступила и для него.

Действие 2. Белый пух


— Говорят, что он в зелёном!

— Где ж он? — Я иду за звоном.

Цветаева

 

Золото утреннего света пролилось из окна на пол. Где-то надрывались петухи, и их переливчатый крик возвещал начало нового дня.

Вик открыл глаза — и правда почти белого цвета. Совсем не похожи на те, что он разглядывал в зеркале ночью. Первым делом он осмотрел комнату.

Табуретка стояла у стола. Не там, где он поставил. Значит, смутное воспоминание о том, как он смотрел в зеркало чужими глазами — все же не сон?

— Эй, ты здесь? — спросил он у пустой комнаты, чувствуя себя до ужаса глупо.

Вчера было темно. А в темноте живут монстры. И совы. И голоса.

И еще сны. Наверно, ему все-таки приснился сон.

Одевшись и на всякий случай подвинув табурет на то место, где он и стоял, Вик вышел из комнаты и плотно закрыл за собой дверь. Вот так. Пусть призраки и волшебство остаются в ночи. Перед ним — пустой коридор, без следов присутствия монстра.

Кухня была тоже пуста. Отец редко просыпался до обеда. Он ложился глубокой ночью, и перед сном обычно успевал задать свиньям корм. Убирал хлев днем. До обеда не стоило шуметь.

На кухне остался беспорядок. На плите — сковородка в потеках жира и с комками гари на черном чугуне. На столе грязная посуда и перевернутый горшок с геранью. Скатерть вся в сальных пятнах.

Вик поморщился, поднял горшок и, как смог, выровнял цветок.

Он мало помнил бабушку, отец всего раз возил его сюда три года назад. Помнил только, что у нее были светло-голубые глаза. Добрые, в сеточке тонких морщин. И помнил, что это ее цветок, который она любила. Значит, нехорошо ему так валяться на этой замызганной тряпке.

Ржавый чайник с мятым боком обнаружился на полу. Конечно, воды там не было. Ни в чайнике, ни в кувшине, ни в ведре. Воду нужно было набрать, и это обещало стать настоящей проблемой.

Колонка стояла во дворе. Вик даже мог бы набрать воды, у него вполне хватало сил. Но было непреодолимое препятствие — около колонки располагалась пара будок.

А в будках пара цепных сторожевых псов, серых, огромных. Их шерсть свалялась комками, а пасти были полны желтых, кривых зубов.

Собаки хуже чудовищ. Чудовища-то может и не доползут, не дотянуться из своей темноты, а вот псы точно оскалят пасти, преграждая путь к воде.

Отец редко кормил собак, чтобы они всегда, даже в жару, были голодны и озлоблены. Собаки боялись отца, никогда не мешая ему подходить к колонке. Страшные, огромные чудовища ползли к нему, прижав брюхо, как провинившиеся щенки. Отец чаще бил их, чем кормил, но они продолжали надеяться.

Вика они не боялись и не признавали, глухо ворча каждый раз, когда он выходил из дома.

Можно еще пойти в деревню, но он не донесет ведро до дома. На улице уже начинал сгущаться губительный зной.

«Не нужно бояться собак», — вдруг раздался вчерашний голос.

От неожиданности Вик разжал пальцы, и чашка, которую он вертел в руках, полетела на пол. Он успел подумать, что отец, не досчитавшись посуды, будет в бешенстве. И что петухи или просьбы набрать воды его не разбудят, а вот звон взрывающейся осколками чашки очень даже может.

Мир перевернулся перед глазами. Всего на миг, плеснув в разум тягучей темнотой.

Вик стоял выпрямившись и держал на ладони целую чашку.

— Ты… чего?!

«Поймал чашку. Ты же испугался, что она разобьется», — ответил голос слегка удивленно.

— Ты что, можешь так делать, да? Ловить за меня чашки? А еще что? Жить ты за меня потом станешь?

Что-то чужое поселилось в голове. Вроде доброе, волшебное. У него есть огоньки, и темнота, которая, между прочим, приходит каждую ночь, с ним не такая страшная. И все-таки это — чужак. У него, кажется, нет своего тела. Нет своих рук, чтобы ловить чашки.

«Я не стану за тебя жить. Если я тебя пугаю — могу молчать. А если хочешь — научу, что делать с собаками», — пообещал голос, не изменяя своему вчерашнему спокойствию.

— И что ты, покажешь им огоньки и расскажешь про сов? — проворчал Вик, все еще настороженный чужим присутствием.

Впрочем, запрещать ему говорить мальчику не хотелось. Как же, наверное, этому голосу будет одиноко, если даже он не станет с ним говорить? Он ведь не может завести других друзей.

«Нет. Я не думаю, что могу показывать собакам огоньки», — со странным сожалением произнес голос.

— А что тогда? Собаки кусаются.

У него на плече и правда все еще ныл желтеющий синяк. Он понимал, что пес просто слегка прикусил, но боль донимала тяжелой пульсацией еще неделю.

«За хлевом, в мешках хлебные корки. Твой отец их привез из столовой в городе. Возьми несколько и иди к собакам».

— Они не станут есть хлеб. Папа им что-то варит…

«Они голодны, Вик. Они будут есть все, что ты им дашь», — в голосе говорящего скользило осуждение? Печаль? Или Вику только показалось?

Он, пожав плечами, вышел из дома.

На улице еще не собралась душная жара. Солнечный свет путался в пышных кронах высоких деревьев, растущих за забором.

У деревьев плотные, темно-зеленые листья. Ветви, тянущиеся к небу и шершавые, темно-серые стволы.

Вик любил смотреть на деревья. И не любил смотреть на двор.

Во дворе куча ржавого хлама, запущенный огород и редкая, вытоптанная поросль травы. Иногда то тут, то там появляются цветы. Нежные, несмелые, будто бабочки, замершие на земле. Он никогда не рвал цветов.

В хлеву что-то хрюкало и повизгивало.

Вик поморщился. Он не любил свиней. Боялся их, а еще неосознанно ревновал. Свиней отец любил. Этих розовых тугих чудовищ с человеческими глазами и зубами.

«Тебе не нужно заходить к свиньям. Но и бояться их незачем, это просто животные».

— Тебя послушать, так ничего не нужно бояться! И свиней, и собак, и темноты! Самый смелый? — голос начинал раздражать.

Может, он еще и считает его трусом, раз не желает разделять его страхов?

«Нет. Я ужасно боюсь… других вещей», — так же спокойно ответил голос.

— Каких же? Боли? Воды? Насекомых?

«Боли. Боюсь сделать кому-то больно».

— И что в этом страшного? Не тебе ведь больно, — возразил Вик, но тут же осекся.

Как-то он толкнул сестру. Не помнил, почему. Вроде даже не со зла, они просто заигрались. Она упала, ударившись спиной об угол стола. И прежде обжигающего стыда пришел морозный ужас. Он ведь точно знал, что она ничего себе не сломала, и что она не станет говорить родителям. Но страх перед причиненной им болью полоснул, как плетью. И потом пришел стыд — болезненный, но понятный.

«Я боюсь превратиться в кого-то, непохожего на себя. Я еще не понял, кто я, и что здесь делаю. И сколько это продлится. Так что можно сказать, что я еще боюсь смерти», — продолжил голос.

— Как ты станешь не похожим на себя? Вот ты есть, ты что-то хочешь и делаешь, как хочешь. Поступаешь, как думаешь, пра-виль-но поступать. У тебя же всегда есть выбор, — сказал Вик, с усилием развязывая веревку на мешке.

Слово «правильно» ему нравилось. Хорошее было слово, жаль, что вокруг все было совсем, совсем неправильно.

«К сожалению, выбор у нас есть не всегда. Эту не бери, видишь, вон на той плесень. Ищи те, которые плесенью не пахнут», — посоветовал голос.

— Ты же сказал, они все съедят?

«Мы же собираемся с ними дружить, а?»

Дружба с собаками казалась Вику чем-то абсурдным. И вообще этот ничего не понимает. С него бы сталось вчера выйти в коридор и погладить того монстра с тысячей глаз. И назвать его «Пушистиком».

«А между прочим — ты стал бы бояться кого-то, кого зовут "Пушистиком"? И откуда ты знаешь, что монстр не хочет с тобой дружить?» — беззлобно усмехнулся собеседник.

«Пушистик», ну надо же! Зачем с ними дружить, с монстрами? Уж точно не от одиночества они становятся такими страшными, полными жажды чужой боли. И нечего искать в них хорошее.

Он сложил выбранные корки в чистое, пластиковое ведро. Отец обычно пользовался другим, металлическим, оно было больше и гораздо тяжелее.

Первый пес поднялся с пыльной земли, стоило Вику выйти из-за сарая.

Пес прижал уши и глухо заворчал.

— А ты можешь… как с чашкой?

«Могу. А если я завтра исчезну — так и будешь бояться собак?»

— Да, — просто ответил Вик, делая еще один шаг к псу.

С тихим звоном цепи поднялась вторая собака. Она не рычала, только скалилась, прижав уши.

«Как зовут собак?» — внезапно спросил голос.

Вик чувствовал его ровное спокойствие. Вставшие с земли, ощерившие загривки и оскалившие клыки, псы и правда ничуть его не тревожили.

— Правого зовут Правый, а левую — Левая.

«Они отзываются?»

— Нет, они… они не знают, как их зовут. Папа с ними не разговаривает.

«Тогда придумай им имена. Только сразу, не жди, пока вы подружитесь. На кого похож кобель?»

Пес был крупный, поджарый, с широкой брыластой мордой. У розового носа топорщились жесткие, короткие усы. Он и правда похож на…

— Боцман. Его будут звать Боцманом! У меня такой в книге нарисован.

«Молодец. Теперь придумай имя суке».

Сука была злее. Тощая, с тоскливыми желтыми глазами и узкой волчьей мордой, она переступала тонкими лапами по земле, готовая сорвать в ту же секунду, как он окажется на расстоянии броска. Это вообще словно была не собака, а лишь ее…

— Тень. Ее зовут Тень.

«Вот видишь. Теперь подойди к Тени, только медленно. Ведро поставь на землю, возьми в правую руку корку, а левую вытяни открытой ладонью вперед».

Доказывать что-то было бесполезно. «Подойди к собаке», «дай ей имя», дальше что, «погладь ей уши»?!

Черный нос Тени быстро задергался. Она замерла в нерешительности, не делая движений навстречу. Только прижала острые, рваные уши и спрятала клыки.

— Бери, я… я же не буду тебя обижать, — тихо сказал Вик, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Он бы никогда не стал бить собаку. Ему было противно, когда отец, намотав на кулак цепь, бил собак ногой под ребра. Собаки визжали, потом только скулили, и под конец — хрипели, придушенные ошейником. Цепь кобеля была длиннее, и отец бил всегда сначала его так, чтобы сука не дотянулась со своей цепи. В этом было что-то бесчестное. Что-то подлое и малодушное.

Собака сделала пару неуверенных шагов. Зубы щелкнули, мазнув по пальцам — она схватила корку и бросилась к забору. Вик сам, без подсказки, взял ведро и протянул еще одну корку кобелю. Он подошел, все еще щерясь, и даже слегка прикусил его пальцы, забирая хлеб. Но ни одна собака больше не рычала.

Он разделил оставшийся хлеб на две равные части, одну оставив Боцману, а вторую подвинув к Тени.

«Крошки-то вытряхни», — проворчал голос, когда Вик начал торопливо набирать воду в ведро.

Он, кивнув, вылил воду с крошками на землю. Набрал полное ведро, но не спешил уходить. Первое он вылил в сухую жестяную миску Боцмана, а затем набрал второе для Тени. И только третье он потащил к дому.

«Стой. Поставь ведро и обернись. Я не вижу, но мне кажется, там есть на что посмотреть», — остановил его голос на полпути.

Боцман подвигал к Тени свой хлеб. Пока она ела, он вылизывал ей уши.

И было в этой сцене что-то от мира, где все правильно.

Еды не было. Совсем. Была крупа в жестяной банке, но Вик понятия не имел, как ее варить. Вроде мама когда-то учила, но он начисто забыл.

Придется обходиться чаем, пока отец не проснется. Если он вспомнит — покормит его.

«А если нет — голодать будешь? Он может и не покормить?!» — почему-то в голосе звенела злость.

Словно ему, глупому, невдомек — взрослые живут в своем, взрослом мире. Им до детей дела нет.

«Поставь чайник на одну конфорку, а кастрюлю — на другую», — не комментируя его мысль предложил голос.

Почему бы его не послушаться? Про собак он ведь правда хорошо подсказал.

Старая газовая плита была покрыта слоем желто-серого заскорузлого жира. Вик как-то пытался отмыть, но ему не хватило сил.

Окружающие разруха и убожество его угнетали. Трогать плиту было противно, но он старался скрыть отвращение, чтобы голос не решил, что он не только трус, но еще и капризный и неблагодарный.

«Набери крупу в чашку. Там гречка? Возьми чашку гречки и залей двумя стаканами воды. Хочешь, помогу убрать?»

— Да… только ты не станешь меня там… бросать?

«Не стану, обещаю. Посиди тихо».

И мир, вздрогнув, перестал существовать.

Глаза медленно наполнились цветом, а лицо сменило выражение с растерянно-мечтательного на серьезно-сосредоточенное.

Все-таки там, в темноте, откуда он говорил с Виком — не жизнь. Казалось, он стоит в дверном проеме, и за его спиной — только рвущаяся тьма. А смотрел он на мир вместе с этим мальчиком. Но смотреть на мир самому, без проема, во много раз приятнее.

Он чувствует холод стеклянной банки и шершавое тепло стола. Запахи еды, земли, сигарет и травы.

Он живет.

Интересно, мог бы он, если бы захотел, захлопнуть дверь, заперев Вика в темноте, и правда украсть его жизнь?

Мысль была липкой, холодной и вызывала омерзение.

Он ни за что не станет так поступать.

Он приподнял крышку кастрюли, чтобы закипевшая вода не полилась на плиту.

И раздраженно поморщился. Его движения — плавные и четкие, а Вик привык двигаться отрывисто и резко. Пальцы плохо слушались, а маленький рост мешал доставать то, что казалось близким.

Он-то точно знал, какого он роста. И какие движения совершает. И что может совершить усилие, необходимое, чтобы оттереть это пятно или открыть эту банку. Рассчитывал на свои движения, длину своих рук и свой рост. Но ничего не выходило. Тело жало ему, не слушалось, словно напоминая, что он здесь чужой.

Отмывая стол, он пытался вспомнить свое имя. Хоть кусочек прошлого. Но в ушах упрямо стучали только чужие образы и мысли.

Ему хотелось бы иметь имя. Имя сделало бы его чуть больше человеком, чем сейчас, позволив убедиться в собственном существовании.

Серая мыльная пена растекалась по столу. Всю посуду он уже перемыл и оставил стопкой сушиться на сложенном вдвое полотенце, показавшимся чище остальных. На кухне было темно — не мешало бы отмыть окна и постирать занавески. Но он решил не делать большего, чем можно требовать от ребенка. Его отец, оставшийся без заботы жены, совершенно пренебрегал домашней работой. Однако среди воспоминаний Вика было такое, где его отец ударил мать по лицу за крошки на столе. Если он покажет, что может — работа по дому целиком ляжет на Вика. Поэтому он ограничился тем, что раздвинул грязные занавески и с трудом открыл окна, впуская свет с запахом земли и травы. На кухне теперь пахло мылом, едой и немного сыростью. Серый запах, зеленый запах — так стало намного лучше.

Он закрыл глаза.

И с сожалением позволил миру опрокинуться.

На столе стояла тарелка с кашей и кружка чая. Вик только восторженно смотрел по сторонам.

А вовсе он не глупый, этот странный голос.

— Спасибо!

«Ешь», — и в голосе он расслышал улыбку.

Теплую и совсем не угрожающую. Только грустную от чего-то.

А темнота вернулась, как возвращается каждую ночь. Ворвалась в открытое окно, облепила стены и, ухмыляясь, уставилась на него тысячей черных глаз.

— Эй, ты здесь?

«Да. Опять боишься?»

— Нет…я хочу на тебя посмотреть, — нашелся Вик чтобы не признаваться в очевидном.

«Я пока не знаю, как это сделать. И о себе могу очень мало рассказать. Но я похож на тебя — лет через шесть».

— Так мне нужно только подождать, и я тебя увижу, — улыбнулся Вик, проводя ладонью по лицу.

«Когда тебе будет двенадцать, мне уже будет восемнадцать. Если, конечно, я не исчезну», — ответил голос.

— Слушай, а как же… ты ведь, наверное, не захочешь… тебе скучно со мной будет. Ты же будешь взрослым, — прошептал Вик.

Этот голос он слышит всего второй день, а уже сколько полезного он сделал! Подружил его с собаками, убрать помог, показал, как готовить, и еще сейчас с ним разговаривает, чтобы в темноте не было страшно. Было бы жаль его потерять.

С ним спокойно. Вику редко бывало спокойно в этом нелогичном, странном мире, в котором все не как надо.

«Я тебя не брошу. И не стану винить за то, что я такой, как есть — без собственного тела. Не ты ведь так решил», — тяжело вздохнул собеседник.

— А я… я непременно для тебя что-нибудь хорошее сделаю. И имя тебе дам. Знаешь сказку… сказку про мальчика, который путешествовал с гусями? У него был друг, гусь Мартин. Мартин о нем заботился, лечил, и помогал — просто так. Потому что он хороший был. Хочешь — будешь Мартин?

На самом деле, когда Вик читал эту сказку сильнее всего ему представлялось чувство тепла и защищенности, когда гусь брал Нильса под крыло. Теплый пух обволакивал, затмевая собой все остальное, целый мир. Целый белоснежный, теплый мир, мерно качающийся в такт чужому дыханию.

Такое же чувство возникало, когда этот голос с ним говорил. Когда он так спокойно, так уверенно указывал, что делать, и мир становился понятным. Но в этом признаться было стыдно.

И конец у сказки был какой-то неправильный, злой. Вик его забыл и вспоминать не хотел.

«Хочу. Спасибо тебе», — с искренней радостью отозвался голос, который теперь звался Мартин.

— Мартин… а у тебя больше нет… огоньков?

«У меня лучше есть. Смотри», — усмехнулся Мартин.

И из-под запястья Вика выплыла рыбка. Светящаяся золотисто-розовым светом, пятнистая, похожая на китайского карпа, которого он видел на картинке в детской энциклопедии.

Плеснула по темноте хвостом и взвилась куда-то к потолку.

«Смотри. Темнота — это море. Много теплого, черного, накатывающего волнами», — тихо говорил Мартин.

И его голос был словно накатывающие волны. Словно шорох прибоя, пеной гладящего песок. Глядя, как рыбка неторопливо кружит вокруг лампы, Вик закрыл глаза. Всего на минутку. Просто веки вдруг стали слишком тяжелыми. Сейчас он откроет глаза и…

Мартин открыл глаза. Вик спал, и не видел, как он улыбается, катая на языке имя. Свое настоящее, человеческое имя.

Мартин. Как месяц март. Как обещание чего-то хорошего. Мар-тин.

Но спустя минуту радость утихла, уступив тоске. Это вторая ночь, которую он помнит на этом свете. И он отчаянно ясно осознает его логику. И еще — безвыходность своего положения.

Этот мальчик брошен. Его отец не просто равнодушен, он жесток. Он преступник, калечащий ребенка своим уродливым восприятием мира. Бить и морить голодом собак? Что говорить о человеке, за которым он сегодня перемыл кучу грязной посуды, чтобы накормить ребенка пустой кашей на воде из чистой тарелки?

И главное — ему весь день пришлось есть эту гречку, потому что отец уехал в обед и вернулся поздно ночью, пьяный, зато с пакетом продуктов. В пакете — булка хлеба, пакет молока и лоток яиц. Ни одного целого яйца не было. Мартин, чертыхаясь, переливал отдающие картоном яйца в миску и вылавливал осколки скорлупы.

Ему самому на гастрономические предпочтения отца Вика было плевать. Он вообще не испытывал потребности в еде и не понимал, какое в ней удовольствие. Но даже его опыта хватало, чтобы знать, что ребенку нужно нормально есть.

Мартин вытаскивал из закоулков памяти все, что Вик когда-то забыл. Что слышал украдкой. Осмыслял прочитанное им, увиденное, услышанное — он учился. Учился все то время, что был в сознании, безостановочно анализируя бессвязные потоки памяти и обрывки знаний. Нужно помочь вырасти этому ребенку. Мысли о том, что будет с ним самим, Мартин гнал от себя. Что будет? А ничего не будет. Он никогда не сможет любить. Не получит профессию. Не заведет собаку. Не женится. У него не будет собственных детей. Не будет.

Никогда.

И, может быть, он скоро умрет. Может он вообще воображаемый друг Вика, а через год тот пойдет в школу, заведет настоящего. И тогда он, Мартин, станет не нужен и будет забыт. Навеки заперт в темноте.

Но к чему тревожиться об этом сейчас.

Об этом он будет тревожиться когда-нибудь потом. А Вик вырастет. Выучится, женится и заведет детей. И собаку.

И, проведя ладонью по лицу, Мартин закрыл глаза, отпуская сознание. Он не станет говорить Вику, что слышал мысли про гусиный пух.

Действие 3. В воде, в небе и в темноте


Нет никого. Воображенье. — Нет никого?

А разве воображенье — никто?

Хименес

 

Над озером кто-то разлил ледяное, пахнущее травами молоко. Светло-серая вода казалась густой и почти неподвижной. Берег сторожили призраки деревьев. И ни звука не доносилось в этот час над поверхностью воды.

Где-то плеснула хвостом рыба, и снова наступила тишина.

Мартин, сидевший на берегу, сосредоточенно вырезал птицу из сухого березового поленца. Движения были по-детски неловкими, но он смог ни разу не порезаться. На самом деле ему было, в сущности, наплевать, что получится в итоге. Поделка останется на берегу или вечером отправится в печь.

Ему нужно было научиться управлять этими руками. Неуклюжие, негнущиеся пальцы, тонкие запястья, белая кожа. Вчик, выросший в городе и не покидавший пределов своего двора, был слаб и совершенно неприспособлен к жизни.

Мартин несколько дней наблюдал за деревенскими детьми. Не как Вик — с недоумением и легкой завистью. Мартин замечал, что дети здесь больше похожи на зверят. Ловкие, сильные, обожженные солнцем, с выгоревшими, сухими волосами. У этих детей были цепкие взгляды. Перевитые ниточками жил запястья. Они быстро бегали. Хорошо лазали по деревьям, не боялись боли, умели ходить по лесу. Их цинизм мог показаться городскому жителю жестокостью — Мартин слышал историю о кролике, которого девочка вырастила, как питомца. Родители зарезали его, как и остальных. Девочка хвасталась рукавичкой с особым пятнышком в виде сердечка — за него крольчонок ей и приглянулся.

Как и всякие дети, эти дети любили сказки. Рассказчика они слушали, будто в трансе, целиком отдаваясь сюжету. А еще у них было особенное воображение, коллективное. Если мальчик бежал через поле с палкой, даже у тех, кто не участвовал в игре, не возникало вопросов, что он делает. Всем откуда-то было известно, что это солдат. С автоматом.

Шанс стать, как эти дети Вик безнадежно упустил, но он и не особо стремился. Ему претили шумные компании и развлечения вроде «бросить в костер пустой газовый баллон и отбежать не дальше всех». Да и дети его пугали, хоть он бы и ни за что не признался в этом Мартину, а Мартин не стал бы говорить, что знает. Это были совсем другие дети, никогда не знавшие дома с серыми стенами. И у них не было шанса понять друг друга. Но Вику придется с ними договариваться, скоро он пойдет в школу.

Мартин отложил нож и скептически оглядел результат своего труда. Птица в результате угадывалась весьма смутно, зато, даже когда нож срывался, он ни разу не порезал руку. Не хватало еще чтобы Вик увидел свежий порез и испугался.

Мартин давно понял, что Вик не отличается смелостью. Мальчик, словно дикий крысенок, выросший в неволе, был осторожен, недоверчив и замкнут. И все же верил в волшебство. И в то, что люди хорошие. И даже деревня ему нравилась, несмотря на испытания, что ему приходилось переживать. Он мог часами сидеть в пыли у забора, наблюдая за лесом. Или за полем. Все, чего ему не хватало, дорисовывало воображение. И это… восхищало. Мартин помнил, как однажды солнце заслонили черные драконьи крылья.

Дракон был огромен. Так огромен, что, казалось, вытянув голову, он разорвет пополам солнце, ухватив махрящийся лучами бок. Его красные глаза были полны какой-то усталой, нездешней мудрости, а черная чешуя поглощала всякий свет.

И он не казался страшным. Это была понятная часть безумного окружающего мира. Правильная.

Тяжело вздохнув, дракон оттолкнулся от земли, и тяжело поднялся в воздух. Ветер, взметнувшийся от взмахов его крыльев, гнул к земле деревья, поднимал тучи пыли и трещал чужими окнами. В деревне залаяли собаки. За забором молчали, наученные не подавать лишний раз голос, Боцман и Тень.

И только Вик смотрел, открыто и серьезно. Дракон набирал высоту и в душном, летнем зное полз холодный, словно речной ил, запах змеиной кожи.

Первый выстрел прозвучал как раз когда змей развернул крылья и завис высоко в небе, закрыв крыльями половину небосвода. Затем раздался еще один, оглушительный и страшный. Но Вик не боялся, ему только от чего-то было отчаянно тоскливо. Дракон раскрыл пасть, полную жидкого сиреневого пламени. Раздался протяжный гул, и третий выстрел. Выплюнув сгусток пламени, дракон стал падать, извиваясь в воздухе кольцами. Тяжелая голова и длинный, шипастый хвост, потерявшие свою уверенную грацию, тянули его к земле, а раскрытые крылья замедляли полет, с хрустом ломаясь, сминаясь, как листы черной бумаги. Кровь текла на землю частыми, горячими каплями. В лапах дракон уносил солнце.

Капли стучали по пыли совсем рядом. Несколько упали на лицо, стекли по щекам, будто слезы.

— Ты что расселся здесь, паршивец! — рявкнуло что-то над ухом.

Отец, рывком подняв его за воротник, перетащил Вика через невысокий забор, передавив тканью рубашки горло. Не глядя, шлепнул ладонью по лицу, и толкнул в спину по направлению к дому.

А Вик тогда будто и вовсе не заметил затрещины. У него на глазах только что умерло нечто древнее. Страшное. И прекрасное. Драконья кровь на земле перемешивалась с дождем, становясь сначала розоватой, а потом и вовсе пропадая в воде. Будто небо плакало. Будто и не было ничего. Но он-то… видел.

И Мартин видел, только он затрещину запомнил.

Он со вздохом собрал с песка опилки, воткнул в песок нож так, чтобы было видно ярко-красную рукоятку. И сделал то, зачем он пришел сюда — подошел к воде. Он оттягивал этот момент, сам не зная почему, хотя именно это желание, родившееся в синих предрассветных сумерках, его и привело на берег.

Вода притягивала. Реки, озера, даже ручьи. Вода живая, бьющаяся о берег, завораживала его, заставляя забыть обо всем на свете. А где-то на картинках немногочисленных книг, которые Вику удалось увезти с собой, спрятав в вещах, жило нечто непостижимое.

Там, с бумажных листов рвалось на лицо солью и небом море. О море он старался не думать. Эти мысли почему-то причиняли боль, обжигая сердце и выводя из равновесия. Что-то недостижимое. Что-то, ради чего стоит жить на свете, и чего он, Мартин, точно никогда не увидит. Откуда была эта уверенность, так жестоко въевшаяся в сознание, он не знал.

Что плеснуло секундным испугом. Мартин убрал руку от воды и прикрыл глаза, почувствовал, как пальцы привычно сжимают дверной косяк.

— Ты… сюда сам пришел? — прошептал Вик, испуганно оглядываясь.

«Я… да, но я знаю дорогу обратно. Мы не заблудимся», — виновато ответил Мартин.

Он не хотел пугать Вика. Но сидеть взаперти и слушать, как наверху храпит отец, было почти невыносимо. Анатолий вызывал у Мартина глухое омерзение. Он понимал, почему Вик так отчаянно хочет его любви, и жалел мальчика. Разве это существо, эта масса, принявшая обличие человека, вообще способна любить?

Но Вик не испугался. Он внимательно разглядывал деревянную птицу, гладя грубые, заусенчатые крылья.

— Это ты сделал?

«Да. Я… быстро научусь лучше. Только привыкну… к тебе».

— А ты откуда знаешь, что так умеешь?

«Я… не знаю, откуда. Просто хочу что-то сделать и знаю, могу я или нет».

— А плавать ты умеешь? Ты же сюда за этим пришел?

«Да», — не стал отпираться Мартин.

К чему ему врать?

— А я не умею. Хочешь — давай, только не утопи нас. Ты же вроде тоже боишься умирать.

«Тебя-то утопить я боюсь», — признался Мартин, разжимая пальцы.

Туман не рассеивался. Серая вода была на ощупь теплой и почему-то казалась… мягкой. Оставив одежду на берегу, Мартин по пояс зашел в воду, и проведя рукой по поверхности воды, словно погладив ее, нырнул. Без шума, без всплеска, оставив только лениво расходящиеся круги. Он точно знал, что сможет. Это давалось ему гораздо легче, чем вырезать птицу из дерева.

«А можешь открыть глаза?..» — раздался голос Вика.

«Интересно, он тоже видит дверной проем? Нужно будет спросить», — подумал Мартин.

Он открыл глаза, касаясь кончиками пальцев холодного дна.

Мир вокруг колышется зеленым маревом. Зеленые скользкие водоросли, стелющиеся по дну, и другие, высокие, как подводные деревья. Черные камни в зеленых водорослях кажутся глянцевыми застывшими черепахами. Мимо его лица проносится серебристая рыбка.

Легкие начало жечь. Оттолкнувшись от дна, он легко всплыл в туманную привычную реальность.

— Понравилось? — улыбаясь, спрашивает он, ложась на спину.

Уши заливала вода, но это не помешало ему услышать восторженное: «Да!».

«Давай подальше заплывем?»

— Нет, позже, когда привыкнем. Тут дно близко, я нас обязательно вытащу. А там… не стану рисковать.

«Давай тогда еще раз нырнем? Я там штуку видел… тебе понравится», — загадочно пообещал Вик.

Раскинув руки, Мартин медленно погрузился на дно. Дальше и дальше становилась поверхность воды и смутный, дрожащий волнами свет.

«Смотри туда… нет, налево!»

Там, слева он увидел что-то вроде пня, раскинувшего облепленные зеленью корни.

«Что это?..»

«Ну смотри же!» — чуть обиженно сказал Вик.

И Мартин увидел.

Никакой это не пень. Это остов утонувшего корабля. Вот ребра его каркаса, а вот сломанная мачта. И это не водоросли, это обрывок полуистлевшего паруса тоскует о ветре в зеленом штиле.

«Нравится? Ты же любишь… корабли», — отчаянно стесняясь, сказал Вик.

«Спасибо», — искренне поблагодарил Мартин, всплывая на поверхность.

Доплыв до берега, он скинул с плеча ниточку водоросли, и с легким сожалением прикрыл глаза.

«Ну нет, ты обещал нас вывести — вот и иди сам», — говорит ему Вик.

Мартин с легким удивлением понял, что мальчик просто дал ему возможность побыть собой.

— А тебе там не страшно? В темноте?

«В какой темноте? Тут светло. Огромное окно, я в него смотрю, а позади — пустая комната с белыми стенами», — удивился он.

Мартин улыбнулся. Он не любил темноту и искренне обрадовался, что Вик видит ее не видит. Клубящееся бесконечное пространство за спиной — фон не из приятных.

Рубашка обнимала мокрые плечи. Ветер с запахом каких-то лесных цветов гладил лицо и путался в мокрых волосах. А впереди — дорога. Идти недалеко, но это его собственная дорога.

Он не желал занять место Вика и не мог представить, чтобы когда-нибудь пожелал. Но в этих коротких моментах настоящей жизни он находил столько удовольствия, сколько может находить человек, осознающий, что он всего этого лишен.

Холодильник опять был пуст. На решетчатых полках одиноко лежал начавший гнить с одного бока помидор.

«Почему твой отец покупает яйца в магазине? Куры не несутся?» — спросил Мартин.

— Они несутся, но я не успеваю собирать яйца, куры их… расклевывают.

«У нас даже птицы голодают. Кажется, в этом доме везет только свиньям», — вздохнул Мартин, впрочем, без особых эмоций.

В грибах и ягодах он не разбирался. И во всем, что связано с огородничеством и птицеводством. Он понятия не имел, как добывать еду. Мысль о том, чтобы поговорить с отцом ему даже не приходила — она была аб

...