автордың кітабын онлайн тегін оқу Предначертание
Оглавление
Венок эпиграфов
Москва — Харбин. Май 1928
Харбин. Июнь 1928
Тынша. Август — сентябрь 1928
Тынша. Сентябрь 1928
Тынша. Октябрь 1928
Тынша. Зима 1928
Тынша. Февраль 1929
Тынша. Июль 1929
Тынша. Июль — август 1929
Тынша. Сентябрь 1929
Тынша. Зима 1929
Харбин. Декабрь 1929
Москва. Октябрь 1935
Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935
«Британник» (Трансатлантическая компания «Белая звезда», линия Нью-Йорк — Ливерпуль). Март 1934
Ливерпуль — Лондон. Март 1934
Лондон. Март 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Эксбери Парк. Апрель 1934
Лондон. Апрель 1934
Хоккайдо. Апрель 1930
Хоккайдо. Май 1930
Хоккайдо. Май 1931
Хоккайдо. Август 1931
Хоккайдо. Август 1931
Хоккайдо. Июль 1933
Лондон, клуб «White’s». Май 1934
Лондон. Май 1934
Лондон. Май 1934
Лондон. Май 1934
Токио, императорский дворец. Май 1934
Токио. Ноябрь 1933
Токио, императорский дворец. Ноябрь 1933
Токио. Январь 1934
Токио, императорский дворец. Май 1934
Поместье «Ботсворт». Май 1934
Лондон. Май 1934
Лондон. Май 1934
Лондон. Май 1934
Лондон. Май 1934
Мероув Парк. Июнь 1934
Мероув Парк. Июнь 1934
Мероув Парк. Июнь 1934
Пассажирский терминал, порт Сан-Франциско. Декабрь 1933
Нью-Йорк. Декабрь 1933
Нью-Йорк. Январь 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Нью-Йорк. Февраль 1934
Мероув Парк. Июнь 1934
Лондон. Июнь 1934
Мероув Парк. Июнь 1934
Лондон. Июнь 1934
Лондон — Мероув Парк. Июнь 1934
Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935
Вадим Давыдов
ПРЕДНАЧЕРТАНИЕ
Перед вами вторая книга цикла «Наследники по прямой» известнейшего писателя-фантаста Вадима Давыдова. Сам автор так писал о своей книге: «повествование о страшном и прекрасном времени, о любви, о ненависти, о войне и мире, — сказочная энциклопедия неслучившегося, авторский портрет великой эпохи, чей пафос и смысл уже почти никому не понятен; панорама великой мечты, навсегда канувшей в пустыне жизни».
Когда-то самый верный человек Сталина, Яков Гурьев снова готов к противостоянию и борьбе. Только вот с кем на этот раз? Похоже, былые враги были всего лишь тенями, марионетками чего-то гораздо большего и непостижимого. Но кто скрывается за всем происходящим? Кто или что управляет людьми, народами, государствами? И что может противопоставить этому человек?
Венок эпиграфов
Эх, заря без конца и без края,
Без конца и без края мечта!
Объясни же, какая такая
Овладела тобой правота?!
Тимур Кибиров
Кровью мы купим счастье детей.
П. Лавров
Ты рядом, даль социализма!
Б.Л. Пастернак
Спойте песню мне, братья Покрассы!
Младшим братом я вам подпою.
Хлынут слёзы нежданные сразу.
Затуманят решимость мою.
И жестокое, верное слово
В горле комом застрянет моём…
Тимур Кибиров
Погоди, я тебя не обижу,
Спой мне тихо, а я подпою.
Я сквозь слёзы прощальные вижу
Невиновную морду твою.
Погоди, мой товарищ, не надо.
Мы уже расквитались сполна.
Спой мне песню: Гренада, Гренада.
Спойте, мёртвые губы: Грена…
Тимур Кибиров
Оскверняй без меня мертвецов в мерзлоте,
Я не буду в обнимку с тобой
Над Бухариным плакать в святой простоте
Покаянною сладкой слезой!
Тимур Кибиров
Москва — Харбин. Май 1928
Замысел Городецкого сработал безупречно. Конечно, он, как никто, знал психологию, или, лучше сказать, основной психотип своих коллег по цеху и «товарищей» вообще, был отчаянно-нагло бесстрашен, обладая при авантюристическом складе характера душой настоящего воина, — уж в этом-то Гурьев успел убедиться на собственном опыте. И невольно задавался вопросом, — а если без Городецкого? Сумел бы он сам? Снятие за десять минут до отхода состава проводника в классном вагоне и «внедрение» на его место Гурьева выглядели — да и были, по форме своей, — классической чекистской операцией, к которым команды поездов «Москва-Харбин» давно и безнадёжно привыкли. Наверняка, приставлен присматривать за кем-то из нкидовцев[1] или иностранцев … А Гурьев, сыгравший, — не без труда, но весьма убедительно, — своего в доску рубаху-парня, только улыбался загадочно-беспечно, так, что ни у кого сомнений не оставалось: причастен «высших тайн». И подливал он тоже щедро — истерически-трезвеннический настрой первой советской эпохи уже начал медленно, но верно замещаться привычным пьянством по всякому поводу, а чаще — и вовсе без всякого. Его это всегда поражало, причиняя почти физическую боль, — зрелище того, как человеческая энергия, сила духа и воля растворяются в вине, как людские лица превращаются в хамские перекошенные хари.
И вот — дорога. Теперь Гурьев был один, ясно ощущая это одиночество. Никого. Сначала не стало отца. Потом деда. Ушли в Пустоту — один за другой — Нисиро-о-сэнсэй и мама. Уехали Ирина и Полозов. Городецкий остался в Москве. Один.
Это было удивительное путешествие — невзирая на обстоятельства, что послужили причиной в него отправиться. Прежде Гурьев никогда не уезжал так далеко от дома, от Москвы, которую привык уже считать родным для себя городом, во всяком случае, занимающим в душе и в жизни куда больше места, чем некогда Питер. И эта мелькающая за окном вагона череда пейзажей действовала на него умиротворяюще и целебно. Ему казалось, что клубок тупой боли в груди поселился там после маминой гибели навсегда, но… Наверное, Городецкий всё-таки прав, подумал Гурьев. Наверное. Только что означают слова Сан Саныча — «приказываю, как пока ещё старший по званию»? Как понимать это — «пока»?
Да, так далеко он и в самом деле ещё никогда не путешествовал. Он и представить себе не мог, что такое это — настоящее «далеко». Как же понять свою страну, не проехав её от края до края — хотя бы раз в жизни?! Вот о чём говорил Мишима. Только сейчас Гурьев начинал по-настоящему проникаться его словами. И этим пространством. Не постигать, нет. Куда там — такое постигнуть! Завораживающе-однообразное покачивание вагона, ровный перестук колёс на стыках, смена дней и ночей — почти две недели в пути. Невозможно передать — только пережить самому. Россия.
Советскую половину границы он пересёк без всяких неприятностей. Китайский пограничник тоже не причинил никакого особенного беспокойства. Разумеется, ни сколько-нибудь значительных сумм в советской валюте, ни оружия у него при себе не было. Конечно, обыскивать его никто не собирался, да и вряд ли это удалось бы желающим, но — бережёного Бог бережёт. Тайничок, оборудованный за долгие дни дороги от Москвы во время ночных смен, избавлял Гурьева от необходимости трепетать перед властями, опасаясь за свои капиталы. Две увесистые «колбаски» по сто полуимпериалов царской чеканки в каждой и одна, поменьше, с пятью десятками полновесных червонцев. Зачахнуть от безденежья затруднительно.
1
НКИД — Народный Комиссариат Иностранных Дел.
(<< back)
Харбин. Июнь 1928
В Харбине он играл лишь затем, чтобы не утратить навыки. Не особо таясь и не пытаясь завести никаких прочных связей, Гурьев провёл в городе около месяца. Он снял чистую, опрятную комнату за весьма скромную плату, много читал, брал уроки верховой езды и почти ликвидировал лакуны в своём владении этой наукой — совершенно уверенно держался в седле при любом аллюре, хотя приступать к более сложным упражнениям по выездке и джигитовке не спешил. Гурьев превосходно помнил то щемящее чувство восторга, которое он испытал, впервые увидев отца верхом… Запах кожи, конского пота, травы и чего-то ещё, всё вместе составлявшее прекрасный, неповторимый запах детства.
Чёткого плана действий у Гурьева по-прежнему не было. Некоторое время он предполагал пересидеть в Манчжурии, затем — раздобыть какие-нибудь приличные документы и отправиться дальше, в Японию. Нисиро очень хотел, чтобы я туда поехал, подумал Гурьев. Что это за мистика, интересно? Ему нужно было в Японию. Просто необходимо было туда попасть, и надолго откладывать это путешествие не имело никакого смысла. Ирина? Странно, но расставание с Ириной причинило ему куда меньше боли, чем он ожидал. И меньше, чем хотел бы ощутить. Гурьев понимал, что мамина гибель что-то переключила в нём, пережгла что-то, — что-то важное. И в это короткое замыкание угодило неведомым образом его чувство к Ирине. Гурьев думал о ней, но совсем иначе, чем прежде. Тепло, — но иначе. Пташниковы и Полозов уже в Париже, наверное. И — слава Богу. У неё всё будет в полном порядке. Обязательно. А я? Нет, это смешно, обрывал он себя сердито. Всё кончилось. Кончилось? Нет. Начинается. Что?!
Он прогуливался по Новоторговой, когда взгляд его рассеянно скользнул по вывеске «Менделевич и сын. Скобяные и охотничьи товары». Гурьев улыбнулся и зашёл внутрь. Встретил его, похоже, сам Менделевич. Существовал ли этот самый «и сын», или приставка образовалась для солидности, подумал Гурьев. И если есть этот «и сын», то где он сейчас? Не дерёт ли глотку на каком-нибудь партийном или комсомольском собрании? Сколько их таких, вьюношей с чахоточным румянцем, отречёмся от старого мира. Новый мир тоже от вас отречётся, и совсем скоро. Так всегда случается.
Его приличный костюм и ещё более приличный идиш произвели на Менделевича весьма благоприятное впечатление. Гвозди и молотки столь изысканного юношу заинтересовать не могли, поэтому, не затрудняясь излишними вопросами, Моисей Ицкович препроводил Гурьева к охотничьей витрине. Перейдя к полке с ножами, Гурьев сделал стойку: несколько похожих клинков с рукоятками из оленьего рога имели характерный цвет и рисунок булатной стали. Это было настолько необычно, что Гурьев сей момент определился с дальнейшими занятиями на ближайшее время.
Гурьев взял один из ножей. Баланс был хорош, да и всё остальное — внушало уважение. Он крутанул нож в пальцах несколько задумчиво и спохватился лишь тогда, когда увидел, как прянул от этого движения бедный Моисей Ицкович. Впрочем, большого труда успокоить купца Гурьеву не составило. Он быстро выяснил и то, что его на самом деле интересовало: кто, собственно говоря, настоящий автор сего чуда и когда появится снова, если появится. Тыншейского кузнеца Тешкова Менделевич ждал со дня на день. Ну, складывается как-то всё, подумал Гурьев. План у него в голове возник практически мгновенно.
— А оно вам надо?! — совершенно искренне изумился Менделевич. — Будь у меня возможность, я сегодня же уехал бы. Да хоть в Америку!
— Ну, Америка тоже не резиновая, реб Мойше, — улыбнулся Гурьев. — А мне, бродяге без ремесла, куда ещё, как не в подмастерья подаваться.
— Ну, дело, конечно, ваше, — не стал углубляться в дискуссию Менделевич. — Только места тут, чуть в сторону от железки, дикие и опасные. И хунхузы всякие, и семёновцы, и прочие «овцы». Это в Харбине относительно спокойно, да и то… Того и гляди, война между большевиками и китайцами начнётся. Тогда уже точно житья не будет, особенно евреям!
— Будем переживать неприятности по мере их возникновения, — Гурьев наклонил голову набок. — А вообще, реб Мойше, так вам скажу. Добрая драка лучше худого мира. Особенно с тем, кто мир использует, чтобы с силами собраться да вам же, мирному и незлобивому, в глотку вцепиться. Так что поживём — увидим.
— Как знаете, как знаете, — повторил Менделевич. — Если уж вам так хочется. Только мне кажется, что вы больше по торговой части способности имеете, чем по ремесленной.
— Да? — Гурьев чуть изменил позу и выражение лица. — А так?
Менделевич с минуту его разглядывал, а потом на его физиономии отобразилось такое удивление, что Гурьев не нашёл нужным скрыть улыбку.
— Как вы это делаете?! — Менделевич снял пенсне, зачем-то повертел его в руке и надел снова. — Просто Качалов,[2] да и только!
— Василий Иванович — гений, — серьёзно проговорил Гурьев. — Вот способы проникновения в суть образа у нас с ним, конечно, совершенно разные.
— Что?! — Менделевич уставился на Гурьева совсем дикарём. — Ох, реб Янкель!
— Ладно, ладно, — сжалился над ним Гурьев. — Нож этот я у вас куплю, и даже торговаться не стану, — он выложил на прилавок золотой «полуимпериал» с профилем Николая Второго. — Берите, не стесняйтесь. Быстрее на билет в Америку насобираете.
* * *
Заросший до самых глаз бородищей Тешков казался стариком, хотя в действительности едва перевалило кузнецу за сорок. На редкость удачный торг с владельцем скобяной лавки привёл его в отличное расположение духа. Выделив из образовавшегося барыша некоторую сумму, Тешков отправился отмечать удачную сделку в трактир. Гурьев, переодевшись в платье попроще, сопровождал его по противоположной стороне улицы.
Нет, ни пьяницей, ни выпивохой кузнец отнюдь не был. Да и рассказывать направо-налево, сколь невероятной удачей закончился его нынешний визит в Харбин, он не собирался. Проблема заключалась в том, что это явственно читалось по лицу Степана Акимовича. А таковым искусством чтения, пускай и не особенно хорошо, но вполне сносно, в этом городе на настоящем историческом этапе владел не один лишь Гурьев. Решив понаблюдать, он в своих ожиданиях не обманулся.
Грабителей было четверо, и никакого организованного сопротивления своим действиям они не предполагали встретить. Конечно, свалить Тешкова было задачей не из лёгких, однако вооружённые револьверами и ножами лихоимцы наверняка своего добились бы, если бы не Гурьев.
— Те-те-те, — погрозил он пальцем последнему из нападавших, сохранявшему некие остатки сознания. Трое его дружков уже отдыхали на мостовой, не успев даже толком понять, что и откуда на них обрушилось. — Когда к точке бифуркации прикладывается воздействие фактора неопределённости, происходит резкое изменение направления общего вектора континуума. Плохо учили вас в гимназии, молодой человек.
«Молодой человек» икнул, закатил глаза и мешком осел наземь — болевой шок от вывернутой из сустава кисти дал о себе знать. А теперь, если ты возжаждешь мщения, усмехнулся про себя Гурьев, искать меня ты станешь совсем не там, где я буду находиться. И это радует. Убивать их он не стал по весьма прозаической причине, — не хотелось ему становиться сейчас объектом для приложения полицейского рвения. Хоть и времена лихие, а все же. Одно дело — драка в подворотне, и совсем другое — четыре трупа. И ещё, если честно — менее всего улыбалось Гурьеву предстать в глазах Тешкова бестрепетным душегубом. А с совестью давно у Гурьева никаких разногласий по вопросам такого рода не имелось. Он взглянул на пошатывающегося от избытка впечатлений кузнеца. Подобрав револьверы и, опустив — на всякий случай — один в карман, а другой — размозжив расчетливо-резким ударом рукояти о брусчатку, враз сделавшим оружие ни к чему не пригодным, вкрадчиво осведомился:
— Идти можете, Степан Акимыч?
Кузнеца аж подбросило:
— Ты… Ты кто таков?!
— Палочка-выручалочка, — расплылся в широченнейшей улыбке Гурьев. — Так что?
— Могу-у-у…
— Ну, тогда вперёд.
По дороге Гурьев вкратце посвятил кузнеца в историю своего с ним заочного знакомства и спросил:
— В ученики возьмёте, дядько Степан?
Задумался Тешков, и задумался тяжко, исподлобья разглядывая своего странного спасителя. Кость у парня хоть и крепкая, однако же не мужицкая, это понял Степан Акимович сразу. Но силён ведь, чертёнок! Если ещё и способный к кузнечному делу окажется… А жиганов-то раскидал — прям загляденье, подумал Тешков. Ну, кости есть, а мясо нарастёт. Старший сын Тешкова уже два года болтался в отряде у «белоказачьего», как его называли в советских газетках, атамана Шлыкова, а с младшего по малолетству толку в кузнице было немного. Бедствовать Тешковы не бедствовали, но и богатеями не были. А работать приходится — ох. Подмастерье не помешает. Платить вот разве?
— Вот наукой и расплатитесь, дядько Степан. А? — Гурьев как будто мысли его читал, чем снова резкий прищур кузнеца заработал.
— Руки покажь, — хмуро проворчал кузнец.
Гурьев, улыбаясь, с готовностью протянул Тешкову обе кисти. Тот быстро и привычно обмял их пальцами, ощупал. Руки у парня тоже были не похожи ни на что, виденное кузнецом раньше. Не рабочие руки, конечно. Но… Костяшки словно ороговевшими щитками покрыты, пятка и ребро ладони твёрдые, а сама ладонь — как у гребца, крепкая. Запястье широкое, на господскую кость никак не личит. Что за канитель такая, подумал Тешков. Он хмыкнул:
— А ручки-то у тебя, парень, — того. На что тебе кузнецова наука?
— Хочу такую саблю выковать, которой реку пополам разрубить можно, — мечтательно воздев очи горе, произнёс Гурьев. — И чтоб булатная была.
Тешков только хмыкнул:
— А не боишься?
— Работы? Не-а, — беспечно тряхнул головой Гурьев. — А чего мне ещё боятся-то? Или кого?
— Ну, вроде как за мной должок, — буркнул кузнец. — По рукам, что ли?
— По рукам, — Гурьев пожал ладонь кузнеца, и, задержав её в своей, спросил: — Когда отправляемся?
— Ну… — задумался Тешков, что-то в уме прикидывая.
— Мне помощь ваша потребуется, Степан Акимович.
— Это в каком смысле? — насторожился кузнец.
— Коня купить.
— Коня-а-а?!? — изумился Тешков. — А конь-то тебе на кой ляд?!
— А денег куры не клюют, Степан Акимыч.
Тьфу ты, сплюнул мысленно Тешков, пацан — он пацан и есть. Хоть и такой. Ну, отчего ж не помочь. Можно и помочь, конечно.
— Можно и помочь, — проворчал Тешков вслух. — Только добрый конь немалых денег стоит. Ты не лыбься, не лыбся-то, почём зря, слушай, что старшие говорят!
— Непременно, дядько Степан, — посерьёзнев, кивнул Гурьев.
Тешков полагал — святая простота! — что коня им следует покупать на базаре. Вместо этого Гурьев поволок его на конный завод в Абрамовке, принадлежащий всё тому же Чудову, который «правил» половиной Харбина. Здесь у кузнеца просто глаза разбежались. Но спешить Тешков не собирался. Раз уж в Абрамовку приехали, так и возвращаться без доброго коника грех. Они долго ходили от конюшни к конюшне, сопровождаемые одним из приказчиков. Наконец, Тешков разглядел, что Гурьев, рассматривая лошадей, не торопится выбирать. Кузнец отозвал его в сторону, шепнул недовольно:
— Что тебе? Не глянется никакой, что ль? Чего рыскаешь-то?
— Да вот, дядько Степан, — Гурьев помялся. — Это ж тележные бугаи какие-то. Не глянется.
— Тю-ю-ю, — присвистнул Тешков. — На службу разве собрался-то? Что ж, строевского коня захотел?
— А хоть бы и строевского, — Гурьев упрямо наклонил голову набок.
— И зачем?
— А вы рассудите, дядько Степан. На водовозе верхом — какой всадник? Это раз. Много ли в станице породистых жеребцов на развод? Это два. С добрым конём меня и станичный атаман охотнее возьмёт. А прокормить — прокормим, Степан Акимович, и застояться не дадим. А?
Кузнец задумчиво разгладил бороду — сначала правой ладонью, потом и левой. Была в словах будущего подмастерья лукавая сметка, такая, что возрасту парня никак не годилась в пару. Ох, и не простой ты хлопец, в который раз подумал Тешков. И, кивнув согласно, развернулся к приказчику — совсем другим разговором:
— Ну? Настоящих-то коней покажешь, или так и будем до вечера тут киселя хлебать?
— Помилуйте, господа! — деланно изумился приказчик и, вытаращив глаза, обескураженно развёл руками. — Это самые…
— А будешь ерепениться, так мы сей минут разворачиваем, — ласково продолжил Тешков.
Приказчик булькнул и расплылся в улыбке:
— Ну, вот. Сразу видно настоящего клиента!
— А если сразу видно, чего голову по сю пору морочил?! — свирепо рявкнул Тешков. — Хорош болтать, веди давай!
Этого коня Тешков увидел сразу. Аж сердце подпрыгнуло. Он шагнул к загону:
— Эт-то дело!
Конь и вправду был чудо как хорош. Буланый,[3] тёмного оттенка, трёхлеток, с сухой лёгкой головой, плотным, мускулистым телом, длинной шеей и узкой глубокой грудью, высокий в холке и явно соскучившийся по настоящему всаднику. Вот бы подружиться нам ещё, с лёгким оттенком беспокойства подумал Гурьев. А когда я уеду, в хороших руках останется. Будем надеяться, что я не все уроки сэнсэя, касающиеся животных, позабыл. Ну, с Богом, как говорится. Он посмотрел на кузнеца, на закусившего губу приказчика, забывшего о маске продавца воздуха, и кивнул:
— Называйте цену, Павел Григорьевич.
— Э-э-э…
Поняв, что не ослышался, Тешков задохнулся от негодования:
— Да ты что, любезный, с глузды съехал, никак?!
— Спокойно, Степан Акимович, — улыбнулся Гурьев. — Это мы сейчас урегулируем. А позвольте, дражайший Павел Григорьевич, на воздух вас пригласить.
Тон и тембр голоса, каким было это произнесено, заставили кузнеца застыть в неподвижности, а приказчика беспрекословно последовать за Гурьевым. Да кто ж ты таков, паря, в смятении подумал Тешков. В тихом омуте?!
Через полчаса все формальности были улажены. Купленную здесь же сбрую Тешков проверил самолично, ворча и хмурясь, выговаривая Гурьеву за «барские замашки» не торговаться, как обычаем положено. Гурьев слушал его вполуха, любуясь великолепным животным. Конь, схрупав у него с руки горбушку круто посоленного ржаного хлеба, кажется, против нового знакомства ничего не имел.
— А ты верхом-то ездить умеешь? — подозрительно спросил Гурьева Тешков, седлая коня. — А?
— Не переживайте, дядько Степан, — Гурьев похлопал жеребца по крупу, поддёрнул, проверяя, подпругу и взлетел в седло. Конь мотнул головой и покосился влажным выпуклым фиолетовым глазом на кузнеца, пожевал тонкими губами. Тешков одобрительно хмыкнул.
Гурьев основательно подготовился к отъезду в станицу. К передней луке седла справа прилепился карабин «Арисака» с откидным несъёмным штыком, могущим при известной сноровке послужить и сошкой, разные необходимые мелочи в подсумках, вьюк с бельём и одеждой, фляги с водой и походный паёк — кузнец едва рот не раскрыл, когда всё это богатство увидел. Было ещё кое-что, им незамеченное — отличный немецкий артиллерийский бинокль, глушитель для карабина и оптический прицел для него же, заблаговременно заказанный и вовремя полученный «люгер» восьмой модели с двумя запасными обоймами и кобурой отличной кожи — всё новенькое, прямиком со склада. Денег Гурьев на экипировку не пожалел. А чего их жалеть-то?
Упаковки с патронами для «Арисаки» и «люгера», кажется, возражений у кузнеца не вызвали, хотя по виду Тешкова было ясно, что готовность Гурьева воевать с парочкой полевых армий отнюдь не приводит его в благостное расположение духа. А вот огромный и тяжёлый чемодан, который Гурьев нагрузил в подводу, всё-таки заставил казака задать вопрос:
— Там что, кирпичи, что ль?!
— Книжки, дядько Степан, — улыбнулся Гурьев. — Зимой вечера-то — ого какие длинные. Иль не так?
Таких книг и в таком количестве, как в Харбине, Гурьев даже в Москве не видел. И удержать его от покупок никакая сила не могла. Всё время, что прошло до встречи с Тешковым, Гурьев провёл на книжных развалах, собирая библиотечку, в том числе по металлургическому делу. Так что чемодан получился на редкость увесистым.
— Вот не пойму всё же толком, — хмыкнул Тешков, любуясь великолепным, чистейших кровей и небывалой стати животным. — С конём-то. Ну, винтарь — ладно, тайга, она и есть — тайга. А коня-то — кто ж ходить-то за ним будет?! Этот конь — добрый, казацкий, настоящий строевской жеребец, он ить деликатного обращения требует.
— Видите, дядько Степан, сколько мне ещё узнать предстоит, — просиял Гурьев. — А вы говорите, делать нечего.
— Ну, — крякнул кузнец, — силён ты, парень! Казаком тебе всё одно не стать.
— Да я и не рвусь, — пожал плечами Гурьев. — Но, уж коли не свезло мне казаком родиться, так хоть под вашей рукой, дядько Степан, чему путёвому выучусь.
Эта грубая лесть, как ни странно, подействовала.
Дорогой Гурьев чередовал верховую езду с пересадками в подводу к кузнецу — и попрактиковался, и коня не утомил. Разговаривали они дорогой не так чтобы уж очень — Гурьев старался не надоедать вопросами, хотя его и распирало от любопытства, похоже вёл себя и кузнец. Впрочем, всё, что хотел, Тешков себе, в общем-то, уяснил, — и что Яков сирота, и что с самой Москвы сюда добрался. И то, что есть у хлопца резоны не шибко перед каждым встречным-поперечным душу нараспашку держать, тоже понял Тешков без подсказки.
До Тынши они добрались за два дня без особенных приключений — только раз пролетел аэроплан с красными звёздами на крыльях, — не совсем над ними, чуть в стороне. Проводив крылатого разведчика долгим взглядом, Тешков смачно плюнул и шёпотом выругался, а Гурьев улыбнулся.
Войдя в избу, Гурьев поздоровался, но на образа, в отличие от хозяина, креститься не стал — притворяться так глубоко в его планы отнюдь не входило. Хозяева, похоже, эту странность отметили, но виду не подали. Курень у Тешковых был просторный, нашёлся угол и Гурьеву. Тешковы девчонки, несмотря на то, что вроде как не по возрасту ещё было им на парней заглядываться, делали это вполне беззастенчиво — пока отец на них не цыкнул. Разговелись, чем Бог послал, хозяйка затопила баню. Тешков так отходил гостя веником, что Гурьева с непривычки даже слеза прошибла. Он тоже в долгу не остался, но кузнец, кряхтя, только подзуживал: «Наддай, Яшка, ещё! Ох! Эх… Хорошо!» Из бани вышли расслабленные, умиротворённые, за едой маханули по стопочке. Этим вечером разговаривали мало — мужчины порядком устали, и спать легли пораньше.
Наутро кузнец показал Гурьеву своё хозяйство, инструменты, а потом, как будто бы и невзначай, спросил:
— Чем тебе образа-то наши не угодили? Ты кержак, что ли, Яшка? Или хлыст какой? Чего без креста-то?
— А что крест, дядько Степан, — Гурьев вздохнул. — Вон, шлыковцы-то, — небось, крестятся на каждую маковку церковную за три версты. А сына у вас со двора свели, ровно татарва или большевики какие. Не война ведь, что толку теперь кулаками махать, коли драка кончена?
— Ты в политику не лезь, парень, — насупился Тешков. — Не нашего ума дело.
— Нашего, дядько Степан, — тихо проговорил Гурьев. — Теперь всё — нашего ума дело. Потому как все остальные словно с этого самого ума посходили. Но это — попозже, когда осмотримся. А с крестом… Крест, дядько Степан, он ведь и внутри может быть. Не обязательно снаружи.
2
Василий Иванович Качалов (настоящая фамилия Шверубович, 1875–1948) — русский советский театральный актёр; народный артист СССР, лауреат Сталинской премии. Благодаря выдающимся достоинствам голоса и артистизму, Качалов оставил заметный след в таком особом роде деятельности, как исполнение произведений поэзии и прозы в концертах, на радио, в записях на граммофонных пластинках.
(<< back)
3
Буланый — лошадиная масть. Корпус и голова желтовато-золотистые или песчано-землистые (есть темный и светлый оттенки), низ конечностей, хвост и грива ярко-черные, вдоль хребта может идти черный ремень.
(<< back)
Тынша. Август — сентябрь 1928
Весть о том, что Тешков себе парня из самого Харбина приволок и в кузне пристроил, по станице разлетелась мгновенно. Народ со всех четырёх дюжин дворов — в первую голову, конечно, бабы да девки, как самые любопытные и нетерпеливые — ходил на тешковского работника поглазеть. Под каким-нибудь благовидным предлогом, конечно же, — а хоть бы и ухват поправить. Кузнец только усмехался в бороду.
Парень ему нравился. В работу Гурьев вцепился, как клещ, да и не одно лишь это. Тешков был, без сомнения, не только мастером, но и художником своего дела, правда, времени проявлять свою художественную натуру находилось у него не так чтобы уж очень много, — жизнь и быт одного на полдюжины станиц кузнеца мало изыскам способствует. Да и теоретическая подготовка Степана Акимовича, мягко говоря, оставляла желать много лучшего. Вот тут Гурьев со своими книжками и недетской хваткой оказался весьма впору и кстати. И учил его Тешков, как родного.
— Ты железо не бей, не крути понапрасну-то. Оно этого не любит. Железо доброту понимает и уважение. Ты его уважь, терпение имей, значит, оно тебе и откликнется, покажет, значит, рисунком-то, какое ему обращение требуется. Уяснил, или как?
Чудной он, конечно, думал Тешков, однако работящий, и всё на лету схватывает. Голова светлая, нечего сказать. Чудной, чудной, однако. Горилку не пьёт, табаком не балуется, за девками не волочится, сядет в уголке, да сидит истуканом — час да другой. Опять же, фасон какой взял — в лохани, что ни день, плещется, и не лень ему воду да дрова таскать? Одно слово — нехристь. Вот только глаза попортит, как пить дать — где ж это видано, чтоб читать столько?! Книжек басурманских в Харбине набрал — видимо-невидимо. Как он эти каракули разбирает, тошно ж от одного взгляда на них делается!
Читал Гурьев действительно много. Уставал, в общем, не больше, чем при обычных своих нагрузках и тренировках. Спал три-четыре часа, а всё остальное свободное время посвящал книгам, — наставлениям по рудному делу и Лао-Цзы, Миямото и Клаузевицу. Бессистемным это чтение могло показаться только со стороны. На самом деле система в его литературных пристрастиях очень даже присутствовала.
Народ в станице, как и во всём Трёхречье, жил, конечно, разный. Но в желающих научить новичка вольтижировке, верховой езде по-казацки, без шпор, одной только нагайкой управляясь, и настоящему казацкому искусству владения клинком недостатка не было. Да и не только в этом. Взять, к примеру, арапник, — плётка и плётка, а в умелых руках не хуже шашки будет. И эта наука тоже кстати пришлась. Место своё Гурьев обозначил сразу, и оспаривать его — после того, как несколько самых буйных забияк как следует наглотались мелкой, как пудра, пыли — охотников не находилось. Тем более, что на станичных посиделках Гурьев редким гостем объявлялся, да и то — зубы скалил, однако женихаться не торопился. Всё больше в кузнице, по хозяйству да за книжками пропадал. Пару раз шумнул даже на него Тешков: чего сычом-то сидишь, молодняк вон гуляет, и тебе не зазорно, чай! Гурьев только отшучивался: извините, дядько Степан, у меня Серко не чищен со вчерашнего, да я лучше в баньку, ежели вы не против. Да и Марфа Титовна с ног сбилась, надо помочь, то да это, хозяйство нешуточное. Конечно, был он по крестьянским понятиям городской и неумеха — ни с упряжью управляться, ни печь растопить, ни, к примеру, корма задать коню. Да мало ли каких ещё в деревне настоящих мужских занятий и дел? Но это только первые несколько дней. А потом… Прошло совсем немного времени, и Гурьев как-то почти незаметно вписался в размеренный казацкий быт. Он брался за любую работу и быстро овладевал навыками, — великолепная моторика и развитая подготовкой Мишимы природная ловкость и сообразительность давали Гурьеву множество преимуществ. Способного, ровного и обходительного в обращении, хотя и непривычно грамотного и всё ж таки немного, на нездешний манер, странноватого хлопца зауважали. Гурьев отчётливо понимал — тому, чему он научится у этих людей, он не научится больше никогда и нигде. И он учился, — как всегда, жадно и с удовольствием. И люди это чувствовали. А кое-кто и не в шутку задумываться начал, каким макаром его в женихи заполучить. Тем более, что станичные девки на него вовсю уже заглядывались, — и собой куда как хорош да статен, и с ремеслом будет, и почём зря не лапает, слова ласковые говорит, ежели рассказывать чего примется — заслушаешься так, что и не упомнишь, на каком свете, глаза ясные, глядит спокойно и весело, а уж на кулачках-то с ним сходиться — давненько поднатчики подчистую повывелись. Всё про себя очень хорошо понимая, опасался Гурьев не на шутку какую деваху станичную собой присушить, — дело молодое, кровь играет, и не захочешь, а… Потому и на посиделки не рвался. А всё равно, станица — та же деревня, совсем-то не спрячешься. Только и оставалось, что скалить зубы в улыбках да отшучиваться. Так и зацепилось: в глаза — Яков да Яков, а втихаря — Яшка-Солнце. Ну, да на такое и обижаться грех.
Он и сам не оставался в долгу. Учил станичных хлопцев кое-каким штукам из своего арсенала. Охотно и уважительно слушал стариков, не отказывался почитать вслух, обстоятельно и с выражением, если просили, мнение своё без спросу не высовывал, в рассуждения не лез и превосходства своего, эрудиции не показывал ни словом, ни видом. Всё это было пока ещё просто очередным, волнующим приключением, вживанием в новый, незнакомый мир, — совсем как когда-то на уроках сэнсэя. Вот только возврата в привычную действительность не было. Гурьев старался не думать об этом подолгу. Мальчишки, вечно сующие свои носы куда ни попадя, подглядывали за ним, а Гурьев и не пытался по-настоящему таиться. С ребятнёй он тоже занимался с удовольствием, которого в себе до сей поры не замечал. Наставник заблудших, усмехался он про себя. Только теперь, — здесь и сейчас, — начала складываться у него в голове более или менее стройная методическая система, при помощи которой станет возможным передать обычным людям часть знаний, например, науку рукопашного боя, не углубляясь в этику и то, что непосвящённые могли бы принять за мистику. Так поступили когда-то, ещё до начала времён, первые Наставники и Хранители, рассеяв знание среди тысяч и тысяч, предвидя, что настанет час того, кто соберёт капли в единый сосуд. В конце концов, он ведь дал Городецкому слово, что не оставит его одного.
Гурьев много тренировался, благо было с чем, на чём и с кем. Его подготовка вряд ли оставляла желать лучшего, хотя он исправно следовал заветам учителя: тот, кто доволен собой — покойник. Основные казацкие премудрости он преодолел относительно быстро. С конём, Серко, они притёрлись тоже без особых трудностей, и понимали друг друга с полувздоха. Благо, Серко, к счастью, оказался не избалованным ипподромным строптивцем, — прошёл настоящую кавалерийскую школу, насколько это вообще возможно теперь в Харбине. Гурьев от него не отходил — чистил, кормил, вываживал, таскал для любезного дружечки всегда лакомства в кармане — хлеб с солью, сахарок, на ласковые слова не скупился. Конь к нему привязался, что твоя собачонка. Да и угадка Гурьева насчёт уместности Серко в станичном хозяйстве оказалась — правильнее не бывает. Поначалу, правда, пошептались казаки, — откуда у неизвестного хлопца деньжищи на эдакое баловство, однако скоро забыли, — отходчивый народ в Тынше, не шибко злопамятный.
Несколько сложнее обстояло дело с оружием. Обыкновенную казачью шашку Гурьев не то, чтобы забраковал, — грамотно изготовленный златоустовский, тульский или кавказский клинок ничем не уступал своим японским собратьям. Но, — уж очень узконаправленным был, что ли. В основном для конного воина приспособленным. Гурьев отковал себе меч, с узким, уже, чем у привычной шашки, клинком ровно в пятнадцать вершков, почти прямой и с другой рукоятью — хоть и длинной, в три кулака, но более пригодной для верховых упражнений, и носил его за спиной, как цуруги.[4] Пользуясь благосклонностью Тешкова, Гурьев весьма значительно продвинулся в освоении кузнечного мастерства. И так рубал лозу да чурбачки деревянные, — из любой позиции, с обеих рук, что старики-казаки, наблюдавшие за его усердием, одобрительно качали головами. И если не признали ещё окончательно своим, то за чужака уж точно держать перестали.
Совсем другая жизнь, думал Гурьев. Другой мир. Не хуже, не лучше, не праведнее, не правильнее — просто другой. И так же полон своих сложностей и столкновений, — при всей кажущейся простоте. А смысл Равновесия — хранить и создавать, а не рушить миры. И этот мир имеет своё место, свою долю, своё предназначение во Вселенной.
Он их полюбил, и произошло это тоже незаметно. Но произошло, и новое это своё переживание Гурьев отметил. И отметил, что боль стала понемногу утихать.
По воскресеньям, а иногда и субботу захватывая, он садился на своего Серко и уезжал подальше — в разных направлениях от станицы, наблюдая окрестности, присматриваясь ко всему, что окружало его, чувствуя себя не то Ермоловым, не то Пржевальским, добираясь иногда до самых отрогов Хингана. Места были удивительные, красоты неописуемой… Но не только красотами пейзажа любовался Гурьев. Та военная жилка, что раньше билась в нём лишь жадным интересом к описаниям древних сражений, теперь проявилась иначе. Он вдруг поймал себя на мысли, что всё здесь ощущает опять, как своё личное пространство, что сознательно и не очень размышляет над тем, как сделать его безопасным. Безопасным, в том числе, и в совершенно утилитарном, тактически-практическом смысле, — отмечая, где выставить бы секреты, где пустить бы конный разъезд для охраны, прикидывая, какие переправы годятся для перехода, какие нет, где и как напоить лошадей, как спрятать отряд разведчиков в распадке, и что хорошо бы на этих сопках закрепиться, тогда вся долина до самого поворота реки как на ладони. Этим своим мыслям он сам иногда посмеивался, но чушью их всё-таки не считал.
Он просто влюбился в этот кусочек России. Осколок России. Вся Россия была бы такой, думал Гурьев. Вся страна, от Архангельска до Кушки, от Гродно до Сахалина. За что так ненавидит большевистская нечисть этих людей, что захотела извести их под корень, чтобы даже воспоминания от них не осталось? Они ведь ни у кого ничего не просят. Только не лезьте в их жизнь, только дайте им воли немного — совсем немного, на самом-то деле. Что же это такое, зачем, — бей своих, чтоб чужие боялись?! Ради чего?!
4
Цуруги — длинный прямой обоюдоострый меч, основное оружие японских воинов примерно до конца III века н. э.
(<< back)
Тынша. Сентябрь 1928
Она появилась на пороге кузни рано утром, едва только Гурьев успел развести огонь в горне. Поздоровалась и спросила, улыбаясь так белозубо и ясно, что он и сам улыбнулся.
— Что, нету ещё дядьки Степана?
— А я не помогу? — Гурьев обтёр ветошью руки, поправил зачем-то кожаный жёсткий фартук.
Ему очень нравилось её имя — Пелагея. Правда, видел её Гурьев нечасто, а уж разговаривать и вовсе не доводилось. Как кстати нам на помощь приходит его величество случай, подумал он. А впрочем, случайностей, как известно, не бывает.
— Ну, глянь, может, и справишься, — милостиво разрешила она, рассматривая его с явным любопытством, но ласково. — Кажись, рессора на бричке треснула.
Он вышел из кузни. Щегольская бричка-одноколка, с красными ободами колёс, уместная скорее в каком-нибудь дачном посёлке под Питером, нежели здесь, запряжённая тонконогой кобылкой с ухоженной и коротко подстриженной гривой и тщательно расчёсанным хвостом, стояла во дворе. Гурьев нагнулся, осматривая рессору. В это время и появился кузнец. Гурьев совсем рядом услышал его голос:
— Чего тебе, Пелагея?
— Да вот, дядько Степан…
Кузнец, сердито отстранив Гурьева, склонился у колеса. И тут же выпрямился, недовольно бурча:
— И где ж тебя на ей нелёгкая носит?! Третью рессору за лето, туды твою растуды! Яшка, помоги кобылу-то выпрячь. К полудню управимся, дай Бог. Иди ты, иди, Христа ради, Пелагея. Не мешай, без тебя работы хватат!
— Кто она? — спросил Гурьев, когда женщина скрылась за воротами.
— Пелагея-то? Известно, кто, — буркнул Тешков и, посмотрев на Гурьева, усмехнулся. — Повитуха она и траву заговаривает. И вообще ведьма, — кузнец опять усмехнулся. — Что, глянулась?
— А то, — просиял Гурьев.
— Ты смотри, — погрозил ему кулаком Тешков. — Ты от ей держись, парень, подальше. Не ровен час…
— Отчего же? — Тешков уже знал эту улыбочку, — когда Гурьев так начинал улыбаться, это означало… Что-то это непременно означало, одним словом. — Муж ревнивый?
— Да нет у ей никакого мужа, — сплюнул в сердцах на землю Степан Акимович. — Ведьма она, говорю ж тебе русским языком, парень…
— Ну, ведьма, так ведьма, — согласился Гурьев. — Так вы же знаете, дядько Степан, я жуть какой любопытный. Вдруг и у меня выйдет траву заговаривать?
— Заговорит она тебе корень, попляшешь тогда, — пообещал Тешков.
— Это как? — заинтересовался Гурьев.
— А вот заговорит — тогда узнаешь, — совсем уже непонятно сказал кузнец. — Я тебя упредил, Яшка. Гляди! Лет-то тебе сколько?
— Сколько ни есть — все мои, — отшутился Гурьев.
— То-то. Я смотрю, ты девок сторонишься, — прищурился Тешков. — А Пелагея… Давай, работа стоит, хватит лясы точить!
* * *
Гурьев подъехал на исправленной бричке к воротам, стукнул в них негромко обушком нагайки. Услышав голос Пелагеи, спрыгнул с козел, помог женщине распахнуть створки, завёл экипаж во двор:
— Принимай работу, хозяйка.
— Должна я чего? — Пелагея опять его разглядывала, из-под руки на этот раз, потому что голову ей запрокинуть пришлось.
Гурьев тоже смотрел на неё. Была бы Пелагея городской барышней — не задержался бы он с заходом. А так… И понравилась она ему по-настоящему: косы чёрные, короной на голове уложены, и платка никакого нет, глаза тёмные, словно угли горячие. Сложена Пелагея тоже была отменно — тело гибкое, сильное, а кость — не по-крестьянски лёгкая. Что-то было в ней, не то цыганская кровь, а может, и персидская, — сколько разных чудес да историй в казачьей вольнице случалось, только держись.
— А как же, — Гурьев улыбнулся отчаянно. — Один поцелуй.
— А не рано ль тебе с бабами-то целоваться, — рассмеялась Пелагея. — Не боишься меня?
— Так разве укусишь, — пожал он плечами.
— Ну-ка, пригнись, — нетерпеливо поманила его Пелагея. — Или на скамейку мне встать?!
Гурьев легко поднял её, — так, что женщина ахнуть едва успела, — поставил на подножку брички и приник губами к её губам. И целовалась Пелагея тоже никак не по-девичьи. Оторвавшись от неё, Гурьев шумно вдохнул полной грудью и опять улыбнулся.
— Нахальный, — не то одобряя, не то осуждая, потрепала его по затылку Пелагея. — Ох, и нахальный же!
— Есть немного, — не стал отпираться Гурьев. — А правду сказывают, что ты травы заговариваешь?
— А тебе что?!
— Меня научи.
— Ишь, чего захотел. Не мужицкое это дело! Ты разве не в кузнецы наметился?
— Я до всякой науки жадный.
— Недосуг мне, — нахмурилась женщина и только теперь сделала попытку убрать ладони Гурьева со своей талии. — Пусти, ну?!
— Не пущу, — он перехватил её руку, поцеловал сначала в запястье, потом в ладонь и почувствовал, как Пелагея вздрогнула, — еле заметно, но вздрогнула, и задышала чуть чаще. — Так что, научишь? А пойдёшь за травами, меня возьми с собой. Вдвоём веселее. А, Полюшка?
— Скорый какой, — и снова не понять было, то ли нравится ей это, то ли не слишком. — А кузня как же?
— Ты соглашайся, Полюшка, — усмехнулся Гурьев. — А с дядькой Степаном я договорюсь как-нибудь.
— Ну, согласилась, — Пелагея смотрела на него сверху вниз. И вдруг ловким движением сбросила его руки, чуть оттолкнула. — А дальше что ж?
— Дальше увидим, — Гурьев отступил ещё на полшага, подал ей руку, помогая сойти с брички. — Я приду, как в кузне закончу. Ты подожди, Полюшка.
Он ушёл на закате. Тешков ничего не спрашивал, пока Гурьев собирался, — всё без слов было понятно. Поворчал, но больше для виду.
Курень у Пелагеи был немаленький, хоть и жила женщина одиноко. Двор только небольшой, огород — тоже, из живности одних кур держала, а из скотины — кобылку, ту самую, что в бричку запрягала. Даже коровы не было.
— Да на что мне корова, — отмахнулась на его вопрос Пелагея. — Да и недосуг, говорю же. Когда за скотиной-то ещё ходить, — пока станицы окрест объедешь! А ты что ж, вправду травному делу учиться надумал?
— А то. Да я и тебя тоже кое-чему научить могу.
— Целоваться, что ль? — посмотрела на него Пелагея.
— Ну, и за этим не станет, — спокойно ответил Гурьев. — Смотри вот, Полюшка.
Он показал ей несколько точек, нажимая на которые, можно было достаточно эффективно снимать боль, и точки резонанса:
— Но тут, Полюшка, долгое воздействие требуется. Если боль снять — пяти минут достаточно, то для пробуждения жизненных сил недели нужны, а иногда — и месяцы.
— Похоже китайцы-то лечат. Однако у тебя по-другому как-то. Где ж это ты узнал-то такое?
— Выучился, — улыбнулся Гурьев.
— Сколько годков-то тебе, Яша?
— Дело не в возрасте. Меня этому с детства один мудрый человек обучал. Только я ещё так мало знаю. Вот, все секреты дядьки Степана выведаю, да дальше учиться поеду.
— Ежели я тебя отпущу, — тихо проговорила Пелагея, обвивая его шею руками.
Он только теперь ощутил, как соскучился по женскому телу и ласке. Это было, как взрыв, как буря, что налетает внезапно и яростно. Только он не спешил никуда. И лишь тогда, когда Пелагея взмолилась — не голосом, руками, ногами, потянув его на себя, — ворвался в неё, такую горячую, что разум не выдержал, отключился.
— Бесстыжий, — шептала Пелагея, целуя Гурьева. А он лежал и улыбался, как последний дурак. — Ох, бесстыжий охальник… Яша… Люб ты мне…
— И ты мне, — Гурьев провёл ладонью по её спине, так, что Пелагея вздрогнула длинно. — Ты такая красивая, Полюшка.
— Никуда не пущу… Мой…
Он не ответил, мягко отстранил женщину, перевернул на спину, развёл в стороны её руки, обвёл языком, мокрым и тугим, вокруг её сосков, — Пелагея застонала, выгнулась ему навстречу.
Она лежала, вжавшись головой Гурьеву в плечо, и ловкие её пальцы скользили по его груди. Пелагея подняла лицо, осветившееся улыбкой:
— Пойду баньку затоплю.
— Не устала ты, Полюшка?
— Уморить меня вздумал?! — тихонько рассмеялась Пелагея. — Подрасти малость, нахалёнок! Шучу, Яшенька, шучу я. Не сердись. Ох, да люб же ты мне…
В бане, при свете лампы, пускай и не слишком ярком, Пелагея разглядела его как следует. Гурьев увидел удивление на её лице, усмехнулся:
— Что, Полюшка? Не видала прежде обрезанных?
— Всяких видала, — отрубила Пелагея, — чай, не первый день на свете живу! А ты-то — татарин, что ли?! Ведь не похож совсем.
— Это, Полюшка, иногда в природе случается, — пояснил Гурьев. — Моисей, пророк, тоже обрезанным родился. Аврааму вот не повезло — пришлось на девяносто девятом году жизни такую деликатную операцию производить.
— Ишь ты — Моисей, — задумчиво повторила Пелагея и улыбнулась. — А то слышала я, что ты нехристь.
— Нехристь я, нехристь, Полюшка. Кто в городе живёт, в церковь не ходит да не постится — тот и есть нехристь, конечно.
— Но крещёный же ты?
— Нет.
— Как же это?!
— А так, Полюшка.
— Так не спасёшься ведь!
— Я?!? — изумился Гурьев. — Ох, Полюшка. Если б так просто спастись можно было — это же просто чудо, да и только. Погубить душу — минутное дело, а вот спасти… Это служба, так уж служба, Полюшка. Да ты ведь и сама знаешь.
— Нельзя ведь человеку без веры-то, — убеждённо сказала Пелагея. — Что за вера у тебя, Яша?
— Экуменист-агностик, — Гурьев наклонил голову набок.
— Книжек ты много слишком читаешь, вот что, — нахмурилась Пелагея.
— Не без этого, — Гурьев улыбнулся, рассматривая её, любуясь откровенно зрелищем её тела.
— И чего уставился? Бабу голую ни разу не видал, что ли?
— Иди сюда, Полюшка, — он потянул Пелагею за руку, прижал к себе, поцеловал в ключицу. — Полюшка моя.
— Полюшка… Мать меня так звала. Угадал-то. Это мне только, или ты всем такой пожар промеж ног зажигаешь, Яшенька? Ох, нехристь ты мой…
* * *
Он ушёл под утро, почти на рассвете, когда Пелагея седьмой сон досматривала. Зашёл в кузню, переоделся, огонь в горне раздул, поковки вчерашние разложил. Вспоминал эту ночь, улыбался, — дурак дураком. Тешков появился, поглядел на него. Ничего не сказал, только головой покрутил.
К полудню шло дело, когда появилась Пелагея — с узелком и кувшином:
— Здравствуй, дядько Степан. Здравствуй, Яша, — Пелагея остановилась в проёме, словно не решаясь дальше идти. — Я вот, поснедать тебе собрала. Тут морс клюквенный, холодный. Ты поел бы, а то ускакал спозаранку-то.
Гурьев быстро ополоснул лицо, руки, взял у неё еду:
— Спасибо, Полюшка.
— Приходи, как завечереет, — тихо сказала Пелагея, украдкой поглядывая на Тешкова, что нарочито громко и с отсутствующе-озабоченным видом гремел каким-то инструментом. — Придёшь?
— Приду, Полюшка. Обязательно, — Гурьев улыбнулся и осторожно погладил её по смуглой гладкой щеке. — Не тревожься, голубка, приду я. Приду.
Когда женщина ушла, кузнец вытаращился на Гурьева, будто впервые увидел:
— Ну, парень! Это что же такое делается?! Палашка-то, — это ж завсегда у ей в ногах кувыркались, а тут… Видать, колдун ты почище её-то будешь?!
— Колдовство здесь ни при чём, дядько Степан, — вздохнул Гурьев. — Просто у каждого человека своя кнопочка имеется. Нужно только знать, где она и как на неё нажать правильно.
— Вот это самое великое колдовство и есть, — кивнул кузнец.
— Чего ж замуж не берёт её никто? — тоскливо спросил Гурьев. — Она же такая…
— Вот ты и возьми, — сердито сказал Тешков. — Ведьма да нехристь, два сапога — пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!
— А дети?
— Да каки там дети, — закряхтел кузнец. — Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!
— Идёмте, дядько Степан, — разом соскочил со скользкой темы Гурьев. — Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.
* * *
Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался — или не умел — приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев — сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой — особенно по столичным меркам — женщине. Пелагея была старше его на восемь лет — это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали — отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили — едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»
Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве — первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, — даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, — всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений — не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, — вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:
— Да что не так-то?!
— А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.
— Что с того-то — в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, — Пелагея, кажется, смутилась.
— Что ты, голубка, — покаянно повесил голову Гурьев. — Я ведь просто понять хочу.
— И как у тебя голова не пухнет, — улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. — Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.
— А что, были и книжки? — удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.
— Были, а как же. Остались там, — Пелагея махнула рукой в сторону границы. — Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.
— А хочешь, я тебе привезу? — Гурьев наклонил голову к левому плечу.
— Скаженный, — улыбнулась Пелагея. — Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.
Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.
— Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.
Он протянул было руку, но получил шлепок:
— Нельзя.
— Отчего же?
— Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.
— Разве я чужой? — тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.
Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый — чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа — так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:
— А хочешь, я тебе новый сделаю?
— Что, мой не глянулся?
— Нет, — честно сознался Гурьев. — Ей-богу, у меня лучше выйдет.
— Ну, сделай, — кивнула, соглашаясь, Пелагея. — Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.
Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, — тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:
— С обновкой тебя, колдунья моя.
Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.
Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, — совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, — и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность — ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания — и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала — как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.
Тынша. Октябрь 1928
Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:
— Поглядите, дядько Степан, — он развернул тряпицу. — Попадалось кому ещё тут такое дело?
Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной — три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:
— Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!
Гурьев достал самодельную карту, даже не карту — кроки, показал место, пояснил:
— Больше брать не стал — припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?
— Припоздниться, говоришь, — Тешков огладил бородищу ладонью. — Бывал, не бывал… Плохие это места, Яшка. А год назад двое казаков с соседней станицы сгинули аккурат в этом месте. Так и следа не нашли. Лучше б ты уж Палашку за сиськи держал, что ли, чем шляться-то там!
— Одно другому не мешает, дядько Степан, — улыбнулся Гурьев. — Я завтра туда снова поеду, с самого утра.
— Нет.
— Да что вы, дядько Степан?
— Говорю тебе, Яшка, — гиблые там места!
— Это всё глупости, Степан Акимыч, — сердито, новым каким-то тоном сказал Гурьев, и как-то по-новому усмехнулся. — Я не намерен разворачивать промышленную добычу, но оставлять самородное золото просто так валяться — это, извините великодушно, просто идиотизм. Плохие места. Суеверия, и ничего больше.
Место и в самом деле было плохое — это Гурьев почувствовал и без пояснений Тешкова. Что же могло до такой степени напугать людей, чтобы они не решались даже заглянуть туда, где золото в самом прямом и первозданном смысле этого слова валяется под ногами?! Бандиты? Но почему не увидел он нигде даже намёка на человечий след? Такое чувство, что место это вынырнуло из небытия прямо у него, Гурьева, перед носом. Да хотя бы поэтому следует во всём непременно и тщательно разобраться, решил он.
— Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! — хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. — Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?
— Сколько не есть — всё наше, — упрямо наклонил голову набок Гурьев. — Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.
За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом — вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?
— А потом что?!
— А потом — посмотрим. Песок я мыть не собираюсь. В одиночку, во всяком случае. Вы только Полюшке не говорите, изведётся вся.
— Оно и видно, что ты городской и нехристь, — вздохнул кузнец. — Это не бирюльки, Яшка. Смотри, я тебя упредил!
На следующий вечер Гурьев вернулся с двумя полными кошелями — никак не меньше шести фунтов. Одни самородки, — побольше, поменьше. Кузнец закряхтел:
— Что делать-то станешь, Яшка?
— Сейчас вот прямо — ничего, — он пожал плечами. — До следующего раза, как в Харбин поедем, пускай полежит. Есть у меня мысли кое-какие.
— Чудной ты хлопец, — помотал головой Тешков. — Это ж богатство какое!
— Да какое там богатство, — отмахнулся Гурьев. — Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет. А это так. На булавки.
— На була-а-авки?! — опешил кузнец. — Да тут… тыщ на сорок рублёв, ежели не поболе, старыми-то! Я сроду деньжищ таких в руках не держал!
— Это ничего, дядько Степан, — Гурьев улыбнулся. — Ещё повоюем.
Весь следующий день, с того самого часа, как Гурьев уехал, ходил Тешков сам не свой, туча тучей, и работа из рук валилась. Злился на себя кузнец, а поделать ничего не мог. Он к Гурьеву здорово за это время привязался. Уже и планы строить начал, — это хорошо, что хлопец покамест ни с кем женихаться из девок станичных не тянется, пускай перебесится с Пелагеей. Жениться на ней он не женится, понятное дело, а ума да опыта поднаберётся. А там, глядишь, и Настёна подрастёт. Вон как у него дело в руках горит, — загляденье. Что за шестерёнки он там куёт да тачает-то, вот интересно? Вострые, как бритва. А хлопец толковый, ох, толковый. А что нехристь… Ну, нехристь — это дело такое, поправимое. Надо к отцу Никодиму в Усть-Кули съездить, посоветоваться. Да золото ещё это, будь оно неладно!
А вот как в воду глядел Степан Акимович. И когда увидел Гурьева, подъезжающего к воротам, так и захолонуло у кузнеца сердце: криво сидел в седле хлопец, неправильно. А дальше — увидел Тешков, как выходят из темноты ещё шесть лошадей, все осёдланы, да ружьишки к сбруе приторочены.
— Эт-то… что?! — просипел одними губами кузнец.
— Принимайте трофеи, дядько Степан, — Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.
— Марфа!!! — заревел Тешков. — А ну, бегом за Палашкой, живо!!! — подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: — Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…
— Да не волнуйтесь, дядько Степан, — поморщился Гурьев. — Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.
Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, — только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.
— Да что было-то, расскажи толком! — взмолился кузнец.
— Хунхузы, — снова поморщился Гурьев. — Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.
— Это как же?
— А так, — он усмехнулся. — Это службишка, дядько Степан, не служба.
— Кони-то… Ихние, что ль?!
— Так точно, — вздохнул Гурьев.
— А сами?! — уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.
— Там, — указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. — Лежат, касатики.
— Ну, Яшка…
— Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.
С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, — судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:
— Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!
Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:
— Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!
— Успокойся, Полюшка, — мягко придержал женщину за руку Гурьев. — Не страшно. Заживёт, как на собаке.
Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, — а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!
Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:
— Идти-то сможешь, Яшенька?
— Смогу, конечно.
— Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!
Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, — чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу — словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал — должно было зажить и так.
Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:
— Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!
— Однако ж не они меня, а я их, — улыбнулся Гурьев. — Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.
— Да что понимаешь-то в этом?!
— Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.
Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:
— Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.
— Зачем?
— Неси, неси. Объясню.
Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:
— Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?
— Обернёмся, Яшенька.
— Ну, значит, поживу ещё, — он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.
Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.
На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:
— Здравствуй, Степан Акимыч.
— Здоров и ты, Николай Маркелыч, — кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. — С чем пожаловал?
— Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.
— А нету у меня его, — проворчал кузнец. — Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.
— У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! — ошарашенно протянул Кайгородов. — Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.
Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:
— Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.
— А ты, Пелагея, власти-то не мешай, — осторожно проворчал Тешков. — Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?
— Смотри, Маркелыч, — прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. — Ежели тронешь его — я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! — она быстро, истово и размашисто перекрестилась.
— Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, — отпрянул урядник. — Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!
Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами:
— Здравствуйте, дядько Степан. Здравствуйте, господин сотник. Прошу извинить за непрезентабельный вид. Недомогаю. Чем могу служить?
Кузнец вытаращил глаза, — как и Пелагея. Если б он не знал точно, что это его подмастерье Яшка! Кто ж ты таков на самом-то деле, пронеслось в голове кузнеца. И заговорил-то враз по-господски, как по-писаному! Даже в простом крестьянском белье, бледный и осунувшийся, этот юноша выглядел, как…
Если б не молодость, подумал Кайгородов, руку бы дал себе отрезать, что сей господин не иначе как в гвардии служил. Белая кость, голубая кровь. И откуда взялся?! Кузнецов подмастерье. Он отдал почему-то честь и произнёс:
— Сотник Кайгородов. Здравия желаю, господин…
Гурьев назвал себя и добавил:
— Вы спрашивайте, господин сотник, не стесняйтесь. Мне, собственно, скрывать нечего.
— Позвольте документы ваши, господин Гурьев.
— Документов при себе не имею, они в моих вещах, что у Степана Акимовича остались. Если настаиваете, могу с вами вместе туда проследовать.
— Буду весьма признателен, — прищёлкнул каблуками урядник.
— Полюшка, — Гурьев повернулся к женщине.
— Мы снаружи подождём, — добавил урядник. — С вашего позволения.
— Как угодно, — Гурьев, соглашаясь, кивнул утвердительно.
Сотник и кузнец вышли на крыльцо. Достав папиросы, большую в здешних местах по нынешним временам редкость, Кайгородов протянул одну Тешкову:
— Ты поглянь, — Полюшка! А молодой же какой! Это и есть твой подмастерье, что ли, Акимыч?
— Он самый, — буркнул кузнец, остервенело затягиваясь.
— А ты документы-то его сам видал?
— Чего мне в его бумаги смотреть?! — разозлился кузнец. — Он меня от лихоимцев тогда в Харбине, под самых Петра и Павла,[5] отбил, налетел, что твой ястреб. Те и пикнуть-то не успели! Вот руки-то у него, — Тешков помедлил, подбирая слово, — непонятные, это я сразу заприметил.
— Кто ж он за птица такая, — задумчиво разглядывая огонёк папиросы, проговорил Кайгородов. — Знаешь, что он с хунхузами-то этими сделал?
— Нет. А чего?
— Это хорошо, что не знаешь, — усмехнулся урядник. — Крепче спать будешь, Степан Акимыч.
— А сколь их было-то? — спросил Тешков, вдруг холодея от посетившей его догадки.
— Кого?
— Хунхузов. Шестерых лошадей привёл, а…
— Семнадцать.
— Чего-о?! — прохрипел, вылупляясь на Кайгородова, Тешков. — Бога-то побойся, Николай Маркелыч!
— Это не мне, это хлопцу своему шепни, — скривился сотник, сосредоточенно затягиваясь дымом. — Это не ко мне. Они уж и утечь от него хотели, видать. Не дал. Всех положил. До единого.
Дверь отворилась, и на крыльце возник Гурьев, опираясь на плечо Пелагеи:
— Я к вашим услугам, господин сотник.
— Ты в бричку садись, Яшенька, — сказала женщина, бросив настороженный взгляд на урядника. — Я тебя и отвезу, а потом и назад.
— Не возражаете, господин сотник? — улыбнулся Кайгородову Гурьев.
— Отнюдь, — кинул тот, озираясь в поисках места, куда можно опустить окурок.
— Бросай на землю, — проворчала Пелагея. — Ничего, приберу потом.
Оставив Пелагею во дворе, они втроём вошли в кузнецову избу. Гурьев шагнул к своим вещам, вытащил из подсумка метрику и протянул уряднику. Тот читал её вдоль и поперёк раз, наверное, двадцать. Наконец, поднял на Гурьева изумлённый взгляд:
— Однако! Десятого года вы, значит? — Гурьев кивнул, а сотник вернул ему метрику: — А из каких вы Гурьевых, простите моё любопытство, будете?
— Из флотских.
— Вот как. А к нам Вас какими судьбами забросило, Яков Кириллович?
Закончив свой рассказ, Гурьев виновато развёл руками:
— Доказательств я, разумеется, никаких не могу предоставить. Придётся вам поверить мне на слово. Или не поверить, это уж дело ваше.
— Почему не поверить, — сотник только теперь снял папаху, положил её на лавку. — Времена настали такие, что любая фантастическая нелепица запросто самой что ни на есть доподлинной правдой оборачивается. А с бандитами-то, с хунхузами этими, будь они неладны? Не расскажете, как вышло?
— Отчего же, — Гурьев спокойно кивнул. — Позвольте карандаш и бумагу.
Сотник с готовностью раскрыл планшет, выудил оттуда пару желтоватых листков и карандаш, и положил всё это перед Гурьевым. Тот быстро набросал кроки, обозначил позиции, свои и нападавших. Слушая его спокойный, обстоятельный рассказ, Кайгородов чувствовал, как ручеёк пота прокладывает щекотную дорожку между лопаток. То, что сделал Гурьев, было невозможно. Но это было сделано, уж тут-то урядник никак сомневаться не мог. Тешков слушал, прищурившись. И молча.
— А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? — осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.
— Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, — поморщился Гурьев. — Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, — Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. — Что, пошёл уже слушок-то?
— Пошёл. Ещё какой, — закряхтел сотник.
— Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?
— Они, судя по всему, — качнул головой сотник. — Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, — Он вздохнул, перекрестился: — Упокой душу рабов Твоих, Господи. — И снова перевёл взгляд на Гурьева: — А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?
— Да вот, — Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, — рана давала о себе знать. — Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.
— Понятненько, — протянул Кайгородов, — понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?
— Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, — не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. — Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще — лавры Арсеньева[6] покоя, знаете ли, не дают.
И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой — у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит — разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят — ох, недаром…
— Ну, что ж, — сотник поднялся. — В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?
— Оружие бы оставить, Николай Маркелыч. Обстановка, сами знаете, неспокойная, каждый ствол на счету будет, если что.
— Да ради Бога, — пожал плечами сотник. — И всё?
— Всё, — улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.
Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.
Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:
— Поехали домой, Полюшка.
— Всё хорошо, Яшенька?
— Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.
Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:
— Н-н-но, залётная!
Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:
— Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!
* * *
Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл — правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?
Авторитет Гурьева взлетел — страшно сказать — до недосягаемых высот. Шутка ли — почитай, свой, кузнецовский, — и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие. Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, — что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им «прииску». Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения — дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.
5
Православный праздник Свв. Апостолов Петра и Павла, день окончания Петровского поста.
(<< back)
6
Владимир Клавдиевич Арсеньев (1872–1930) — исследователь Дальнего Востока, этнограф и писатель.
(<< back)
