Я буду помнить
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Я буду помнить

Ксения Нихельман

Я буду помнить





Егор Матвеев, редактор небольшого издательства, получает анонимную рукопись сборника рассказов. Поддавшись любопытству, он вступает в переписку с автором, которым оказалась девушка. Они пообещали, что будут писать друг другу письма, настоящие бумажные письма радости.


18+

Оглавление

  1. Я буду помнить
  2. Пролог
  3. Глава 1
  4. Глава 2
  5. Глава 3
  6. Эпилог

«Плывут дома воспоминания,

Слова любви, слова признания.

Живут во мне воспоминания,

Живут во сне и наяву.

Они — тепло мое весеннее,

Моя мечта, мое везение,

Моя надежда и спасение,

Пока я помню — я живу!»


Роберт Рождественский «Пока я помню»

Пролог

Утро

Когда самолет зашвыряло, будто бумажный самолетик на ветру, она подумала, что ждала этой минуты давно.

Она точно знала, все происходящее в ее жизни являет собой тонкие нити сложного лабиринта: пальцами подцепив одну из них, ступила за ней в неизвестность. Вначале на неопытный глаз нить казалась приятной, затем под пальцами стали появляться шероховатости, узелки, много узелков; в одних местах нить утолщалась, в других, наоборот, истончалась, а где-то нить раздвоилась и она потеряла себя. Потеряла то, с чего начала. И сейчас в трясущемся самолете ей привиделось, словно она вновь держит ту самую нить, но до того худую, что вот-вот окончательно порвется.

Если мы разобьемся вдребезги, то, наверное, так и должно случиться. Ведь земная жизнь — ненастоящая, имеет значение только то, что будет после нее. Кажется, именно так многие утешают себя? Разумеется, она слышала про воздаяние. И, может быть, — она не знала наверняка, — ей тоже воздастся за добро и зло, зла в ее жизни было много. И если самолет рухнет в эту минуту, а там дальше… ничего нет. Ни воздаяния, ни смирения, ни прощения, лишь звенящие холод и пустота, то тогда зачем все это? Зачем хитрая нить привела сюда? Только для того, чтобы с коротким треском всего пережитого лопнуть в руках и разлететься в два конца: в прошлое, единственное, что у нее есть, и в будущее, которое уже никогда не наступит.

Последний раз на самолете она летала давным-давно. Еще девчонкой, под руку с Ромой — молодые и влюбленные, с блестящими глазами и полными больших надежд сердцами они поднимались по ступеням аэропорта Новосибирска. Это была их мечта. Почти американская, такая же глянцевая и такая же безнадежная. Казалось, это было вчера или позавчера, в крайнем случае. Она до сих пор помнила тот сладко-приторный запах мучных изделий, разливающийся по просторным залам аэропорта.

— Не выдумывай! Ничем не пахнет, — сказал в тот день Рома и сильнее ухватил ее за руку.

Но она прекрасно знала — пахнет. Пахнет столовкой. Школьной столовкой, в которую никогда не ходила, пока училась. Однако пахло не только школьной столовой, но и ее будущей столовой, где она будет работать, как обещал молодой муж.

Самолет снова тряхнуло, на этот раз сильнее, и она прикрыла веки.

— Вам страшно?

Разомкнув глаза, увидела широкое лицо старика, сидящего рядом с ней. Конечно, все это глупость, какой же он старик, лет шестьдесят? Лет на тридцать ее старше, может, чуть больше. Элегантно одетый, с серебристой проседью в волосах. Наверняка он повидал гораздо больше ее, да и полетал, раз держится так бесстрашно и спокойно.

— Боюсь, — призналась она.

— Богу нужно помолиться, когда страх одолевает.

Короткий кивок в ответ, лишь бы не вступать в спор. Порой так проще.

— Как вас зовут?

Она задумалась. Ее ничто так сильно не расстраивало, как этот глупый вопрос. Почему все обязательно хотят знать, какое у нее имя? Кому это нужно? А вообще, честно говоря, все женские имена ей не нравились. Возьми любое, гаркни им во всю глотку — и вот уже готова баба с базара: Надька из мясного, Валька из продуктового, Любка — буфетчица, Зинка из рыбного, Ольга через длинное и трескучее «хг» — эту «Ольхгу» всегда звал сосед, когда напивался до смерти и орал в маленькое оконце пивной, где Ольга разливала пиво в тяжелые стеклянные кружки его, пока еще трезвым, дружкам.

— Татьяна, — солгала она.

— Замечательное имя! — мужчина ответил, на удивление, таким восторженным тоном, что ему вняла сама стихия и успокоилась, краснея за содеянное: самолет выровнялся, гул стал приятно монотонным, а главное — безопасным.

Все оставшееся время полета она пыталась слушать мужчину, но на самом деле думала только об одном. О Захаре — о том мальчике. И о Егоре, и об Ульяне. Кого из них сегодня она встретит первым? Но она точно знала, кого из них не встретит больше никогда.

Глава 1

1

— Не стоит переваливать вину с отсутствия ума на нелюбимое имя! — ответила Ульяна и слабо толкнула ее плечом. Она не обиделась на злые слова подруги, поскольку, во-первых, они с Ульяной уже долгое время пребывали в серьезной ругани и толком не разговаривали, лишь изредка перебрасывались фразами, в основном когда дело касалось заказа или когда Ульяна опять кому-то нахамила. Во-вторых, Ульяна хамила всегда и всем. И в-третьих, Ульяна была права.

Ульяна первой узнала новость о ее скором замужестве с Цветковым Александром Сергеевичем, новым владельцем кофейни-кондитерской, в которой работали они обе. Первое время Ульяна постоянно шутила, что он без пяти минут Пушкин, правда, бездарный и помешанный на своем бизнесе.

— Пушкин двадцать первого века. Тот писал стихи, чтобы танцевать с жеманными барышнями, а этот ведет девушек в собственный ресторан.

Ульяна громко смеялась над неумелыми попытками ухаживания Цветкова, пока она не сообщила ей, что сказала ему «да».

— Что да? — уставилась Ульяна.

— Я сказала ему «да», — чуть слышно повторила она.

За ее словами на пол полетел дорогущий стакан, который Ульяна протирала мягким белоснежным полотенцем. Стакан разбился шумно и горько, прямо как все ее тридцать лет разом, когда она ответила согласием. Она хотела что-нибудь сказать теперь уже, наверное, бывшей подруге, что-нибудь возразить или доказать, как делала это всю свою жизнь, только никак не могла оторвать взгляда от переливающихся стекляшек под ногами. Стакан-то дорогущий, что придется Цветкову делать денежный вычет из зарплаты Ульяны. Нет, он не ценит и не уважает дружбу, ни женскую, ни мужскую, ни человеческую в целом. И да, он обожает партнерство. Прошлые выходки Ульяны остались забытыми, потому что она просила за нее, позволила Цветкову приблизиться к ней и чувствовать себя желанным, отчего он простил Ульяну.

— Дура! — заорала Ульяна на нее и швырнула еще один стакан об стену. — Какая же ты идиотка! Невыносимая, просто невыносимая дура!

— Стакан…

— Да пошла ты!

С того вечера они больше не разговаривали. Ульяна молча работала за стойкой, а она поглядывала на нее со стороны. И все же первой произнесла:

— Ульян, давай прекратим?

— Что именно?

— Ссору.

— Это не ссора, это ты поступаешь гадко! Ты же не любишь его!

Она вздохнула и протянула руку Ульяне для перемирия:

— Ульян, пожалуйста. Не бросай меня. У меня больше в этой жизни никого нет.

Та тоже вздохнула и протянула руку. Они помирились.

Вечером после работы она одна направилась домой. Узкие улицы Приморья больше не радовали ее, как когда-то. В них отныне не сквозили синяя вечность и вечный покой, о которых она мечтала, держа Рому за руку. Уличный шарм испарился вместе с Ромой куда-то за бесконечный горизонт. Она все чаще вспоминала первые дни их переезда, эти, на ее взгляд, счастливые минуты. Ведь все тогда было: и любовь, и страсть, и поцелуи до рассвета. Казалось бы, все как у всех: что-то ушло, а что-то пришло. Вот и свадьба с Сашей не за горами, а они до сей минуты и не поцеловались ни разу. Да и в постель она его не пускает. «Как Шарика на привязи у крыльца держишь, — оскалилась на нее однажды Ульяна, вновь подшучивая над „Пушкиным“. — Голодный пес — злой пес». Не было бы в ее жизни Цветкова, если бы не Захар со своими дурацкими фотографиями. Хотя кто знает? Может, и к лучшему.

Она глубоко втянула морской воздух, уже не такой насыщенный, как в первый раз. Море безбожно угасало. Она снова не ответила Цветкову, который звонил и звонил. Просто она не отвечала, пока дышала воздухом последней свободы. Зря все женщины стремятся замуж, ничего там хорошего нет, впрочем, как и во всем происходящем в человеческих судьбах.

Наконец она добралась до белокаменной, похожей на римский Колизей, высотки. Квартиру выбирала она сама, а арендовал ее Цветков. Но пока она бродила по новому дому в полном одиночестве, зачастую не зажигая свет и притворяясь, будто никого нет, а иногда, наоборот, включала все лампы и сидела на полу в гостиной как в ярком луче стадионного прожектора.

В одинокие гнетущие минуты она часто задавала самой себе вопросы, почему у нее нет и никогда не было полноценной семьи? Почему у нее никогда не было настоящих и преданных друзей? Почему все люди, встречающиеся на пути, разбегались врассыпную, как пугливые тараканы уносят свои крошечные задницы с внезапно освещенной кухни? На второй вопрос находился некоторый ответ: теперь-то у нее есть друзья — Ульяна, Егор и даже Захар, которого язык не поворачивался назвать другом. Они были у нее, такие разные и не похожие друг на друга: своенравная и по-особому добрая Ульяна, вечно летающий в облаках Егор и Захар, о котором она не решалась думать, в особенности в одиночестве. Впрочем, помимо этого она также отлично знала, что они рядом ненадолго; так бывает, она привыкла, что все испаряются из ее жизни рано или поздно. Эту невеселую игру с судьбой она ненавидит с рождения — стоит прикипеть к кому-нибудь или обрадоваться, как судьба выставляет к ее носу огромную волосатую ручищу с жирной дулей и приговаривает: «А вот хрен тебе!»

Этим поздним вечером она проходит сразу же в спальню, не раздевшись, ложится в постель, укутывается одеялом до самой макушки. Ульяне не понять, отчего она винит свое родное имя — Милена. Ульяна всегда была и будет Ульяной, так нарекла ее любимая мама, которая зовет ее не иначе как Уля или Улечка. А вот она не знает, кто назвал ее Миленой — мать или отец? И как так вышло, что в простой семье родилась Милена, о существовании имени которой не слышал целый поселок. Спустя много лет, раздумывая над той точкой отчета, с которой все покатилось по наклонной, она наконец сообразила, где ее искать. Любой корабль начинает свой долгий путь не от причала, а от названия. Все они придуманы для конечных целей морских путешествий, угрожающих, экспедиционных, прогулочных, поэтичных или просто-напросто хвалебных. И корабль гордо несет свое имя, разбивая кормой волны и раздувая пожелтевшие от просоленного воздуха паруса. Ее же Миленой назвал кто-то неизвестный и только по одной-единственной причине, что ребенку, во всяком случае, нужно имя. А еще ей часто говорили, что лучше бы она вообще не родилась.


В августе 1987-го года в один и тот же день произошли сразу два события. В Михайловске, в поселочной черте города, родилась она, а далеко от Михайловска, за тысячи километров, в другом городе на здание детского сада упал самолет. Это случилось в обеденное время, и дети уже крепко спали в своих кроватках. Это была очень счастливая смерть, тихая и мимолетная, о какой можно только мечтать. Самолет падал бесшумно, но мгновенно накрыл тяжелым весом небольшое кирпичное здание.

О рождении Милены, о разбившемся на летных учениях самолете и о погибших детях мир так и не узнал. Появление еще одного человека на свет, равно как и безутешная гибель нескольких других, обошло мир стороной.

В какое время родилась она, Милена не знала. Утром, в обед, ночью, а может быть, на рассвете или во время заката? Час ее рождения оставался загадкой. Когда она подходила с расспросами к матери или к деду, то никто не мог толком ей ответить. Когда они пребывали в хорошем настроении, то просто пожимали плечами и отмахивались от назойливого вопроса маленькой любопытной девчонки, но когда настроение было хуже некуда, то обычно прогоняли ее. Расстроенная она возвращалась в свою маленькую комнатку, забиралась на высокую кровать и придавалась неутешительным, вымышленным ею самой воспоминаниям. Она воображала двадцать третье августа 1987-го. Это должен быть непременно жаркий день, пахнущий цветами и плодами. Ее мать в красивом пестром сарафане разгуливает по пышному саду, где все цветы так вымахали за благодатное лето: ярко-желтые и огненно-рыжие бархатцы, высокие стрелы красных гладиолусов и бордовых георгин, полчище мохнатых маленьких и разноцветных астрочек. Она любила день своего рождения. Именно конец лета, когда природа раздает свои дары людям. Запах медовых яблок и терпких груш, бархатная сладость арбузов и дынь, и ее любимые персики и абрикосы, которые позже мать привозила с рынка. Примерно в такой, насыщенный беспечным счастьем и нерушимым спокойствием, день она и должна была родиться. Это были ее детские грезы, детские мечты, которые разбивались сразу же, открывая она глаза.

Миленой в поселке ее никто не звал. Звали по старой привычке Ленкой — пожилые соседи; дед Алексей, казалось, совершенно не осведомлен о присутствии в доме маленькой девочки, а мать и вовсе избегала обращаться по имени, в особых случаях крича только: «Миленка!» Многим, на удивление, невероятно сложно было выговаривать столь дивное имя. Они, словно на показ, вытягивали губы в сальные трубочки и катали имя на своих злых языках, одновременно посмеиваясь и гордясь своими собственными. Как-то раз она набралась смелости и осторожно подошла к матери, которая раскатывала огромный блин теста для приготовления домашней лапши. Милена до дрожи в коленках обожала домашнюю лапшу; наверное, с ее приготовления в детском сердечке и зародилась страсть к стряпне. Сперва она с замиранием следила, как мать насыпает белоснежную муку, почти шелковую на ощупь, в плоский таз, затем наливает из кувшина чистую воду, разбивает туда яйца, глядящие на нее пугающими морковного цвета глазищами. Затем мать проворно месила тесто, напрягая руки и шею, скатывала гладкий и блестящий шар, чтобы на некоторое время убрать его и дать тесту отлежаться. Нетерпеливо Милена ждала, когда тесто «отдохнет», и мать примется раскатывать его в наитончайший пласт, ведь после этого она разрешит ей взять маленький, но очень острый, ножичек и воткнуть его в мягкую плоть свернутого в длинный рулет теста, и нарезать соломкой. Мать не отвлекалась на нее, потому она тихо задала свой главный вопрос:

— А меня всегда хотели так назвать?

Мать отложила скалку в сторону и поглядела на нее, между бровей пролегло смятение:

— Честно, я не знаю. Я знаю только то, что изначально хотели назвать тебя Олей. Но потом кто-то передумал, и получилось то, что получилось.

Она была по-детски разочарована ответом.

Таких вот Оль полным-полно в поселке: одна жила на углу улицы, другая за углом, еще одна разливала пиво в местной пивнушке, всегда окруженная разгоряченной толпой мужчин, еще одна жила через соседский дом. С последней Ольгой дела обстояли и вовсе ужасно. Милена боялась ее странного дома, потому никогда не играла около его забора, не пялилась просто так на его окна. Все знали, что муж Ольги Иван ее поколачивает, хорошо поколачивает до синяков и разбитого опухшего лица, особенно это случалось тогда, когда Иван не мог стороной обойти пивнушку. Бывали такие ночи: в поселке стояла тишина, ни людского голоса, ни воя собаки, только тяжелые всхлипы Ольги и гулкие тупые удары Ивана. В одну из таких жутких ночей в дверь дома Милены кто-то отчаянно заколотил. Милена не спала, прислушиваясь через открытое окно и дрожа от внезапного страха за Ольгу. Услышав стук, она чуть вскрикнула и сжалась под одеялом, но лишь на мгновение, поскольку мать зажгла свет в коридоре и уже впускала ночную гостью. Милена навсегда запомнила ее глаза: выпученные и красные, как у бычка, которого вот-вот охолостят. Ольга все время повторяла и повторяла, чтобы ее спасли, но мать смотрела на нее сверху вниз, холодно и с презрением.

— За каким чертом ты к нам пришла? У меня ребенок маленький спит! А ну, вали к своему мужу!

— Нет-нет, мне нельзя туда, — бормотала себе под нос женщина.

Мать с неохотой уступила. Пропустила Ольгу в дом, а Милене велела убраться с глаз долой в комнатушку. Через несколько минут под дверь заявился Иван, орал как резанный и со всей дури колотил по чужой двери, выкрикивая имя жены. Что произошло дальше, Милена помнила фрагментарно, ибо все замельтешило по коридору: свет, ее мать, разъяренный Иван и безумная Ольга, их слова, взмахи руками и ногами. Иван что-то пытается прокричать, но не может, так как его шею сдавила мать, она крепко прижала его к коридорной стенке и не отпускала. Мужчина, как маленький мальчонка, лишь болтал ногами и крутил головой. Мать словно чего-то выжидала, и это что-то не заставило себя долго ждать. Сначала Милене подумалось, будто Ольга кинулась, чтобы помочь удержать мужчину, однако она ошиблась — женщина бросилась на мать с воем и ругательствами, насмерть вцепившись в ее руки, отдирая их от шеи мужа, при этом умудрившись плюнуть в материно лицо. Иван упал на пол, а Ольга принялась его целовать и гладить по голове. Утешала.

— Ты моего мужа не тронь! — заорала она. — Я на тебя быстро управу найду!

И странная парочка — он хромая, она, растирая застывшую кровь на лице, — вышли за дверь в теплую летнюю ночь.

Мать еще несколько минут постояла на пороге, потом погасила свет и прошла к себе в спальню, упав на постель, зарыдала. Милена побежала за ней и упала рядом с ней. Она опасалась что-либо говорить ей и только погладила ручонкой по волосам. Какая сильная и бесстрашная у меня мама, думала она, ведь она сама так перепугалась, что аж пальцы похолодели. И вдруг эти слезы, почему она плачет? Неужто соседку-дуру пожалела? Она продолжала успокаивать, теребя пряди волос, пока мать не поднялась.

Сколько Милена себя помнила, столько Ольга и Иван устраивали подобные сцены. Ольга бегала по соседям и звала на помощь, Иван возвращал жену домой и продолжал бить. Уже будучи девушкой, Милена однажды услышала разговор уличных стариков с также стареющей Ольгой.

— Когда бросишь Ивана? — спрашивали старики. — На кой черт он тебе сдался?

Ольга потупила взгляд, почертила песок туфелькой, прямо как девица застенчивая, и тихо ответила:

— Люблю. И он меня любит.

Однако в тот же год, когда Ольга ворвалась в их дом, но только зимой, за несколько дней до Нового года, Милена с подружками играли в снежных сугробах. Декабрь выдался снежный и ласковый. И этот день был чудесен с самого утра, оттого и она проснулась в бодром настроении. Она не стала даже завтракать, а лишь выпила стакан молока и побежала одеваться. Мать с негодованием покачала головой, но она заметила на ее лице едва уловимую улыбку. Мать улыбается — верный знак, что все будет хорошо. А еще, помимо улыбки, она подошла к ней и потуже завязала поясок на шубке, поправила шапку, разве только не поцеловала. Мать никогда не целовала. Ну и ладно, она была счастлива просто так, что бежит на улицу к подружкам. Милена вышла во двор, на широкую улицу, по которой не ездили машины, и все ребята играли в любом месте. От яркого солнца слепило глаза, и она прикрыла их рукой, а снег сиял почти голубым, кристально-голубым. И запах! В поселке удивительно пахло: свежим снегом, хрустящими шагами прохожих и их промороженными одеждами, пахло теплыми домами, еще хранящими ночной жар, пахло дымящимися трубами от затопленных печей, что, казалось, Милена слышала ни на что не похожий треск поленьев. В такие минуты она знала — так пахнет зимнее счастье. Милена вдохнула полной грудью и бросилась прямо в толпу укутанных девчонок. Все вместе, разделившись на пары, они принялись играть с санками. Сначала везет один, затем другой. Теперь настала очередь Милены сидеть в маленьких санках и поглядывать на пробегающие мимо дома. Она так увлеклась разглядыванием огромных сугробов, порой скрывающие дома по самые окна, что и не заметила, как подружка, катившая ее, врезалась в мужчину. Она быстро перевела взгляд на него и узнала в нем Ивана. Он пристально разглядывал Милену, что той стало неловко. Она захотела быстро выкарабкаться из узких санок и уже уцепилась руками за бортики, как Иван, толкнув подружку прямо в сугроб, одним прыжком оказался рядом с ней. Его нога в тяжелом зимнем ботинке больно ударила ее по левой руке, опрокинув санки. «Ненавижу вашу семейку», — зашипел он и кинулся бежать прочь.

Выбираясь из-под саней, она не плакала, а крепко зажмурила глаза, так крепко, что заболело лицо, однако боль в руке была сильнее. Милена еще не знала, что Иван сломал ей два пальца. Помимо этого, она также не подозревала, что ее семью в поселке действительно ненавидят и боятся.

— А кто меня так назвал? Ты или папка? — все не унималась с расспросами Милена.

— Хватит болтать, — вскипела мать. — Бери нож и режь лапшу.

Она было открыла рот, как мать тут же скомандовала:

— Молча!

И ей ничего не оставалось делать, как кромсать лапшу, иногда всхлипывая носом и слушая краем уха щебетание черно-белого телевизора. Кости в пальцах уже срослись, и управляться ножиком ей не доставляло боли, как раньше когда она носила гипс. Сейчас бывало — она просыпалась темной ночью и чувствовала легкое онемение на кончиках, и слегка потерев руку, снова засыпала. А до этого, впервые увидев загипсованные пальцы, носила руку бережно, прижимая ее к груди, как маленькое, раненное животное. Она с такой силой вошла во вкус, представляя руку зверьком, что машинально проводила по больной руке здоровой, успокаивая и лаская, частенько приговаривая какие-нибудь добрые слова. Как-то мать это заметила и спросила, с кем она постоянно разговаривает. Ни с кем, буркнула она в ответ, защищая зверька. Ей хотелось его оберегать и дарить ему защиту, будучи самòй беспомощной перед злым миром, в который теперь и она попала, где и сосед не друг, и друг не сосед, а врагом может оказаться кто угодно.

После этого случая Милена смотрела на мать с восхищением, но и бояться ее стала больше. В матери все переменилось, и на несколько месяцев следы еле существующей улыбки бесследно исчезли. Она безразлично смотрела на Милену, на ее руку и пальцы; бесстрастно справлялась с ее телом, когда мыла в крохотной бане или заплетала косы, и, глядя на суровое лицо матери, Милена не показывала боли, стойко стояла у банной лавки или у спинки кровати, защищая раненного зверька. Она вспоминала, как вернулась домой и осторожно стянула варежку, показывая пальцы. К ее изумлению, мать сразу же спросила, кто это сделал. Однако Милена ответить не могла — ее крепко-накрепко зажатый рот словно стянуло в один заштопанный шов — и она потупила глаза. Мать в одном домашнем платье, лишь накинув на плечи шаль, выскочила за дверь в зимний вечер. С того дня Иван зловеще зыркал глазами в сторону их дома и все чаще бил Ольгу.

Мать ни в коем случае нельзя было назвать злой, бездушной или бессердечной. Намного позже Милена догадается, что ненависть Ивана берет свое начало далеко до ее рождения, за много лет назад, и это страшное знание не даст ей покоя, будет заставлять снова и снова возвращаться в тяжелое прошлое.

Перед матерью робел даже дед Алексей, который жил с ними. Одного ее взгляда достаточно, чтобы дед прекратил ворчать. Зато Милене доставляло удовольствие слушать дедовское ворчание: он представал в ее глазах почти безжизненным стариком, коротающим свои дни на пороге крыльца дома. Наверняка он кого-то там ждет, думала она, наблюдая за его ежедневной службой. Старый ворчун, дразнила она его и заливалась смехом, когда он грозил ей сухим кулаком. О старости как таковой, она еще не помышляла, как и о смерти. Никто в доме не болел, не кашлял, не страдал и не умирал, как происходило по всему поселку. До Милены доходили жуткие рассказы о смертях. Смерть как рассказ, передающийся из уст в уста; смерть как предвестие многочисленных толп, проходящих по улице покойника; смерть как мертвые букеты, подаренные в последний раз и затоптанные ногами; смерть как холодное дыхание заколоченных ставен заброшенных домов. Это все, что она знала о смерти. И родной дед виделся пока ей обыкновенным старым ворчуном, гораздо старше ее матери, и мысль, что на крыльце он давным-давно ждет не просто редкого гостя, а редчайшего, единственного в своем числе, которому он пожмет ледяную руку и сдаст свою службу, не приходила ей в голову. Как и любой ребенок, Милена никогда не задумывалась о жизни своих родных до ее собственного рождения. Взрослая мать, старый дед и совсем молоденький отец Андрейка. Когда она появилась на свет, они уже такими существовали. Что мать была молодой женщиной, девушкой и девочкой, поведали пожелтевшие черно-белые фотографии из старого альбома, обтянутого в красный бархат: молодость матери жила лишь в пределах альбома, расписанного по датам и событиям. Эти фотографии несли историю приглашений на свадьбу, приглашение в фотоателье, портреты неизвестных родственников на долгую и вечную память, рождения детей, похороны. Еще один факт о смерти — похороны, запечатленные на бумаге, смерть, застывшая в одном щелчке фотоаппарата. И молодость матери среди посеревших событий памяти.

Поверить в молодость деда было слишком трудно, не сохранилось фотографий, лишь многочисленные ордена, пришитые к черному пиджаку, который дед надевал по особым случаям. Историю жизни деда Алексея не сохранила даже его собственная память. А ее молодой отец Андрейка, от которого всегда пахло машинным маслом, был слишком молод, чтобы превратиться в старика, не помнящего прошлого дня. Милена не верила в отцовскую старость, как не верила в дедову молодость.

Однажды одним вечером она достала злополучный альбом памяти, чтобы снова разглядывать картинки. Ей казалось, что именно там она сможет найти ответ на свой вопрос. Имя. Откуда взялось ее имя? Может, ответ прочитает в глазах родственников или прочитает имена на обороте фотокарточек. Может, найдет там то, что кто-то однажды спрятал и позабыл о тайнике? Она с усердием вглядывалась в лица… Она еще не ходила в школу, но читать умела. И благодаря подписанным фотографиям тоже. Однако все имена в них были другими, чужими. Она отложила альбом. Закрыла. Вновь открыла. Долистала до самой последней страницы, где предыдущие листы были пустыми и мертвыми. Или же ждали своей участи, решила она. Кто-то должен заполнить пустоту своими фотографиями, новыми событиями о рождении, школе, свадьбе, снова рождении и похоронами. Она провела кончиками пальцев по заднику альбома, по его бархатной поверхности… И почувствовала уплотнение. Там явно что-то находилось. То, что прольет свет на ее тайну. Милена пальцами подцепила бархатный край и рванула его на себя. Ей на колени посыпались фотографии.

Их было немного. Десять штук. Все старые и потрепанные. На некоторых присутствовали ее мать и дед. Они прямо смотрели в объектив, а между ними на одной фотографии сидела девочка, маленькая, как Милена. Потом их было четверо: мать, дед, эта девочка и маленький мальчик. Затем были фотографии только одного мальчика, он улыбался и держал ладонь козырьком у лица, видимо закрываясь от солнца. Но больше всего внимание Милены привлекли другие снимки — молодой девушки невероятной красоты. Она уже видела по такому же черно-белому, как фотография, телевизору красивые фильмы с красивыми людьми. Как Брижит Бардо, позже она скажет сама себе, когда станет старше, но тогда она не знала этого имени, как не знала имени девушки с фотографии. Та смотрела на нее отстраненно, будто назойливое разглядывание ее лица ей вовсе не мешает, а, напротив, льстит. Девушка позволяла любоваться своей красотой, но что-то в ней было знакомо, что-то роднило Милену с ней. Отвлеченный взгляд больших глаз, пухлые, слегка приоткрытые губы, прямой нос и пышная, поднятая наверх, копна волос. «Женька», — прочитала она на обороте. Почерк. Материн почерк она всегда узнает из тысячи, им исписаны все тетради в доме — материны кулинарные книги. Этот изящный наклон букв влево, буквы крупные и пузатые, будто выпуклые и их можно потрогать пальцами. Она так и сделала. «Женька и подружки», — прочитала на второй, где Женька и еще две девушки, по всей видимости, изображали актрис. Женьку она узнала моментально: та стояла в центре между подругами. Милена поняла одно — если бы Женька находилась слева или справа, позади кого-то, то все равно она была бы в центре. Подруги, цветник за их спинами — это лишь фон для нее. «Женечка» — на третьей, где Женька похожа на одну из тех красивых женщин из фильмов: узкое, приталенное платье, плотно облегающее фигуру, высокая прическа, темные очки. Мать любила Женьку. Кто была эта девушка, чье имя выводилось с любовью, обрисовывая каждую буковку? Милена не успела об этом начать размышлять, так как произошло два события. В комнату вошла мать, а она уже взяла в руки следующую фотографию — оркестр, толпа, похороны. «Женькины похороны».


2


Егор считал себя единственным человеком на всем белом свете, которому нравились дорожные пробки. Правда. И он до сих пор не мог определиться, каким же пробкам отдает большее предпочтение: утренним или вечерним.

Сам же по натуре он был ранний, утренний, а спать ложился поздно. И как ему удавалось сохранять бодрый дух, никто понятия не имел, даже он сам. С первыми проблесками рассвета он уже на ногах, ему не терпится поскорее выскочить за пределы квартиры и отправиться на первую пару. Он настежь раскрывает окна и впускает осень, яркую, красочную и медовую. Медовую потому что под окнами у него растут липы, и то, что они отцвели больше месяца назад, его не огорчает, ведь их запах он знает с детства. Все его детство пропитано запахом меда, он рос вместе с деревьями и их цветками. Осенью он ощущает особый прилив сил. И вот ведь странная и необъяснимая штука, из всех его знакомых никто не любит осень как таковую, так, отдельные ее элементы: шуршание листвы, боевой клич птиц, желто-розовое небо, пронзительный солнечный свет, который отличается от летнего, знойного и утомляющего. И только у него начинается настоящая жизнь, в которой даже в ежедневнике особо важные события назначались на осень. Сентябрь и октябрь — вот его сила — начало учебного года в университете.

Егор любил вождение. Неспешное и осторожное, а опасной езды избегал. Перед тем как сесть в автомобиль, он долго шагал по липовой аллее, вдыхая только ему ощутимый аромат и унося его с собой на весь рабочий день. Конечно, я утренний, думал он и улыбался.

Стоило автомобилю вывернуть с переулка и въехать на главную дорогу, как он тут же попал в пробку. Утреннюю. Егор достал из рабочей сумки томик зарубежной классики, устроился удобнее и погрузился в чтение, поглядывая на дорогу. Читать ему никогда не надоест, и утреннее чтение было особенным. Сентябрьский свет мягко падал на белоснежные листы издания, делая чернила маслянистыми, бегущими по строке, торопящимися под его прожорливым взглядом. Егор пропадал. Будто стоял у края пропасти, последний раз окидывал взглядом мир и прыгал… Он не погружался медленно и томительно, не летел вниз, цепляясь за препятствия, а сразу же бился головой о пучину.

Продолжается все до тех пор, пока задние сигнальные фары впередистоящего автомобиля не подадут знака — поток двинулся с мертвой точки.

Он никогда не парковался у парадного крыльца университета, а оставлял машину в крохотном закоулке, прямо позади университетских общежитий. «Закоулок Егоровский» стал весьма известной достопримечательностью среди преподавателей, шутивших над Егором, который никогда не изменял своим правилам. В любую погоду он упорно шел по узкому тротуару, рассеченному временем паутиной трещинок. По этому тротуару Егор первый раз прошел на свое самое первое занятие в качестве студента-первокурсника и больше не сворачивал с пути. Порой он и сам смеялся над собой, но ничего изменить не желал. И как можно избавиться от столь чудесных, пусть и ежедневных, мгновений? Одно мгновение — один шаг, а их от закоулка до крыльца университета ровно тысяча. Егор считал. Целая тысяча прекрасных мгновений, которых не замечали глупые по молодости, но такие им любимые, его студенты, впопыхах бегущие с пар в общежитие. Сколько раз он пытался тащить с собой по тротуару девчонок и мальчишек, намеренно замедлял шаг, и тем приходилось уныло следовать за своим преподавателем, переглядываясь и считая минуты, когда Егор Андреевич наконец-то свернет в «Закоулок Егоровский». Егор шел чуть впереди, как главарь, и говорил, говорил, говорил. Ему нестерпимо хотелось поделиться с ребятами. «Осенью, — об этом периоде он говорил с особой теплотой, — здесь невозможно не прогуляться! Еще бы!» Ведь вдоль дорожки тянулись цветочные клумбы, источающие его любимый медовый аромат. Маленькие, совсем простенькие цветочки, которые Егор называл «кашкой» за внешнее сходство с крупой: утром и днем цветы молчали, а с наступлением сумерек болтали без умолку, наполняя улицу сладостью. Егор не мог надышаться и начинал думать, а может, я все-таки вечерний? «А зимой еще чудесней!» — продолжал он. В зимние месяцы он заметил за собой одну странность: возвращаясь вечерами по тротуарчику, разглядывает чужие окна. Представляет, как за обледеневшими стеклами кипит жизнь, а он здесь, снаружи, прячущий нос в шерстяной шарф и прижимающий руки покрепче к телу, чтобы согреться. И ожидание тепла, и дома делали его вечернюю прогулку упоительной, потому что, усевшись сразу же в машину, он бы уже навсегда растратил тысячу мгновений.

— Ну а весной? Весной тут лужи стоят, к общаге хоть на лодке плыви, — ворчали студенты.

— Вы что! — специально округляя глаза, вскрикивал Егор. — Весной цветут яблони! А летом…

— А летом мы не учимся. — И студенты заворачивали к общежитию, весело, на прощание, размахивая Егору руками.

Он улыбался и качал головой. Вот же глупые! Однако однажды после вечерних занятий он засиделся в машине в своем закутке и невольно стал свидетелем событий, на которые так спешат его студенты после пар. Скромные и молчаливые на занятиях, они разбивались на парочки и стеснительно, будто спрашивая разрешения, шагали по его заветному тротуару, останавливаясь, чтобы поцеловаться и взяться за руки. Егор усмехнулся — у ребят любовь, а он им про яблони в цвету. И на следующий же день пораньше отпустил группу с занятий — пусть у них будет чуть больше времени на поцелуи, решил он.

Егор почти добрался до университетского крыльца, как его кто-то окликнул. Он обернулся, и мальчишка остановился в метре от него, запыхавшийся и приглаживающий взъерошенные волосы.

— Я за вами от переулка бегу… — он откашлялся и продолжил: — Здрасьте, Егор Андреевич!

Егор успел только рот открыть, а парень уже сунул ему в руку маленький бумажный сверток, при этом оглядываясь по сторонам. Осторожно развернул листок и пробежал глазами по написанным от руки — явно мальчишеской — строчкам. Пока он читал, парень старался не смотреть на него, а глядел куда-то вдаль, изображая вид занятой и серьезный, и только разливающаяся краска по лицу выдавала его смущение.

— Эти тоже хорошие! — с искренностью заключил Егор, возвращая записку. — Лучше. Гораздо лучше!

— Правда?

— Правда.

Парень нахмурился. Спрятал бумажный лист в карман брюк.

— Но они не достойны, чтобы их читали.

— Почему же? — спросил Егор.

Тот пожал плечами. Понятно, подумал Егор, самая простая причина. Страх.

— Тогда перестань писать. Или сделай то, что давным-давно пора сделать. — Парень хотел что-то возразить, но Егор оборвал его на полуслове: — В любом случае, это делается не столько для себя, сколько для другого. Ну, или для другой.

Егору же ничего не нужно было объяснять. Он понимал все прекрасно сам: с какой целью Дима Кузьмин в последнее время приносит ему на одобрение свои стихи. Единственное, что не ясно Егору, почему парень выбрал именно его? Проза или поэзия? Последний раз подобным вопросом он задавался много-много лет назад, когда стоял перед огромным, во всю стену, книжным стеллажом и не знал, с чего начать. Но те времена канули в далекое прошлое, а он крепко связал себя с любовью всей его жизни — прозой.

Иногда, читая четверостишья Кузьмина, он после обманывал парня и говорил, что стихи хорошие. Старался говорить уверенно, ровным тоном, будто член жюри поэтического конкурса. Кузьмин дорожил словами Егора, внимательно выслушивал замечания и в следующий раз приносил исправленный вариант. Егор читал их снова и снова одобрительно качал головой. Собственно, этот стих парень пишет уже второй год. И стих о любви, вернее, любовное послание к юной особе, свою любовь к которой Кузьмин тщательнейшим образом скрывает. По сути, Егор не лгал парню, что стихи хороши, ведь дело-то в ином. Егор не столько не понимал поэзии, сколько терпеть ее не мог. Для него она была не больше, чем пресная рифма двух слов с одинаковым звучанием на конце. Поэзия прекрасна в песне, когда слова сливаются с нотами и голосом исполнителя. Сама по себе музыка Егора как литератора не привлекала, а вот слияние с ней слов, поистине имеющих живой смысл, — это да. Оттого-то Егор в первый раз растерялся, когда Кузьмин попросил «послушать его стих»: попросту побоялся обидеть молодого человека своим невежеством.

— Я не готов читать их ей. — Испуганно пролепетал парень. — Еще рано, коряво написано.

— Дима, послушай! — Егор принял позу лектора. — Ты можешь целую вечность писать этот стих, переставлять слова местами, выкидывать строчки и добавлять новые. Ты даже можешь выдумать новые слова! Только это все не имеет никакого значения, имеет значение одно — твои чувства! Через стих ты передаешь чувства, а чем больше стараешься сделать его идеальным, тем больше он теряет твое чувство, становясь чужим!

Егор похлопал Кузьмина по плечу.

— Просто передай ей то, что чувствуешь. Не выдумывай!

Кузьмин обещал подумать. Над чем — не уточнил, то ли над предложением не выдумывать лишних и пустых, но прекрасных по звучанию, слов, то ли над новым стихом. А Егору захотелось курить. Он по старой привычке потянул руку к карману. Черт, бросил. От желания аж зубы свело. Наплевав на ученую степень, он стрельнул сигаретку у студентов матфака, и выкуривал ее так мучительно долго, затягиваясь и забивая горло горечью, пока жар не опалил пальцы.

По обыкновению Егор направлялся к лекционной аудитории важно, размеренной походкой, поглядывая на наручные часы. Лекция должна начаться уже как десять минут назад, но он не спешил: поболтал с коллегой с кафедры философии, вместо центральной лестницы выбрал боковую, чтобы увеличить путь до аудитории. Он любил заставлять студентов ждать его. Золотое правило студента — пятнадцать минут. Если через пятнадцать минут от начала занятия преподаватель не объявился или не сообщил старосте по телефону, что задерживается, студенты смело сбегают с пары, предварительно сговорившись на побег между собой, и осторожно заметая следы. Егор задерживался минут на семнадцать — восемнадцать. Всегда выдерживал это время.

Поднявшись на последнюю ступеньку, он повернул в слабо освещенный коридорчик, в конце которого уже томится второй курс. Громко они решают: свалить или остаться? Эти ребята пока незнакомы с Матвеевым Егором Андреевичем, преподавателем зарубежной литературы, и не сильно обращают на него внимания. Прошлую ознакомительную лекцию Егор отменил из-за внезапного разговора с деканом. Все старшекурсники знают излюбленную привычку профессора Матвеева опаздывать, потому ждут до последней восемнадцатой минуты, а новички теплят надежду: вдруг препод не придет? Именно это и нравилось Егору — дарить пусть мнимую, но маленькую надежду, которой так не хватает каждому в жизни. Придет или не придет? Спросит или не спросит? Сердце любого человека находится в вечном ожидании чего-то лучшего, лучше, чем есть сейчас, лучше, чем будет завтра, потому что та, следующая за настоящим, минута будущего — манящая, ведь всего за минуту может произойти все что угодно! И именно на нее возлагают все свои надежды. Препод не придет и не спросит, правда только в том, что он придет в другой раз и обязательно спросит, на то он и препод. Егор не забывал это и не давал забывать студентам, но дарил им минуту надежды, чтобы после они, скрепя зубами, занимали учебные места и учились не только литературе, но и стойко нести жизненные разочарования. Разбитые надежды закаляют. Егор это отлично знал на собственной шкуре.

— Он не придет! — выкрикнул из толпы паренек. — Я говорю вам! Не придет!

— Как же я не приду? — улыбчиво ответил ему Егор и под разинутые рты вставил ключ в замочную скважину аудитории. — Проходим, ребята!

Молодые лица студентов радовали его. Нескладные фигуры парней, тонкие и изящные фигурки девчонок, мужские басящие голоса и звонкие переливистые женские. Он наблюдал, как ребята готовятся к занятию: у всех парней одна схожая друг на дружку тетрадка, за одним исключением, не каждая выглядела чересчур измученной; у девчонок целая куча канцелярских принадлежностей. Стоя за кафедрой, Егор улавливал особый запах канцелярии — чистоты, древесины, заточенных карандашных стержней и разноцветных фломастеров, где темные цвета почему-то пахнут терпко. Он ощущал себя на месте среди молодого цветника, радуясь их то восторженным, то негодующим вздохам. Тут, в университете, бушует жизнь, молодая и сильная, и Егор чувствовал себя сильнее, моложе, крепче, но никак не профессором, взрослым, почти сорокалетним, мужчиной.

Он окинул взглядом аудиторию и кротко улыбнулся.

— Доброе утро. Меня зовут Матвеев Егор Андреевич, я буду вести у вас дисциплину под замечательным названием «Мифология».


«Пообедаем вместе?».

Рядом с вопросом Егор нарисовал ответ в виде улыбки и придвинул лист к ней поближе. Она поглядела через его плечо и довольно улыбнулась. Лара. Вернее, Лариса Николаевна, старший преподаватель на его кафедре. Пока Егор украдкой разглядывал ее лицо, она перевела взгляд на декана Гордиевского и принялась внимательно слушать речь о предстоящих выборах нового декана. Все преподаватели с факультета филологии упорно звали ее Ларисой Николаевной, и только декан позволял себе в исключительных случаях назвать ее Ларисой, не переходя уважительной черты. Егор навсегда запомнил день их первой встречи. Тогда он только что защитил кандидатскую, занял должность заведующего кафедрой зарубежной литературы и переступил порог своего тридцатилетия. То, что ему суждено занять это место, Егор знал еще первокурсником, когда он впервые прогуливался по университетским коридорам. Все двери как двери, а дверь этой кафедры особенная. Тяжелая, массивная, с дивным скрипучим звуком, как дверь в иной мир — храм знания, мудрости, откуда появлялись мудрецы, несшие за спиной свет. Этот свет ослепил Егора, и он продал душу кафедре зарубежной литературы. Тогда он плохо разбирался в должностях, в ученых степенях, да собственно и не хотел забивать этой чепухой голову, ведь главное для него — должен наступить день, когда и он будет выходить, подобно мудрецу, и нести за собой свет. Перевоплощение из Егора — студента в Егора Андреевича — мудреца произошло в одночасье, когда он уже вовсе был не рад нести что-либо за собой из этого кабинета. Волшебный свет оказался отнюдь не волшебным, а самым обыкновенным из окна, выходившего на солнечную сторону и на университетский дворик. И в солнечном мерцании вместе с мудрецами наравне выходили и пересдающие экзамены студенты, и второгодники, и отчисленные. И, кроме того, Егор уже не в состоянии вспомнить в каком состоянии он согласился занять должность заведующего кафедрой. Он помнил, что согласно кивнул, ему потрясли руку, а он все думал и думал, что просто-напросто мечтал преподавать литературу. Потом он прошел в свой, но такой чужой, кабинет, где все было настолько ему велико, что у него закружилась голова — с чего начать? Все вокруг напоминало о присутствии предыдущего хозяина: забитые шкафы, неразобранные полки, засохшие цветы в горшках на подоконнике и пустые бутылки для полива цветов под ним, сломанные жалюзи и расхлябанное кресло, задвинутое за стол. Егор с непонятным ему самому вздохом уселся в кресло, чуть покачнулся в сторону, но ухватился руками за край стола и задержал дыхание, чтобы ненароком не грохнуться на пол. В этот миг его посетила одна занятная мысль-сравнение. Он никогда в своей жизни не ходил в ателье для пошива одежды, где портному пришлось бы снимать мерки: крутить его перед зеркалом, прикладывать к его телу измерительную ленту, тыкать в него иголками с разноцветными набалдашниками. Естественно, иметь собственного портного и носить сшитую исключительно для себя одежду — знак качества, знак отличия; это как раз именно то, что делает на несколько сантиметров человека выше, и речь вовсе не о росте. Но сидя за чужим столом, Егор ощутил себя балбесом, которому порекомендовали ценнейшего портного в лучшем ателье города, а он так и не соизволил наведаться ни на одну примерку, отчего костюм выдался невероятно огромным. И прежде чем согласиться на должность заведующего, он должен был задуматься хотя бы о том, что руководитель из него — никудышный. Однако уже было слишком поздно, отпусти он руки от стола — непременно свалится вниз.

Знакомство с Ларой произошло в обычный день, весенний и ясный. Егор почти обжился в своем новом кабинете, но так и не научился руководить. Дверь распахнулась, и первым вошел декан Гордиевский, а за ним девушка, которую представили как нового преподавателя истории литературы.

— Егор Андреевич, оставляю вам нашего нового коллегу! — И декан оставил их вдвоем.

— Лариса Николаевна, — повторилась она.

— Егор Андреевич, — второй или третий раз представился он.

Он не мог глаз от нее оторвать. Вместо того чтобы предложить ей присесть, он сам вскочил с кресла, едва не упав, и они продолжили беседу стоя на ногах — она в дверном проеме, он по пояс скрытый рабочим столом. Неуклюжий разговор между двумя литературоведами. Она, смущаясь, рассказывала о себе, об образовании, о стажировке в Польше, о своем решении преподавать именно в ЩГУ (Щегловский Государственный Университет). По всей видимости, закончив свой рассказ, она посмотрела прямо на Егора и терпеливо принялась ждать от него ответа. Воцарилось молчание.

— А вы? — еще одна попытка.

А что он? Он только и мог сказать, что влюблен…

— Егор Андреевич? — раздался вибрирующий от нетерпения голос Гордиевского.

Егор оторвался от созерцания Лариного лица и перевел взгляд на декана:

— Я?

— Ну, естественно!

Все рассмеялись. И Егору пришлось вновь вернуться в должность заведующего кафедрой зарубежной литературы и высказать свое мнение относительно предстоящих выборов декана, а заодно еще раз напомнить всему преподавательскому составу факультета, что напротив его кандидатуры не стоит ставить галочку. Ведь все сами знают — руководитель из него не лучший, а нынешний декан Гордиевский — самая подходящая кандидатура. Но по заговорщицким улыбкам он распознал, что его пламенная речь в который раз никого не воодушевила и на факультете готовится переворот.

Он уныло откинулся на спинку стула, схватил карандаш и нервно зачиркал по листку, обводя Ларин вопрос «Пообедаем вместе?».

— Не волнуйся, — Лара мягко накрыла своей ладонью руку Егора, в то время как он закрасил последнюю букву. Ладонь у нее теплая и спокойная, но ему легче не стало. Не волновался и не переживал лишь декан, которому отказ Егора был только на руку. Да и Егор против-то не был, он с горем пополам за восемь лет привык к своей занудной должности, которая отнимала столько настоящего времени от преподавания и общения со студентами.

— Все хорошо, — пробормотал он, выскальзывая из ее пожатия.


— Ты слишком близко принимаешь к сердцу выборы, — успокаивала его Лара, пока они направлялись в университетскую столовую. — Оно того не стоит. Рано или поздно быть тебе деканом.

— Почему это? — оскорбился Егор, открывая входную дверь столовой и пропуская Лару вперед.

— Ты лучше всех знаешь, что необходимо факультету. Ты больше всех любишь универ, в то время как все его ненавидят.

Егор хмыкнул:

— Так люблю, что приглашаю обедать тебя в нашу столовку? Да?

Лара улыбнулась и пожала плечами. Какая разница, где ей с ним обедать? У них и так осталось немного времени до занятий.

Они заняли столик подальше от студенческих взглядов, в затемненном углу рядом с большим аквариумом, где плавала одинокая рыбка. Егор постучал пальцем по стеклу, не понимая для чего в столовой держать аквариум и для чего рыбке ежедневно видеть, как вечно голодные студенты поедают ее друзей. А сегодня как назло четверг — рыбный день. И Лара выбрала рыбное филе.

— Может, отвернуть ее?

— Кого?

— Рыбу.

— Егор Андреевич, позвольте полюбопытствовать, сколько вам лет?

— Много, Лариса Николаевна, уже до чертиков много.

Егор тяжко вздохнул, подпирая подбородок рукой. Лара силилась не рассмеяться, но все равно с упреком поглядела на него.

— Лара, — сдался он.

— То-то же. За это и люблю тебя.

— Только так определенно лучше! — И он прикрыл рыбке вид на стол графином с компотом.

Когда они уже досиживали последние минуты перерыва, рассуждая о литературных процессах современной прозы и наблюдая за студентами, рвущимися к полуопустевшим прилавкам с едой, Егор заметил светлую бейсболку в очереди. Несколько минут она маячила в числе первых к кассе, затем затерялась. Егор попытался проследить за передвижениями и нечаянно наткнулся на до боли знакомое лицо. Дима Кузьмин. «Господи боже, только не это!» — вырвалось у Егора.

— Что случилось? — спросила Лара.

— Кажется, кое-кто снова прогуливает пары, — практически солгал Егор. Про Диму Кузьмина он не имел права говорить даже Ларе, ведь их объединяла великая мужская тайна, а Лара — женщина, у нее в крови болтать. Егор не мог рисковать безответной влюбленностью студента.

Обладатель бейсболки рассчитался в кассе за пол-литровую бутылку воды и тут же осушил ее одним залпом. Вот же засранец! Он пропустил занятия по единственному поводу — не ночевал дома и заявился в университет только сейчас. Скорее всего, сильно спешил, бежал, отчего пересохло в горле. Их взгляды пересеклись… Егор кивком головы указал на свободное место рядом с ним. Парень закатил глаза и поджал губы, однако ему не оставалось ничего делать, как протащиться через всю столовую и с измученным видом упасть на свободный стул.

— Я ему ничего не говорила, — подняла вверх руки Лара, глядя на парня. — Мои руки чисты!

— Почему ты не ночевал дома? — спросил Егор.

— Я был у друга, — ответил тот, снимая бейсболку и приглаживая ладонью примятые темные волосы. — Я же позвонил ей, сказал, чтобы не волновалась.

— Да, но она все равно волнуется. Захар? Так нельзя делать! Нельзя уходить из дома…

— Блин, Егор, ты же знаешь… — Захар осекся на полуслове и стрельнул взглядом на Ларису Николаевну, чью пару сегодня бессовестно прогулял, — Егор Андреевич, вы же знаете! Я по-другому не мог поступить, она бы всю ночь отчитывала меня.

— Ты должен был сообщить мне! Это раз! Ты обязан был приехать ко мне! Это два!..

— У меня начинаются занятия, это три! — Захар подскочил на ноги и спешно подцепил рюкзак, перекинул его через плечо и уже намеревался бесследно испариться, как Егор одним только взглядом вернул его обратно. — Ну, — с неохотой протянул он, — что еще?

— После занятий жди меня в машине! — Егор кинул ключи, Захар их ловко поймал.

Егор проследил за удаляющейся фигурой Захара, пока тот не скрылся из виду.

— Не хочу вмешиваться, но мне кажется, ты позволяешь ему манипулировать собой, — подвела итог Лара. — Он прогуливает не только мои занятия, другие преподаватели из-за уважения к тебе молчат и не поднимают вокруг Захара шумиху. Должна заметить, он превосходно владеет материалом… без занятий, вернее, без какой-либо вообще помощи, но какой он подает пример остальным студентам? Егор?

Лара ждала ответа, а Егор неотрывно смотрел вслед Захару. Для всех присутствующих, да и для Лары тоже, он уже исчез, растворился в студенческой толпе, смешался с заряженным запахом юношеских амбиций, и лишь Егор отчетливо слышал его каждый шаг — мягкий перенос тела, потому что Захар, не замечая за собой, всегда ступает вперед левой ногой, слегка шаркая правой; там, в толпе, он опять натянул бейсболку, скрывая красивые волосы, будто стесняясь, спрятал руки в карманы толстовки и стал невидимкой.


Егор последним уходил с кафедры — он любил работать в тишине. Его рабочий стол до сих пор стоял перед большим окном, а свет так и падал, словно в наказание за отказ нести его, на спину, из-за чего спинка кресла всегда нагревалась к вечеру. Сейчас он малу-помалу ощущал себя маленьким хозяином кабинета — в расслабленном воздухе витало блаженство: сам кабинет отдыхал от наплыва лиц, вопросов и ответов, смеха за дверью и жужжащего гула. Не задумываясь о том, что дверь могут внезапно распахнуть, Егор откинулся на теплое, уютное, устойчивое кресло и прикрыл глаза. Никто не войдет и не потревожит. Это редкое время, время поздних занятий, где, словно клич хищной птицы в темном лесу, раздается одинокий скрип лекционной аудитории в конце коридора второго этажа филологического корпуса ЩГУ. И за долгое время тишины наконец-то разлились голоса… Лара отчитала лекцию и отпустила ребят. Егор держал глаза закрытыми и будто под веками разглядывал старое кино, как шумные шаги удаляются по этажу вниз, голоса смазываются и теперь слышно лишь радостное бульканье, а к кафедре твердой походкой направляется Лара. Егор сосчитал до пяти и… дверь открылась.

— Я знала, что ты здесь!

Он до сих пор не мог поверить, что она, вопреки прошедшим событиям, дарит ему свою улыбку. Обещай не засиживаться, сказала она ему напоследок. И он пообещал. Когда стук ее каблуков стих, Егор ровно сложил листы рабочей программы, выключил компьютер, погасил свет. Он не торопился — ему не хотелось, чтобы Лара стала свидетельницей его с Захаром разговора. Ему и без нее будет трудно подобрать нужные слова, уговорить Захара вернуться домой или хотя бы переночевать у него, а не у какого-то непонятного друга, с которым Егор не знаком.

Осенние сумерки сгущались быстро, опускаясь на Щегловск. По самые легкие Егор вдохнул вечер, наполненный медом, и по телу разлилась ломота усталости, приятная и мучительная. Несмотря на утомление, он готов был жить и проживать этот вечер с его зажженными фонарями и мерцающими светофорами, он ни за что не отказался бы от любой минуты своей жизни. Точно в первый раз прошел по любимому тротуару, свернул в свой закоулок, где, прислонившись к передней двери машины, его ждал Захар. Подумать только, он не желает сейчас возвращаться домой, но вместо этого стойко, как оловянный солдатик, выжидает Егора, пока тот соберется с мыслями и силами, дабы начать промывать ему мозги и читать мораль. Молча он прислонился к машине, по левую сторону от Захара.

— Как она узнала? — только и спросил Егор.

— Случайно вышло. В комнате играла музыка, я был без футболки, ничего не слышал, а она в этот момент стояла позади и все видела.

Он отвернул лицо. Сквозь слои вечерних теней Егор искал ответ в его повернутом боком лице — в изгибе бровей, в остром подбородке, упрямом лбе. За этим кроится что-то еще, он точно знает, но предполагаемый ответ пугает его. Он боится потерять Захара.

— Егор, я тут подумал, — теперь Захар глядел на общаги, — я решил, что перееду в общагу на время учебы.

Он проследовал за взглядом Захара, и его охватила паника. Нет, ничего плохого против общежития он не имеет, даже наоборот, испытание в виде отдельного проживания от родителей делает молодого человека сильнее — крепчает дух и, как говорят, кажется, так и должна закаляться сталь? Но только не Захар. Он снова поймал себя на мысли, что боится потерять его. Боится упустить его из своих рук и выпустить на свободу, которая выглядит в данном случае странным образом — пятиэтажное серое в синюю полоску здание постсоветского времени, где по большому счету в окнах отсутствуют занавески, а из кипящей кастрюльки на общей кухне воруют сосиски. Разумеется, рано или поздно он сбежит, но не сейчас, только не сейчас. Егор не готов отпускать.

— Я хочу самостоятельности.

— Но для этого необязательно куда-то переезжать! Подумай о ней! Она ведь останется совсем одна!

Егор пустил в ход запрещенный прием — прикрывать собственную слабость, образно перекладывая чувство тревоги за Захара на другого человека. Он и раньше этим злоупотреблял, да что скрывать, он этим постоянно занимается. Ему думалось, что тем самым Захар не заметит пробивающихся ростков старческой тревожности и не станет упрекать его в чрезмерной опеке. Хотя он ошибался. Захар внимательно посмотрел на него и вынул из кармана пачку сигарет. При виде своего искушения у Егора руки задрожали, а низ спины сладко закололо. Без всякого стеснения пальцы потянулись к отраве. «Бросил, бросил, бросил!» — повторял он про себя, однако дым выходил из него вместе с благодарностью.

— Тебя всегда выдают руки, — с иронией заметил Захар. — Когда нервничаешь, шаришь руками по карманам. Я все про тебя знаю. И моего переезда боишься ты, а не мама. Когда перестанешь быть моей нянькой? — и ласково поддел Егора плечом.

— Честно?

— Уж будь любезен!

— Никогда.

Они оба потоптались на месте, без единого слова выкурив по сигарете.

Егор решился:

— Поехали домой.

Захар прочитал что-то такое в его глазах, отчего снова сдался.

Какое сильнейшее возбуждение от вынужденного согласия вернуться домой он испыта

...