автордың кітабын онлайн тегін оқу Судебные речи знаменитых русских юристов. Защита
Судебные речи знаменитых русских юристов. Защита
Составление и комментарии
Е. Л. РОЖНИКОВА,
доктор юридических наук,
профессор Г. А. ЕСАКОВ
Издание третье,
переработанное и дополненное
Информация о книге
УДК 82-51
ББК 67.7
С89
Составление и комментарии:
Рожникова Е. Л.;
Есаков Г. А., доктор юридических наук, профессор, приглашенный преподаватель Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова.
В сборнике содержатся защитительные речи выдающихся русских адвокатов второй половины XIX – начала XX века. Биографии юристов и кратко изложенная суть дела позволяют во всей полноте оценить мастерство ораторов. Тексты речей уточнены по оригинальным изданиям XIX века, поскольку переиздания в советское время сопровождались купюрами, устранявшими из выступлений упоминания Бога, дворянства и т. п. Издание дополнено иллюстративным материалом, включающим копии подлинных уголовных дел, фотографические изображения мест событий, участвующих лиц и т. д.
Книга будет полезна как юристам, так и всем интересующимся вопросами преступления и наказания, историей России, ораторским искусством.
УДК 82-51
ББК 67.7
© Рожникова Е. Л., 1997
© Рожникова Е. Л., 2021
© Рожникова Е. Л., Есаков Г. А., составление, комментарии, 2025, с изменениями
© ООО «Проспект», 2025
ПРЕДИСЛОВИЕ
Наверное, ни одна страна в мире в течение одного столетия не произвела на свет больше гениев, чем Россия в XIX веке. Развитие получили все направления искусства и науки, в том числе и юриспруденция.
Мы можем гордиться достижениями русских юристов так же, как творчеством Пушкина и Чайковского, Толстого и Репина. Конечно, специфичность области, в которой проявляется талант адвокатов, делает её менее доступной, но не менее значимой, так как была и есть в сухом и запутанном правоведении та его часть, которая наиболее тесно примыкает к жизни, неизбежно вносящей свои поправки в словесные формулы. Это ораторское искусство, и прежде всего искусство адвоката.
Со времён Древней Греции ораторское искусство почиталось обществом. Владение им было признаком высокого происхождения человека, считалось необходимым для представителей власти, оно изучалось в учебных заведениях.
В нашем сборнике мы предлагаем вашему вниманию истинные образцы красноречия — судебные речи знаменитых адвокатов конца XIX — начала XX века.
Русские юристы были всесторонне образованными людьми, высочайшими профессионалами, обладали знаниями психологии, риторики. Их речи отличались остроумием и безупречной логикой. Все это позволяло им выигрывать безнадёжные, казалось бы, дела.
Оставим в стороне значение защитника в правовой системе и увидим, что в определённый момент человеческая судьба так или иначе ставится в зависимость от двух составляющих: знания закона и способности убеждения. Как лишь пересказ статьи кодекса вряд ли поможет обвиняемому, так и незнание нужной статьи сведёт на нет любое красноречие. Примером же идеального сочетания владения русским языком и знания права может служить каждая из нижеприведённых речей. Авторов их объединяет не только профессия: интеллигентность и человеколюбие — вот качества, такие же яркие, как и их Слово.
Личный состав прокуратуры Санкт-Петербургского окружного суда в начале 1870-х годов во главе с прокурором суда А. Ф. Кони. На фотографии изображены многие герои этой книги: В. И. Жуковский (стоит четвёртый слева), А. Ф. Кони (сидит по центру), В. А. Желеховский (обвинитель в деле Рыбаковской, сидит третий справа) и С. А. Андреевский (сидит крайний справа).
Источник: Кони А. Ф. Отцы и дети судебной реформы: к пятидесятилетию судеб. уставов. 1864 — 20 ноября 1914. М., 1914
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ
Третье издание судебных речей знаменитых русских юристов несколько отличается от первых двух. Настоящая книга выходит вместе с изданием обвинительных речей второй половины XIX — начала XX века, и некоторые дела можно встретить в обеих публикациях. Поэтому в определённом смысле они составляют единое целое.
Уже в настоящем издании пересмотрено содержание. Составители отказались от печатания нескольких речей, которые широко известны (например, по делу Засулич). Взамен расширен круг адвокатов, ораторское искусство которых заслуживает воспроизведения. Издание также дополнено несколькими речами, которые или редко встречаются в современных переизданиях (например, речь Н. П. Карабчевского по делу мултанских вотяков), или вообще никогда не публиковались (речь В. Д. Спасовича по делу Емельянова), однако представляют несомненный интерес.
Тексты уточнены по оригинальным изданиям XIX века, поскольку переиздания в советское время сопровождались купюрами, устранявшими из выступлений упоминания Бога, дворянства и т. п. Речь князя Урусова по делу Волоховой приводится по совершенно забытому первоисточнику. Расширены комментарии судебных процессов, в которых произносились соответствующие речи; каждое дело сопровождается списком литературы о нём. В биографиях адвокатов приводятся оценки их выступлений, сделанные современниками; в основном используется пять работ: Б. Л. Гершуна («Воспоминания русского адвоката». М., 2023), Е. И. Козлининой («За полвека. 1862–1912 гг.: пятьдесят лет в стенах суда. Воспоминания, очерки и характеристики». М., 1913), А. Ф. Кони («Отцы и дети судебной реформы». М., 1914 и «Из записок судебного деятеля». М., 1914) и А. Г. Тимофеева («Судебное красноречие в России. Критические очерки». СПб., 1900), а также некрологи того времени.
Наконец, издание дополнено иллюстративным материалом, включающим копии подлинных уголовных дел, фотографические изображения мест событий, участвующих лиц и т. д. Многие изображения и документы публикуются впервые.
Владимир Данилович
СПАСОВИЧ
(1829–1908)
Владимир Данилович Спасович родился 16 января 1829 года в городе Речице Минской губернии, в 1849 году закончил юридический факультет Петербургского университета, защитил магистерскую диссертацию по кафедре международного права, причём некоторые фрагменты его диссертации вошли в состав Парижских деклараций 1856 года.
В адвокатуру он вступил в 1866 году, до этого же получил известность как преподаватель и автор учебника уголовного права.
Как и многие его коллеги, речи которых представлены в этом сборнике, Спасович обладал ораторским талантом, литературным даром, о котором можно судить по его опубликованным статьям о Пушкине, Гёте, Шекспире и других, но, кроме того, он был крупным учёным, разрабатывающим, например, помимо работ по международному праву, теорию судебно-уголовных доказательств.
Современники отмечали уникальность Спасовича: «...он выдающийся судебный оратор, не обладающий внешней ораторской техникой. <...> В. Д. Спасович, начиная речь, затрудняется, приискивает подходящие выражения, к нему нужно прислушаться, преодолеть первое впечатление, забыть о внешней форме, следить исключительно за содержанием речи, за развитием мысли оратора, и тогда только станет ясной причина известности, которой пользуется В. Д. Спасович как адвокат и лектор. Достоинство содержания и обаяние личности с избытком покрывают недочёты формы. <...> В. Д. Спасович избегает громких и пышных фраз, изысканных оборотов, не старается спрятать свою мысль (а иногда и её отсутствие, как то бывает у некоторых авторов) под трудно понимаемой многословной внешностью... В. Д. Спасович стремится к одному — дать в своих словах безусловно точное и ясное понятие о трактуемом предмете или положении: в его речах слова служат для рельефного выражения мысли, оратор не говорит ничего лишнего, могущего затемнить дело».
В. Д. Спасович
Источник: Кони А. Ф. Отцы и дети судебной реформы: к пятидесятилетию судеб. уставов. 1864 — 20 ноября 1914. М., 1914
ДЕЛО ДЕМЕНТЬЕВА
Дело, которое рассматривал Санкт-Петербургский военно-окружной суд, заключалось в следующем: в доме по Малой Дворянской, в бельэтаже, жила некая Данилова, имевшая большую собаку, и другие состоятельные жильцы. В мезонине же проживал солдат Дементьев с семьёй. По показаниям свидетелей было известно, что собака Даниловой часто бросалась на людей, особенно на детей, и однажды она накинулась на дочь Дементьева, очень сильно испугав её. Дементьев бросился в квартиру Даниловой и пригрозил ей подачей жалобы мировому судье. Данилова же, оскорбившись, пожаловалась своему зятю, поручику Дагаеву, на непозволительное поведение простолюдина. Поручик потребовал позвать Дементьева в квартиру Даниловой. Последний не явился, когда его звала кухарка Даниловой, затем двое городовых и, наконец, дворник. Следует иметь в виду, что Дагаев и Дементьев служили не вместе.
Через некоторое время Дементьев вышел из своей квартиры и столкнулся с Дагаевым; тут и завязалась настоящая склока с обменом любезностями «мерзавец — сам мерзавец», переросшая в драку. В итоге офицер якобы кинулся на солдата со шпагой, а тот сорвал с поручика погоны. В дальнейшем следствие установило, что у солдата Дементьева были ссадины на предплечье, на веке, на подбородке, вырван ус, а у поручика сорваны погоны. Последовательность действий противников установить представлялось затруднительным. Нападение на старшего по чину или начальника, согласно военному судопроизводству того времени, строго каралось, но следовало учитывать, что Дагаев и Дементьев служили не вместе и столкновение произошло на бытовой почве, но тем не менее Дементьев был обвинён в отказе исполнить приказание поручика Дагаева и оскорблении его как офицера словами и в высшей степени дерзким действием. Обвиняемому угрожало наказание, начиная от гауптвахты и до ссылки на житьё в отдалённые губернии с лишением всех особенных прав и преимуществ.
Разбирательство дела происходило в Санкт-Петербургском военно-окружном суде 15 мая 1873 года. Перед этим, 24 апреля, мировой судья признал Данилову виновной в непринятии мер предосторожности от домашних животных и оштрафовал на три рубля серебром.
Речь Спасовича по делу опубликована в собрании его сочинений, однако существуют сомнения, насколько она стенографически точна. Во всяком случае, в одном месте, отмеченном [квадратными скобками], точно есть купюра, и лишь последний абзац речи намеренно самим Спасовичем взят в кавычки как точная цитата. Однако даже если изложение речи и не абсолютно точное, о ней с полной уверенностью можно говорить, что она точно воспроизводит неподражаемый стиль Спасовича.
* * *
Господа судьи! Хотя судьба, а может быть, и жизнь, трех людей висит на конце пера, которым суд подпишет свой приговор, защита не станет обращаться к чувству господ судей, играть на нервах, как на струнах. Она считает себя не вправе прибегнуть к такого рода приему, потому что настоящее дело похоже на палку, которая имеет два конца. Один только конец рассматривается теперь, другой еще впереди. В этом деле так слились два элемента: то, что сделал солдат, и то, что сделал офицер, что разделить их можно только мысленно, а в действительности они неразделимы: насколько смягчится участь солдата, настолько отягчится участь офицера, насколько палка опустится для одного, настолько она поднимется для другого. Подсудимый находится в очень трудном положении, вследствие особенностей военного судопроизводства, вследствие примечания к статье 769, в силу которого ввиду соображений высшего порядка поручик Дагаев не может быть вызван в суд. Его отсутствие чрезвычайно затрудняет работу разоблачения истины, разобрания, кто говорит правду, кто говорит неправду. Если б господин Дагаев был на суде, если б он мог живым словом передать подробности происшествия, то как человек молодой, образованный, может быть, он и изменил бы отчасти показания, данные им на предварительном следствии, и, может быть, участь подсудимого была бы смягчена. Но если б даже он и не изменил своих показаний, то из слов его, из образа действий на суде сквозила бы та истина, до которой приходится теперь добираться путем весьма трудным, окольным, путем соображений, сопоставлений, сравнений, заключений. Путь этот требует бóльшего хладнокровия, нужно приступить к делу со скальпелем в руках, с весами, как для химического анализа, и только таким образом, сказав сердцу, чтоб оно молчало, обуздав чувство, установить факт. Раз установив факт, можно будет дать чувству разыграться против того, кто окажется виновным, дать место состраданию к тому и другому, потому что обе стороны одинаково нуждаются в нем, потому что офицер если не оклеветал, то ввел в искушение своим образом действий солдата и виновен в том, что ему грозит теперь тяжкое наказание. Тогда можно будет руководиться соображениями, почерпнутыми из сферы военного быта, из сознания глубокой необходимости строгой дисциплины. Но до установления самого факта нельзя руководствоваться этими соображениями; до установления факта для суда не существует офицера и нижнего чина, а существует только Дагаев и Дементьев.
Первая страница обвинительного акта в отношении Акима Дементьева (1873)
Российский государственный военно-исторический архив. Фонд 1351. Опись 1. Дело 1905. Лист 3
Публикуется впервые
Приступая к установлению факта, защита не может держаться того порядка, которого держалась обвинительная власть, которая начала с конца. Все дело развивалось весьма логически из первого шага; из первого шага события, логически развивавшиеся, довели до последнего результата.
Следует начать с начала, с госпожи Даниловой и ея собаки.
На улице Малой Дворянской есть большой дом, занимаемый внизу простонародьем; бельэтаж занимает госпожа Данилова и другие жильцы, затем в мезонине живет Дементьев с женой и дочерью. У госпожи Даниловой есть собака, большая и злая. Из приговора мирового судьи видно, что она бросалась на детей и пугала их. 5-го апреля настоящего года эта собака ужаснейшим образом испугала малолетнюю дочь Дементьева, которую отец страстно любит, ради которой он променял свою свободу на военную дисциплину. Девочка шла с лестницы по поручению родителей; собака напала на нее, стала хватать ее за пятки. Малолетка испугалась, закусила губу в кровь и с криком бросилась бежать. На крик дочери отец выбежал в чем был, в рубашке, в панталонах, в сапогах, не было только сюртука. Он простой человек, он нижний чин, ему часто случалось ходить таким образом и на двор, и в лавочку. А тут рассуждать некогда, собака может быть бешеная. Собаку втаскивают в квартиру, он идет за ней, входит в переднюю и заявляет: «Как вам не стыдно держать такую собаку». Чтобы он сказал что-нибудь оскорбительное, из дела не видно; госпожа Данилова на это не жаловалась. Все неприличие заключалось в том, что он вошел без сюртука, в рубашке и с палкой; госпожа Данилова говорит, что он ударил собаку, он говорит, что собака сама на него лаяла и бросилась. Насчет неприличия существуют понятия весьма различные. К человеку своего круга относишься иначе, чем к человеку низшего круга. Если человек своего круга войдет в гостиную без сюртука, на него можно обидеться. Но Дементьев, хотя и кандидат, нижний чин, он знал свое место в доме вдовы надворного советника и не пошел дальше передней. Госпожа Данилова оскорбилась тем, что простой человек вошел в ея переднюю без сюртука, и это неудовольствие увеличилось оттого, что из-за него ее пригласили к мировому судье. С дамами пожилыми, воспитанными в старых понятиях, чрезвычайно трудно бывает рассуждать об обстоятельствах, касающихся их лично. Дама, может быть, очень благородная, очень сердобольная, но ей трудно втолковать, что право, что не право, трудно заставить ее стать на объективную точку зрения по личному вопросу, трудно дать почувствовать, что то, что не больно ей, другим может быть больно. В семействе госпожи Даниловой сложились, вероятно, такого рода представления: собака нас не кусает, на нас не лает; невероятно, чтоб она могла кусаться и пугать кого-нибудь. Собака невинна, а люди, которые возводят все это на нее, — кляузники. Госпожа Данилова никого не зовет к мировому судье, почему же ее зовут? Это кровная обида. По всей вероятности, тут и образовалось такое представление, что не жильцы — жертвы собаки, а сама владелица ея — жертва людской злобы, она, надворная советница, страдает от кого — от нижнего чина, от солдата! Все эти соображения, конечно, были переданы господину Дагаеву, когда он пришел 7-го числа, и тещей, и служанкой, и в особенности женой. Жена весьма сильно, как оказывается, передавала, что они страдают от нахала, жильца мезонина. По всей вероятности, тут явились внушения такого рода: «Ведь это солдат, ведь вы офицер, покажите, что вы офицер, проявите свою власть, призовите, распеките солдата, ему нужно дать острастку». Нужно известного рода мужество, известного рода твердость характера, чтоб противостоять этим внушениям, когда внушают люди весьма близкие, весьма любимые. Должно явиться сильное желание показаться героем. Вот почему господин Дагаев, не рассуждая, поверив вполне тому, что ему передавали, приказал позвать к себе солдата. Это была с его стороны чрезвычайно важная ошибка, которая положила основание всему делу. Он не имел ни малейшего права звать к себе кандидата. Скорее, между Дементьевым и госпожой Даниловой был спор гражданский, который должен был разрешить мировой судья. Всякий офицер может требовать от нижнего чина почтения не только для себя, но и для своего семейства, когда солдат знает, что это семейство офицера, и образом своих действий относительно этого семейства сознательно оскорбляет офицера. Но Дементьев даже не знал о существовании госпожи Даниловой до 5-го апреля; что в семье были офицеры, он узнал только 7-го числа, когда его стали звать к офицеру. При таких обстоятельствах заявлять превосходство своего офицерского звания над человеком, который связан по рукам и по ногам военной дисциплиной, звать его по этому частному делу в квартиру госпожи Даниловой было действием совершенно неправильным. Дементьев не пошел, и вследствие этого его обвиняют по статье 113 за неисполнение приказания начальника. Применить эту статью к человеку в положении Дементьева, на взгляд защиты, чрезвычайно трудно. Было ли здесь приказание начальника? Нет, потому что господин Дагаев не командовал в той команде, в которой состоял подсудимый. По статье 110 оскорбление нижним чином всякого офицера приравнивается к оскорблению начальника. Но это дело совершенно другого рода, оно основано на других соображениях. В законе есть целый ряд преступлений: неповиновение, неисполнение требований и тому подобное. Кто бы ни был нижний чин и кто бы ни был офицер, если нижний чин оскорбил его, то он наказывается как оскорбивший начальника. Но статья 113 говорит только о неповиновении начальнику, о неисполнении приказания подчиненным. Давать ей более широкое толкование — значило бы ставить всех солдат в такую страшную зависимость от всех офицеров, которая едва ли согласна с пользами и требованиями дисциплины. Затем самое слово «приказание» очень неопределенно в законе. При сравнении этой статьи закона с подобными же статьями в других законодательствах оказывается, что в прусском, например, употреблен термин Dienstbefehl, то есть «служебное приказание», и это весьма понятно. Точно так же и у нас нельзя понимать это слово в неограниченном смысле, подразумевать под ним всякое приказание. В самом законе есть постановление, что если нижний чин совершит по требованию начальника деяние явно преступное, то он все-таки отвечает. Следовательно, из общего понятия о приказании исключаются приказания явно преступные. То же самое можно сказать и о приказаниях явно безнравственных, как если бы, например, офицер приказал солдату привести к себе его жену или дочь. Вообще, законность или незаконность приказания имеют гораздо более значения, чем предполагает представитель обвинительной власти. По прусскому кодексу, который считается лучшим, нижний чин, получивший незаконное приказание, может сделать представление начальнику, он должен исполнить приказание, но имеет право жаловаться, и, во всяком случае, эта незаконность приказания значительно ослабляет и смягчает его вину. Поэтому никак нельзя подводить действие Дементьева, то, что он не отправился в квартиру Даниловой, под неповиновение. Если же суд, вопреки доводам защиты, признает подсудимого виновным в неповиновении, то он должен будет в весьма значительной степени смягчить размер ответственности Дементьева, потому что приказание было незаконное, и если б оно было исполнено, Бог знает, в каком положении был бы теперь подсудимый. Его зовут в дом, где против него вооружены и где нет ни одной души, которая могла бы свидетельствовать за него. Если на улице его чуть не зарубили, то то же могло произойти и в квартире. На улице, по крайней мере, нашлись свидетели, которые подтверждают, что и того и этого не было. Дементьев боялся столкновения с офицером, он предвидел сцену, в которой ему, человеку почти равному, который к Пасхе, может быть, получит производство в офицеры, грозит, что его могут съездить по физиономии, он боялся этого и потому не пошел.
Прошение В. Д. Спасовича в военно-окружной суд о вызове новых свидетелей по делу. Автограф (10 мая 1873 года)
Российский государственный военно-исторический архив. Фонд 1351. Опись 1. Дело 1905. Листы 13–13об.
Публикуется впервые
С двух часов квартира Дементьева была почти постоянно в осаде до шестого часу, когда произошла катастрофа. В продолжение трех часов господин Дагаев, решившись вызвать Дементьева и распечь, употребляет все меры, чтобы поставить на своем, причем каждая неудачная попытка увеличивает его раздражение, усиливает его гнев.
[Напомнив показание самого Дагаева о посылке сначала кухарки, затем двух городовых, наконец, дворника, принесшего ответ, что «если офицеру угодно выйти, то я готов с ним объясниться», ответ, вследствие которого, по словам господина Дагаева, у него явилась мысль жаловаться по начальству на солдата, почему он и вышел из квартиры госпожи Даниловой, защитник заявил, что считает это показание совершенно несогласным с истиной.]
Чтобы жаловаться начальнику, нужно знать, кто этот начальник; господин Дагаев этого не знал; ему известно было только, что Дементьев — кандидат; для того чтобы узнать, кому жаловаться, он послал дворника за домовой книгой; но дворник еще не возвращался, когда Дагаев вышел из квартиры Даниловой. Значит, господин офицер пошел совсем не для того, чтобы жаловаться начальнику Дементьева. Это можно доказать и другим путем. По словам самого господина Дагаева, прошло пять-шесть минут между тем временем, как он сошел, и тем временем, как вышел Дементьев; по показанию госпожи Даниловой, прошло четверть часа между его уходом и возвращением. Если принять, что все последующее совершилось чрезвычайно быстро, почти мгновенно, то следует предположить, что не менее двенадцати минут прошло между тем временем, когда господин Дагаев вышел от госпожи Даниловой, и тем временем, когда совершилась катастрофа. Что же он делал это время? Шел к начальнику Дементьева? Начальник Дементьева живет в крепости, и за это время можно было бы дойти почти до Троицкого моста. Итак, он не шел, он поджидал Дементьева, который, как ему было известно, часто выходит из дому. Можно себе представить, насколько разгорячало это ожидание его гнев. Наконец Дементьев вышел, катастрофа произошла. В этой катастрофе есть множество существенных вопросов, которых не выяснило следствие, как, например, вопрос о шинели, о ссадине на подбородке Дементьева, об оторвании его уса. Дементьев не помнит, когда он потерял этот ус, так быстро шли события. Но, как ни быстро они шли, их можно разделить на два момента: один — до обнажения сабли офицером и другой — после обнажения. До обнажения сабли происходил только крупный разговор у подъезда на улице. Увидев офицера, Дементьев делает ему под козырек; при этом движении, так как шинель его была внакидку, господин Дагаев не мог не увидеть нашивок, которые находятся у него на рукаве и которые должны бы были установить некоторое отличие между Дементьевым и простым нижним чином; он не мог не увидеть Георгиевского креста, который так уважается всеми военными людьми. Но господин Дагаев говорит, что орденов не было. Откуда же взялись ордена, лежавшие на земле, которые видели в первую минуту схватки два свидетеля: мальчик Лопатин и Круглов? Не могли же они быть подброшены до события, когда неизвестно было, чем оно разрешится; не могли они быть подброшены и после, потому что в то время, когда катастрофа еще не была кончена, в коридор вошли люди и видели эти ордена лежащими.
Начинается разговор; по мнению представителя обвинительной власти, вопрос относительно этого разговора может быть разрешен только безусловным принятием одного из двух показаний: показания офицера или подсудимого. Но защита полагает, что в этом деле весьма важно показание свидетеля, в котором не сомневается сам прокурор, мальчика Лопатина. Мальчик рассказал вещи весьма драгоценные: о шинели, о волосах и прочее. Это все такие обстоятельства, которые приходилось слышать в первый раз. Из показаний мальчика видно, что офицеру не было нанесено оскорбления солдатом. Но если даже не дать веры показанию мальчика, то из простого сопоставления двух рассказов — рассказа офицера и рассказа солдата — для всякого непредупрежденного человека станет ясно, что правда находится не на стороне господина Дагаева.
Если принимать за достоверное показание офицерское только потому, что оно офицерское, независимо от всяких других причин, то защищать Дементьева невозможно. Но странно, что это офицерское показание находится в несомненном, решительном противоречии с тремя генеральскими отзывами, которые заслуживают внимания. Есть люди, о которых, не зная, как они поступили в данном случае, можно сказать наверное: «Я знаю этого человека, он честен, он не мог украсть». То же самое можно сказать относительно Дементьева: если, по отзывам одного из генералов, Осипова, он характера тихого, смирного, если, по отзыву генерала Платова, он строго исполняет свои служебные обязанности, если, по отзыву генерала Фриде, это такой человек, в котором военная дисциплина въелась до мозга костей, то решительно невероятно, как такой человек мог совершить то, что ему приписывают. Это идет вразрез со всем его прошедшим.
Дементьев, сходя, держит руку под козырек; сам офицер признает это, он говорит только, что он то поднимал руку, то дерзко опускал. Если он решился явно грубить, то ему незачем было держать руку под козырек. Господин прокурор ставит в вину подсудимому, что после первого столкновения он бежал в дом, а не на улицу, где легче мог укрыться. Но Дементьев не знал, что его будут рубить, он знал только, что с ним грубо обращаются, что офицер его может ударить в лицо, и потому движение его назад весьма характеристично; оно может быть объяснено только стыдливостью, нежеланием, чтоб люди видели, как с ним обращается офицер. Ввиду всех этих соображений защита считает совершенно доказанным, что рассказ солдата верен и что оскорбления словами офицера со стороны Дементьева не было.
Затем является обнажение сабли. Тут, в этой сцене в коридоре, есть два вопроса довольно загадочные: первый вопрос о шинели; была ли она застегнута или нет, и когда она была сброшена; второй — о ссадине на подбородке и об отсутствии правого уса. От сабли раны имеют форму линейную, а эта ссадина имеет вид кругловатый, следовательно, она произошла не от сабли; точно так же не саблей мог быть отрезан ус, она слишком тупа для этого. Чтоб вырвать ус, нужно было выдернуть его рукою. Чтоб объяснить факт исчезновения этого уса, нужно обратиться к тому порядку, в котором были нанесены раны, и по ним проследить ход событий. Первая рана, которую Дементьев получил еще на лестнице, была рана на правом глазу, пересекающая верхнее веко правого глаза, идущая через висок и теряющаяся в волосах. Если допустить, что эта рана была нанесена в то время, когда офицер с солдатом стояли лицом к лицу, то значит, офицер держал свою правую руку наискосок, так что конец шпаги задел сначала веко правого глаза и, разрезав кожу, прошел через висок. Другая рана — на макушке головы, следующая к левому уху; это опять рана, которая должна была быть нанесена наискосок от половины головы и затем скользнула по голове. Затем есть две ссадины на внутренней поверхности левого предплечья, у конца локтевой кости. По этим ссадинам можно заключить, что Дементьев защищал себя локтем, а не руками, как показывали свидетели. Вот порядок ран по рассказам свидетелей и даже по рассказу самого Дагаева.
Вопросный лист военно-окружного суда по делу с ответами судей
Российский государственный военно-исторический архив. Фонд 1351. Опись 1. Дело 1905. Листы 44–44об.
Публикуется впервые
Спрашивается, к какому же моменту следует отнести сорвание погон, самый важный, самый существенный вопрос в деле. По словам господина Дагаева, он вынул шпагу еще на улице и на улице ударил Дементьева в спину. Удар по плечу в шинели мог быть не почувствован солдатом, но, вероятно, этот удар и согнул шпагу. Затем, говорит господин Дагаев, когда они уже были в коридоре, «я хотел нанести, а может быть, и нанес удар солдату, когда он вцепился в мои погоны и оторвал их». Значит, по показанию самого Дагаева, срывание погонов произошло после того, как он стегнул Дементьева шпагой по глазу и эта шпага произвела тот рубец, который проходил до волос. Если принять в соображение показание мальчика, который видел, как офицер сталкивал солдата с лестницы, то легко представить, что офицер сначала сбросил шинель и левою рукою схватился за ус, а правою нанес удар, после чего, по его словам, солдат вцепился в его погоны. Можно ли допустить нечто подобное со стороны Дементьева? Такой сильный удар по глазу, рассекающий веко, удар, от которого не могло не заболеть яблоко глаза, должен был на 30, на 40 секунд совершенно лишить человека способности относиться сознательно к тому, что происходит вокруг него; у него движения могли быть только рефлексы. Обыкновенно между получаемым впечатлением и движением человека становится целая область размышлений, соображений, привычек, то, что составляет характер человека. Но здесь этого быть не могло, здесь был такой беспромежуточный переход от удара к рефлексу, что если б в ту минуту, как Дементьев получил этот удар, он раздробил офицеру голову, ударил его в лицо, он должен бы был быть признан сделавшим это в бессознательном состоянии. Господин прокурор доказывал, что суд не вправе признать бессознательности, потому что не было экспертизы. Экспертиза нужна только для определения болезненного состояния; но кроме болезни есть еще целая громадная область того, что называется аффектами, сильными душевными волнениями, вызванными внезапным событием. Всякому известно, какое сильное впечатление производит испуг на организм не только людей, но и животных. Известно, что делается с медведем, когда он чего-нибудь испугается. Для такого рода явлений нет экспертов. Следовательно, есть основание допустить у Дементьева после полученного им удара такое бессознательное состояние, при котором ему не может быть вменено в вину, что бы он ни сделал.
Но если даже допустить, что он не лишился сознания, защита не понимает, почему господин прокурор отрицает, что было состояние необходимой обороны. При всей строгости воинского устава, ограничивающего необходимую оборону, он все-таки допускает ее в отношении начальника, если действия этого начальника угрожают подчиненному явной опасностью. А тут разве не было явной опасности? Ведь смертью могло угрожать нападение на человека безоружного, которому наносят удары в голову, а бежать некуда. Он хотел бежать к себе в квартиру, но его стащили вниз, мало того, оторвали ус. Опасность была неминуемая, неотвратимая.
Но, несмотря на такую возможность защищать подсудимого на основании состояния необходимой обороны, защита не прибегла к ней вследствие глубокого убеждения, что не Дементьев сорвал погоны с офицера. В каком бы положении человек ни был, у него не может быть двух идей в одно и то же время. Очевидно, что в ту минуту, когда Дементьеву нанесли удар по глазу, в нем прежде всего должно было заговорить чувство самосохранения и не было места другим размышлениям. Между тем предполагают, что в ту минуту, как Дементьев получил удар, за которым грозили последовать другие, он совершил в уме следующий ряд силлогизмов: «Офицер меня обидел, надо отмстить офицеру. Как ему отмстить почувствительнее? Что у полка знамя, то у офицера эполет, погон — символ чести. Сорвать погон — самое чувствительное оскорбление; дай-ка я сорву с него погоны, а потом подумаю, как спастись, если до того времени меня не зарубит мой противник, который может искрошить меня, как кочан капусты». Вот какие соображения должны бы были быть у него, если б он решился сорвать погоны и привел в исполнение свое намерение. Но это психологическая невозможность. Если б элемент мести примешивался к чувству самосохранения, то он попытался бы ударить по той руке, которая наносила удары, вырвать шпагу, нанести удар в лицо, сделать, одним словом, что-нибудь, чтобы защититься. Между тем ничего этого не было. Мало того, есть еще другие обстоятельства, которые наводят на мысль, что обвинять Дементьева в срывании погонов с господина Дагаева невозможно. Одно из таких важных обстоятельств — это тот погон, с которым Дементьев пошел к начальству. Если б Дементьев проделал в сознательном состоянии то, что ему приписывают, сорвал погоны, чтоб отомстить, то это движение должно было оставить след в его сознании и первым его делом, когда ему подсовывали этот погон, было бы отбросить его, чтоб не установить никакой связи между собою и этим погоном. Он же, напротив, берет его самым наивным образом и заявляет, что вот по этому погону можно узнать офицера, и в участке только узнает, что его обвиняют в сорвании погонов.
Резолюция военно-окружного суда, признающая виновным Т. М. Дагаева в нанесении ударов Акиму Дементьеву (4 июля 1873 года)
Российский государственный военно-исторический архив. Фонд 1351. Опись 1. Дело 1905. Листы 143–143об.
Публикуется впервые
Но спрашивается, кто же сорвал эти погоны? Кто-нибудь должен же был их сорвать. Если не Дементьев, то необходимо предположить, что Дагаев. Защита могла бы не касаться этого предположения, с нее довольно, если суд будет внутренне убежден, что Дементьев не мог совершить этого сорвания; но чтобы досказать свою мысль до конца, она должна сознаться, что выйти из дилеммы нельзя иначе, как предположив, что погоны сорваны офицером. Для этого нет необходимости делать обводного предположения, которое было высказано господином прокурором, что офицер, видя, что увлекся, понимая, что ему грозит большая ответственность, хотел подготовить средство к защите, хотя защита не может согласиться с опровержением, представленным на это предположение господином прокурором, а именно, что Дагаев был в состоянии сильного гнева, при котором невозможен такой холодный расчет. Нужно отличать гнев как аффект от гнева как страсти. Гнев, который разжигался в течение трех последовательных часов, был уже не аффектом, а страстью, под влиянием которой человек может действовать с полным сознанием последствий. Но, во всяком случае, нет надобности в этом предположении, возможно и другое. Очень может быть, что господин Дагаев не был в таком хладнокровном состоянии, когда влетел со шпагой в руке в коридор. Он, кажется, из тифлисских дворян, он уроженец юга, где люди раздражаются скорее, чувствуют живее, чем люди северного климата, более сдержанные, более флегматичные. Очень может быть, что такой человек, придя в ярость, теряет сознание, готов сам себя бить, способен сам себя ранить. Он мог сорвать один погон, когда сбрасывал шинель, другой после и забыть об этом. Против этого приводят то, что он сейчас же заявил о сорвании погона. Но в том-то и дело, что первый человек, которого он увидел после этого события, была госпожа Данилова, и ей он ничего об этом не сказал. Он заявил о срывании у него погонов в первый раз в участке, через четверть часа или двадцать минут после того, как виделся с госпожою Даниловой. Этого времени было совершенно достаточно, чтоб пораздумать, сообразить; не зная, как он потерял погоны, он мог прийти к заключению, что, вероятно, их сорвал солдат, и занес об этом обстоятельстве в протокол, видя в нем средство защиты себя. Самое показание Дагаева подтверждает мысль, что он мог сорвать погоны с себя и не заметить этого. В этом показании господин Дагаев отрицает такие факты, которые были совершены при многочисленной публике. Так он говорит, что не бил на улице Дементьева, когда люди видели, что он бил; говорит, что не выправлял шпаги, когда люди видели, что он выправлял ее. Поэтому можно утверждать, что он был в таком же разгоряченном состоянии, как Дементьев, хотя стал в него по доброй воле, и что он мог действительно многого не помнить.
Подводя итоги всему сказанному, я не могу прийти к другому заключению, как то, что Дементьев невинен, и прошу его оправдать, оправдать вполне еще и потому, что это событие особого рода, это такая палка, которая действительно должна кого-нибудь поразить. Его она поражает несправедливо. Она должна обратиться на кого-нибудь другого. Я полагаю, что к военной дисциплине совершенно применимо то, что говорили средневековые мыслители о справедливости: justitia regnorum fundamentum — «основа царства есть правосудие». Я полагаю, что правосудие есть основание всякого устройства, будет ли то политическое общество, будет ли то строй военный. Дисциплина, если брать это слово в этимологическом значении, есть выправка, обучение начальников их правам, подчиненных — их обязанностям. Дисциплина нарушается одинаково, когда подчиненные бунтуют и волнуются, и совершенно в равной степени, когда начальник совершает то, что ему не подобает, когда человеку заслуженному приходится труднее в мирное время перед офицером своей же армии, нежели под выстрелами турок, когда георгиевскому кавалеру, который изъят по закону от телесного наказания, наносят оскорбление по лицу, отрывают ус, когда лицо его покрывается бесславными рубцами. Я вас прошу о правосудии.
* * *
В своём последнем слове Дементьев сказал: «Ваше Высокоблагородие, обратите на мои лета, и на мою службу, и на семейные обстоятельства ваше милостивое внимание. Больше я ничего не могу дополнить».
Военно-окружной суд за недоказанностью обвинения, а именно того, что погон был сорван именно подсудимым, постановил считать обвиняемого по суду оправданным.
Однако и этим не кончилось ещё дело Дементьева, которое стало уже делом Дагаева. Последний был, в свою очередь, предан суду по обвинению в насильственных действиях по отношению к Дементьеву, а именно нанесении ему ударов шпагой, что повлекло повреждение здоровья. Четвёртого июля тот же военно-окружной суд признал Дагаева виновным и в качестве дисциплинарного взыскания объявил ему замечание.
Несколько слов о главных действующих лицах этой истории.
Офицеры Николаевской академии Генерального штаба (1893). Штаб-офицер, заведывающий обучающимися офицерами, полковник Т. М. Дагаев — под номером 16 (первый ряд стоящих, второй справа)
Источник: Разведчик. 1894. 11 авг. № 200–201
Фейерверкер Санкт-Петербургской крепостной артиллерии Аким Дементьев, 47 лет, происходил из солдатских детей. В службе был с 1847 года, награждён медалями за усмирение Венгрии и Трансильвании и в память войны 1853–1856 годов. О его дальнейшей судьбе нет данных.
Поручик Тимофей Михайлович Дагаев родился в 1842 году, из дворян Тифлисской губернии, в службе с 1860 года. Впоследствии окончил Николаевскую академию Генерального штаба (1877), дослужился до чина генерал-лейтенанта. Скончался (по неуточнённым данным) в 1908 году.
Судебное производство по обоим делам сохранилось: Российский государственный военно-исторический архив. Фонд 1351. Опись 1. Дело 1905.
ДЕЛО ЕМЕЛЬЯНОВА
На рассвете 15 ноября 1872 года в Санкт-Петербурге в речке Ждановке был найден труп неизвестной женщины, в которой была опознана жена служащего в банях Егора Емельянова Лукерья Фролова. По вскрытии оказалось, что смерть её последовала от утопления, и объяснено это было её мужем тем, что она испытывала грусть от предстоящей с ним разлуки ввиду присуждения его мировым съездом к аресту на семь дней. Происшедшее было сочтено самоубийством, и тело погибшей было предано земле.
Через несколько дней среди прислуги бань, в которых служил Емельянов, пошёл слух о том, что некая Аграфена Сурина говорит о том, что Лукерья не сама утопилась, а была убита своим мужем вечером 14 ноября.
Тело Лукерьи было эксгумировано. На нём действительно были обнаружены следы борьбы, а сама она оказалась беременною со сроком примерно восемь недель.
На следствии выяснилось, что Аграфена Сурина состояла в любовной связи с Емельяновым в течение двух лет. Однако неожиданно для всех он сделал предложение соседке Суриной, Лукерье Фроловой, пообещав бросить Аграфену. В начале сентября Емельянов обвенчался с Фроловой, уплатив перед тем Суриной 50 рублей в знак примирения по требованию венчавшего его брак священника. Вначале супруги жили мирно, однако через некоторое время Егор стал пытаться возобновить свои отношения с Аграфеной. Последняя ему некоторое время отказывала, однако в начале ноября уступила его домогательствам. После этого он заявил ей, что скоро у него Лукерьи не будет. Отношения Емельянова с женой совсем испортились, он начал принуждать её к самоубийству, на что она ответила ему решительным отказом.
14 ноября Емельянов должен был отправиться отбывать назначенный ему семидневный арест. Отослав домой свою мать, которая хотела сопровождать его в участок, Егор взял с собой Лукерью. По пути в участок он вызвал из дома Аграфену. Егор и Лукерья пошли по набережной Ждановки, от Малого проспекта Петроградской стороны в сторону Кадетского моста, а Аграфена двигалась чуть поодаль, около домов (здания и речку разделял небольшой парк, сейчас называемый Старо-Ждановским сквером). Вскоре она услышала крик Лукерьи; подбежав, Аграфена увидела, что Егор топит в речке жену. Аграфена попыталась разнять их, но он прикрикнул на неё, пригрозив убийством. Она бросилась бежать; через некоторое время Егор нагнал её, но Лукерьи с ним уже не было.
Обо всём этом Аграфена рассказала находившейся с ней в услужении Дарье Гавриловой и впоследствии следователю и в судебном заседании.
Заподозренный отрицал взведённое на него обвинение, равно как и факт возобновления любовной связи с Суриной, однако ввиду всех добытых доказательств был предан суду по обвинению в том, что, задумав лишить жизни жену свою, привёл это намерение в исполнение на берегу речки Ждановки, для чего, схватив жену свою за горло и повалив на землю, стащил её к воде и утопил.
Дело слушалось в Санкт-Петербургском окружном суде с участием присяжных заседателей 12 декабря 1872 года. Председательствовал товарищ председателя окружного суда А. Д. Батурин, обвинял прокурор окружного суда А. Ф. Кони, защищал присяжный поверенный В. Д. Спасович.
Обвиняемый виновным себя не признал, утверждая, что Сурина показывает на него ложно, потому что он не женился на ней.
На судебном следствии выяснилось, что в день убийства высота воды в речке была около метра; эксперты-врачи высказали однозначное суждение, что смерть последовала от задушения в воде; при вторичном вскрытии трупа были также найдены следы насилия, кровоподтёки.
Обвиняемый также пытался взвалить вину в совершении убийства на Сурину, однако свидетели не подтвердили, чтобы они слышали угрозы со стороны последней в адрес Лукерьи.
Сама Сурина на суде дала путаные и противоречивые показания о происшедших событиях.
Улики против Емельянова были слабые, и когда кончилось судебное следствие, Спасович, обращаясь к Кони, высказал надежду, что тот откажется от обвинения и тогда он со своей стороны добавит лишь несколько слов (в те времена отказ прокурора от обвинения не был обязателен для суда). Кони ответил, что убеждён в виновности подсудимого:
«В деле Емельянова, по окончании судебного следствия, Спасович сказал мне: “Вы, конечно, откажетесь от обвинения: дело не даёт Вам никаких красок — и мы могли бы ещё собраться у меня на юридическую беседу”. — “Нет, отвечал я ему, краски есть: они на палитре самой жизни и в роковом стечении на одной узкой тропинке подсудимого, его жены и его любовницы”. Несмотря на горячие нападения Спасовича на то, что он называл “романом”, рассказанным прокурором, присяжные согласились со мной, и Спасович подвёз меня домой, дружелюбно беседуя о предстоявшем на другой день заседании юридического общества...»
И ещё одно воспоминание Кони об этом деле: «Придя к твёрдому убеждению в его виновности (в чём он и сам после суда сознался), несмотря на то, что полиция нашла, что здесь было самоубийство, я в ночь перед заседанием, обдумывая свои доводы и ходя, по тогдашней своей привычке, по трём комнатам моей квартиры, из которых лишь две крайние были освещены, с такою ясностью видел, входя в среднюю тёмную комнату, лежащую в воде ничком с распущенными волосами несчастную Лукерью Емельянову, что мне наконец стало жутко».
* * *
Господа присяжные! Кончая свою речь, представитель обвинительной власти сделал весьма верное замечание, что вашему уму и вашей совести предстоит чрезвычайно трудная задача; действительно, я никак не хотел бы быть на вашем месте. Моя роль несравненно ограниченнее: мне остаётся сказать несколько слов, занять ваше внимание не более как на полчаса, и, несмотря на то, я должен сказать, что смущён, подавлен ответственностью, которая лежит на мне, боюсь пропустить какие-нибудь доводы, вытекающие из обстоятельств дела; я хотел бы душу свою вложить в свои слова, чтобы сообщить вам то мучительное сомнение, то колебание, в котором я нахожусь. Задача моя чрезвычайно трудна; иногда задачи бывают очень неприятные, но легко исполняемые, когда приходится защищать человека отпетого, явно обличаемого в преступлении; говорит слова, слова — обряд кончен; иногда работа трудна, но приятна, когда видишь цель ясно, видишь, как развивалось событие, пополняешь пробелы, чувствуешь, как убедительно действуют слова, потому что сам находишься на пути истины. В настоящем же случае я не приношу вам никакого решения. Дело как было тёмным, так и осталось. Вы слышали обвинительный акт, слышали судебное следствие и ту цепь улик, которою обвинительная власть окружила подсудимого; сочинён целый роман из его жизни, роман обстоятельный и подробный, изображены все его мысли и чувства. Все эти соображения как будто убедительны, но остаются четыре-пять фактов, которые не укладываются в рамки, лезут из них, точно шило из мешка; эти факты остаются в моих руках, ими я и буду сражаться. Факты эти или надо совсем отбросить как недостоверные, или заключить, что дело происходило не так, как говорится в обвинительной речи. Вот моя задача. Я приступаю к разбору этих обстоятельств, которые порождают во мне весьма важные сомнения в том, случилось ли преступное событие, и если даже случилось, то поселяют уверенность, что оно не могло случиться так, как вам только что было описано. Начнём с того, чего коснулся представитель обвинительной власти и что может вам показаться последним делом, но для меня это имеет существенное значение. Не знаю, есть ли между вами физиономисты, но мы, которые принуждены вращаться между преступниками, обращаем большое внимание на впечатление, которое производит на нас подсудимый, хорошее или дурное; несомненная истина, что худший враг человека — его наружность, голос, поступь, манера держать себя. Взгляните на подсудимого с этой стороны; это человек тяжёлый, неповоротливый, молчаливый, он толковал, объяснял вам языком тягучим, нескладным, однообразным и апатичным, не волнуясь, не горячась. Таков он был во все периоды судебного следствия, даже при рассказе о таких обстоятельствах, которые не могли не приводить нас в ужас, потому что картина смерти Лукерьи действительно ужасна. Одно сличение этой личности с тем, как изображена она в обвинительной речи, должно рассеять те представления, которые вызываются обвинительной речью о подсудимом как о человеке весьма энергичном, мощном, сангвинического темперамента, в которого влюбляются женщины, который переходит от одной к другой и который действительно, если в нём разыграется сильная страсть, может совершить злодеяние. Но в этом человеке вы не можете заметить ни пылинки страсти, он точно дерево, точно лёд. Такие люди бывают на скамье подсудимых, могут совершить преступление, но не своим почином, всегда есть другая причина, есть кто-нибудь другой, кто управляет ими, толкает их. Другое дело, если бы здесь была эта причина, если бы возле него стояла женщина-соблазнительница, которая толкала бы его на преступление, подчинила бы его своей власти, воспользовалась бы этой властью, а власть женщины над мужчиною очень велика, в особенности над таким пассивным, податливым, тяжёлым человеком, как подсудимый; известно, что женщина может тигра укротить и человека, похожего на вола, сделать тигром. Но чрезвычайно трудно понять, каким образом мог этот субъект рассвирепеть сам собою — это едва ли возможно. Если изучить его ближе, то в его фигуре, наружности мы не заметим сильных страстей, которые должны были разыграться в этом деле. В его предшествующей жизни не было ли места разыграться этим страстям? Жизнь его вы знаете, она весьма коротка. Отец его был банщик по ремеслу, и он сделался банщиком; 16-ти лет приехал с матерью из деревни и поступил в бани; сначала служил в одной, потом в другой четыре года и четыре месяца. Были там и другие молодцы, они переменялись, он один оставался, потому что им были довольны, он был аккуратный, спокойный, непьющий, первый на дело, последний на отдых, никогда не отлучался без позволения, слушался, словом, им были довольны. Говорят, что он был «озорной», бранился, не ладил с молодцами; может быть, он грубоват, этого я не отрицаю, упрям, как все медлительные, лимфатические люди. Он сам аккуратно исполнял свои обязанности, поэтому был взыскателен к другим, которым мог быть укором, потому что они были ленивее его, он же был хороший работник. Нельзя указать ни одного факта в его жизни, который бы доказывал те качества, которые ему приписываются, именно озорничество, — этого нельзя вывести даже из того дела, которое разъяснил господин прокурор и за которое подсудимый должен был сесть под арест. Дело это очень просто: студент делал неприличные вещи у самого входа в бани, где должна быть чистота; послали Емельянова или он сам вышел, чтобы отвести этого господина; но тот не послушал, вдобавок съездил его по роже, получил сдачу, при этом была разорвана рубашка. Мировой судья оправдал Емельянова, считая обиды взаимными, затем съезд только присудил его к тому вспомогательному наказанию, к которому прибегают, когда нельзя приговорить ни к чему другому, то есть приговорил к аресту на семь дней за самоуправство, значит, он должен был не сам действовать, а привести полицию или что-нибудь подобное сделать. Дело это нисколько не свидетельствует против подсудимого. Лучшим доказательством, что он был у хозяина на хорошем счету, служит то обстоятельство, что когда ему встретилась надобность в деньгах для женитьбы, хозяин дал ему взаймы 50 рублей — большие деньги для банщика, получающего шесть рублей в месяц; за них ему надо год служить. С одним только замечанием я должен согласиться, что подсудимый был падок до женского пола, и теперь обращусь к этому обстоятельству. Господа присяжные, я вполне разделяю мнение господина прокурора, что баня не может считаться школою высокой нравственности, но не полагаю, чтобы все находящиеся при ней были развратные люди. Я очень хорошо знаю, что рядом с этими банями было заведение, между которым и банями были весьма тесные отношения. Но если бы подсудимый был сладострастен, если бы его половые инстинкты приняли это направление, то он никак не думал бы о семейной жизни, развратничал бы направо и налево и тем бы и довольствовался; но в нём заметна та особенная черта, что он думает о семейной жизни, решается жениться и выбирает — кого же! Не из тех, которые живут поблизости, а женщину тихую, скромную, скучную, быть может, как выразился господин прокурор, но всё-таки женщину, которая представляет образец хорошей хозяйки, хорошей работницы.
Кадетский мост через речку Ждановку в Санкт-Петербурге. Тело Лукерьи Фроловой (Емельяновой) было обнаружено (если смотреть на фотографию) с левой стороны, около опор моста. Само же по себе утопление произошло также с левой стороны, но выше по течению (левая сторона, если смотреть на фотографию, или правый берег реки в действительности).
Автор фотографии неизвестен (до 1940-х годов).
Источник: https://pastvu.com/p/270915
Фотографический портрет обвиняемого из личного архива А. Ф. Кони
Литературный музей Федерального государственного бюджетного учреждения науки Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук (№ ПД И-46375/24)
Публикуется впервые
Даже связь его с Аграфеною Суриною не представляется особенно развратною; она длится полтора года, это связь с девушкой того типа, который прекрасно очертил господин прокурор, которая могла сильно увлекать. Говорят, он её колотил, но из-за чего? Из ревности: он не хотел, чтобы она сходилась с другими; это черта тоже не дурная, и я никак не могу истолковать её в предосудительном для подсудимого смысле. Наконец Аграфена надоела ему донельзя; он захотел более прочных, более солидных отношений; не знаю, советовал ли кто ему или он сам напал на эту мысль, но только он выбрал Лукерью Фролову. Знакомство это составилось весьма скоро и неожиданно — Лукерья жила на одной лестнице, дверь с дверью с квартирой Юрьевой, где проживала Аграфена; он знавал её и ея сестру, которым было известно, что он состоит в связи с Аграфеной. Поэтому, когда он сделал предложение Лукерье, обе сестры сказали ему, что ведь у него есть любовница; но он дал обещание оставить её и знаться с нею. Накануне свадьбы был сговор, обручение, кто-то из свидетелей показал, что когда уходил в этот вечер, то встретил в коридоре Аграфену, вероятно, поджидавшую Емельянова. Значит, на небе была угроза, пробежала уже туча, и действительно, она разразилась на следующий день, 6 сентября. Вы знаете эту сцену; приезжают в церковь Николы Мокрого, уже священник облачился, готов был приступить к обряду, когда является Аграфена с девицами Юрьевыми и делает протест, мотивируя его тем, что была в связи с Емельяновым, и препятствует его браку, но затем сама очень прозаично предложила: дайте 50 рублей серебром — и я не буду препятствовать.
Надо денег, а денег нет, так скоро нельзя было собрать, и обряд был прерван, отправились назад в бани, посудили, порядили, покалякали, наконец, решились добыть 50 рублей, хозяин дал и передал их прямо в руки Аграфены, которая дала подписку, что не препятствует браку, который и совершился; гости угощались в бане, а вечером разошлись. Тогда новобрачная чета провела первую ночь в одном из номеров. Я поневоле должен коснуться тайн этой ночи, потому что их касалось судебное следствие. Одна из свидетельниц, самая главная, по мнению господина прокурора, а по-моему, самая подозрительная, именно Аграфена Сурина — я принимаю все свидетельские показания, кроме этого, и буду его оспаривать, — дала такое толкование всему последующему образу действий Емельянова: она объяснила, что он сказал ей: «Я брал девку, а вышла баба», и спрашивал жену на откосе: «Кому продала свою честь?»; этим объяснением она хочет показать, что он в первую же ночь убедился, что жена его не была невинна. Я никак не могу верить Аграфене, она слишком заинтересована, если не ответственностью, которая, по моему мнению, может её коснуться, то теми сердечными отношениями, которые были между нею и Емельяновым. Любви я с ея стороны не признаю, скорее, можно предположить совершенно противоположное чувство, которое руководило ея показаниями. Напротив, по всему видно, что Емельянов взял совершенно чистую девушку, но если бы даже он взял девушку, уже имевшую связь с мужчиной, то я не предполагаю в нём такой щекотливости относительно чувства чести; особенно нельзя это предположить в человеке, который часто видит картины не очень хорошие, так что из окружающей обстановки, из своего быта он должен был вынести толерантное отношение к такого рода утратам. Но затем он сам говорит, что она была совершенно невинная женщина, что также подтверждается показанием сестры ея и других свидетелей, так, например, приказчика Сазонова, которому Емельянов рассказывал о первой ночи, одним словом, нет ни малейшего сомнения, что не существовало этого повода к неприязненным отношениям между мужем и женой, что он нашёл её совершенно чистой, честной, покорной, послушной и мог бы зажить хорошим семьянином, но однако не зажил, — здесь начинается его вина. Я не могу не поверить показаниям Зориной и другим свидетелям, хотя их показания часто становятся вразрез с показанием Аграфены. Случилось то, что предсказывала Дарья Гаврилова. «Ты её не забудешь», — говорила она, и действительно, он не мог её забыть. Это опять признак довольно пассивной натуры, в которую впечатления врезываются, которая не умеет отделаться от них. Впечатления воскресли; как воскресли, не знаю, но воскресли очень скоро, через месяц, как видно из свидетельских показаний. Может быть, и было так, как описывает господин прокурор, что эта женщина не могла простить своему любовнику, что он променял её на другую; она встречала его, манила, зазывала, говорила: «Я не хочу нарушать вашего закона», сама завлекала его под свою власть, но зачем завлекала? Из любви? Нет, тут могли быть другие причины: ненависть, желание отомстить ей и ему. Отчего не предположить этого естественного мотива? Она действовала под влиянием страсти, а человеческие страсти, особенно страсть женщины, — это бездонная пропасть. И так Емельянов опять сошёлся с Аграфеной; виделся ли с ней в зоологической гостинице, не могу сказать, потому что показания были неопределённы: говорил мальчик, что Аграфена была с кем-то, но мужчины не мог узнать; да это показание и не важно — там ли сходились, в другом ли месте, это всё равно, довольно того, что сходились, довольно того, что она, зная его слабые стороны, возобновила с ним прежние отношения. Таким образом, затягивались трудные, тяжёлые отношения между тремя лицами, которые не могли повести к добру, а должны были разрешиться в том или в другом смысле. Вы знаете предположения, которые можно сделать на тот или другой счёт, они все перебраны в речи прокурора, именно: или самоубийство, или убийство Аграфеной, или убийство Емельяновым, или же, наконец, убийство Емельяновым и Аграфеной вместе. Вот четыре гипотезы, на которых дóлжно остановиться. Убийству даётся характер предумышленного, полагают, что мысль об этом должна была мучить Емельянова в течение недели, должна была отлиться в определённую форму, и в доказательство приводят слова Емельянова жене: «Тебе бы в Ждановку», и ответ ея: «Сама на себя рук не наложу».
Из всей моей практики я вынес убеждение, что на угрозы нельзя полагаться, так как они крайне обманчивы, нельзя поверить в серьёзность такой угрозы, например, если человек говорит другому: я тебя убью, растерзаю, сожгу. Напротив, если кто имеет затаённую мысль убить человека, то не станет грозить, а будет держать свой замысел в глубине души и только тогда приведёт его в исполнение, когда будет уверен, что никто не будет свидетелем этого и уж никак не станет передавать своей жертве о своём замысле. Я не знаю, грозила ли Аграфена Лукерье, что убьёт или обожжёт её, — это возможная вещь, но если грозила, то из этих угроз нельзя ровно ничего вывести и мы будем теряться только в догадках, которые ни к чему не приведут. Вот почему я предлагаю придавать значение только фактам. Разберём факты один за другим, хотя они мелочны. Какое из них можно вывести заключение? Емельянов приговорён к аресту на семь дней, разлука небольшая. Ещё накануне приходил полицейский, который звал его в участок, но по просьбе приказчика позволил ему остаться ещё на день. Выводить из этого особенные заключения, что Емельянов был свой человек в полиции, никак нельзя; такая льгота делается полицией, когда она уверена, что человек этот не сбежит, а сам явится. Емельянов находится на службе, так отчего же нельзя ему дать лишнего дня, назначить ему прийти не в понедельник, когда бывает много посетителей, а во вторник? Это самая обыкновенная вещь. В девять часов приходит мать, которая, узнав, что сына отправляют в часть, плачет, ей скучно, что сын идёт, она предлагает проводить его, но он отказывается — это вовсе не доказывает его сердечную затверделость, — говорит, что стыдно плакать, что ведь ему головы с плеч не снимут, он останется цел, только семь дней просидит в участке. В три четверти десятого Емельянов прощается с банщиками и уходит с женой. Куда они идут, каким путём направляются? Подсудимый отрицал факт захождения к Аграфене; для подтверждения того, что он действительно её звал, в деле нет никаких данных, кроме показаний Анны Николаевой, которое было только прочитано, но не проверено на суде. На этом основании я мог бы строить предположения, доказывать, что показанию нельзя верить, но я вам сказал, что принимаю все показания, кроме одного показания Суриной, значит, принимаю и показание Анны Николаевой. Действительно, Емельянов заходил; нехорошая вещь, что, идя в участок с женой, он заходит к любовнице, стучит и вызывает её. Что могло случиться из этого? На это никто не обратил внимания. Могла ли, должна ли была его жена равнодушно снести, что на ея глазах муж забегает к любовнице, зовёт её с собой, может быть, она знала, но такого сраму, что заходил к ней, прощался, целовался, с нею этого никогда не было. Будь она кротка как агнец, но тут не мог не вскипеть человек, не мог не произойти взрыв страсти между этими тремя лицами, такой взрыв, который много может объяснить насильственную смерть Лукерьи, так что, господа присяжные, если бы не было никаких других данных, то одно предположение, что сошлись три лица, что муж вызывал любовницу на глазах жены, одно это предположение может допустить, что между ними была потасовка, во время которой могут отпечататься пальцы на плече; наконец, если даже смерть насильственная, то в запальчивости раздражения обдуманности нет. Так что если вы вдумаетесь в один этот факт — соединение этих трёх лиц в одном и том же месте, то должны допустить, что тут непременно была страшнейшая свалка, брань. Какой должен быть результат этой свалки между двумя женщинами, которые здесь столкнулись? Очень легко могло быть, что прямым, непосредственным результатом была смерть Лукерьи от наложения ею на себя рук, то есть самоубийство. Нет ничего естественнее этой смерти. Вы знаете, что мысль эта бродила у нея за неделю до смерти, хотя она и сказала: «Сама рук не наложу». Эта женщина сносливая, податливая, терпеливая, но до известной степени, пока не переполнилась мера; тогда, будь она кротка, как я не знаю кто, всё-таки должна прийти в отчаяние, в такое состояние, что жизнь стала невтерпёж, она нашла, что лучше покончить сразу самоубийством.
Это не невероятно.
Каждый привязан к жизни, каждый отстаивает её, но всякий день случается, не только с образованными людьми, но и с простолюдинами, что стреляются, отравляются: гимназисты, получившие дурную отметку на экзамене, застреливаются, вешаются мужчины, вешаются женщины и в особенности утопляются. Как сказал господин прокурор, утопление есть весьма естественная вещь для самоубийства женского пола. В данном случае жизнь так опостылела Лукерье: она для этого человека пожертвовала всем, отошла от места, где имела приют, могла жить трудами рук своих; у него же даже помещения нет, так что она приходит на ночь, а днём должна скитаться по людям, нет удобств, потому что все деньги идут в уплату долга, всё это она могла переносить, но как перенести то, что оставляют её, беременную женщину, в ея глазах муж сходится с любовницей — она и пошла куда глаза глядят, не разбирая, Нева ли, Ждановка ли. Ждановка — глубокая речка; то, что говорил судебный следователь, относится только к месту около берега, но дальше не только человек, но и человек с лошадью может утопиться. Кто знает, где она утопилась? Она могла и должна была попасть далее, иначе её не снесло бы течением на несколько сот шагов к мостику, где её нашли. Я не знаю, как вы взглянете, но я полагаю, что весьма много резону имел проницательный помощник пристава заключить, что это было самоубийство. Действительно, если вдумаетесь в положение головы, рук, ног, следов, которые остались на платье, то едва ли можете прийти к другому заключению; женщина лежит ничком, что и должно быть, если сама бросилась головой вниз, руки сложены, тогда как если бы она боролась, то они были бы выпрямлены, лежит по течению речки, платье на ней намокшее, но на нём нет никаких следов насилия; мало того, она до такой степени регулярно лежит, что коса не расплелась и не откололась. Каким образом знаки разрыва кацавейки произошли? Тот же городовой, который вытащил её, говорит, что самая малость была порвана, а то мы, стаскивая с нея, разорвали? Наконец заметьте, что эта женщина не имеет никаких знаков насилия; я даже отрицаю, что знаки от пальцев произошли от борьбы, потому что если бы была борьба, то они должны были быть на шее, если её спустили в воду, держа рукой за горло, как объясняет Сурина, между тем ничего подобного нет, шея совершенно цела. Из вскрытий видно, что вся полость гортани, обе бронхи наполнены пеною, пузырьками воздуха; это значит, что её под водой не держали за горло, так что асфиксия произошла не вследствие нажима, а потому что вода входила в рот, и таким образом образовалась та пена, о которой говорит вскрытие. Я думаю, что из всех предположений, которые есть в деле, самое поразительное, ясное, наиболее подходящее к обстоятельствам дела — это предположение о самоубийстве, предположение, в котором мой клиент выходит некрасивым — он неверный муж, повлиявший на кончину своей жены, и, вероятно, поэтому и не желает оглашать своих отношений с Аграфеной Суриной; но, по все вероятности, всё так и случилось. Перехожу ко второму предположению: если Лукерья убита Аграфеной. Не вижу, почему нельзя допустить, что она убита Аграфеной, если только принять, что утопление могло произойти в том виде, в котором оно открывается, с проникновением воды в полость лёгких, бронхов и с образованием пены. Аграфена была в ссоре с Лукерьей, вы слышали, что они ругались, — так, что разбудили раз госпожу Юрьеву, которая легла отдыхать. На улице брань между ними, а может быть, даже рукопашный бой должны были непременно повториться. Муж, который свёл их вместе, находился в самом глупом положении, поэтому, оставив их разделываться как хотят, отправился; тогда очень легко могло случиться, что Аграфена, как сильная, здоровая, крепкая женщина, оттащила Лукерью на двести-триста шагов; да, это такое пространство, как от того места, где я стою, до артиллерийского училища; с откоса она могла столкнуть её в воду, и Лукерья могла пойти прямо ко дну, так как иногда асфиксия сопровождается ударом, очень скорой потерей сознания. Дальнейшие следы отношения Аграфены к этому делу неясны, потому что, как вы слышали от господина судебного следователя, у нея не делали обыска и не осматривали её саму, нет ли у нея следов на теле, она осталась вне обвинения. На другой день Аграфена должна была находиться в весьма неприятном положении, к ней приступает Дарья Гаврилова, говорит: «Ах вы бессовестные, что наделали». Да и всякому, кому были известны отношения Аграфены с Емельяновым, должна была прийти в голову эта мысль, что они вдвоём совершили преступление. Чувство самосохранения подсказало ей свалить всё на него; она является обвинительницей, а он сидит на скамье подсудимых. Одним словом, это предположение довольно вероятно и понятно, против него едва ли можно возражать, хотя и должен сказать, что оно менее натурально, чем первое, не так сходится с положением трупа. Перехожу к третьему предположению, что утопил Емельянов. Предположение это держится только на показании Аграфены, поэтому мы или должны во всём поверить ему, или не поверить и оправдать подсудимого. Я не совсем согласен с тактикою обвинения: оно имеет разную меру для подсудимого и для Аграфены; относительно подсудимого говорит, что должны верить или всему показанию или ничему не верить, относительно Аграфены — что, может быть, она сбивается, говорит иногда одно, иногда другое. Но мы должны доискиваться настоящего камня в ея показании. Какой же это камень? Разберём ея показания. Я утверждаю, что можно доискаться, что она хочет сказать, что убил Емельянов, но из ея показания нельзя вывести ни одного верного признака, на котором можно было бы основываться. Зачем он её вызывал? Говорят, хотел связать её с собой, доказать, какая для нея жертва приносится — жена идёт ко дну. Я думаю, это предположение весьма романическое, но едва ли на чём-нибудь основано. Человек хочет совершить величайшее злодеяние и приискивает себе свидетельницу, которая всё-таки не связана с ним, потому что привела его сюда и обвиняет. Что же за охота ему делать отвратительное тёмное дело? Закрепляет ли он этим ея любовь? Если бы он имел это намерение, то не вызывал бы её. Заметила ли Лукерья появление Аграфены, это не разъясняется, но она должна была видеть, куда идёт муж, кого зовёт. Она говорит: слышит крик, бежит и видит, что Емельянов барахтается с женой на откосе, но на откосе нельзя было барахтаться, он совершенно крутой, в 45°, по нём нельзя было ходить, можно было только скользить, стащить кого-нибудь невозможно, можно лишь спустить, одним словом, по нём можно только бегом сойти. Если он спускал с откоса, должны были остаться следы, разорванное платье, грязь, больше, чем ея было на кацавейке. Потом Аграфена говорит, что «с него у самой воды шапка спала, я подбежала, подняла шапку и убежала назад», но если она побежала за решётку и потом вернулась назад, то должна была видеть, что делал Емельянов, между тем по одним ея показаниям видно, что он стоял по колена в воде, по другим выходит, что она ничего не видала, а садясь на извозчика, заметила, что он мокрый. Наконец, она то говорит, что он тащил жену за горло, то что за голову, но если тащил за горло, должны быть следы. Затем прибавляет разные подробности, например о платке, которого не нашли; если бы Емельянов срывал его с головы, то расплелась бы коса. Наконец, есть ещё одно показание, которое не лучше остальных. Этот человек в дурных денежных обстоятельствах даёт извозчику 40 копеек, чтобы доехать до участка, находящегося сажен за 200; едва ли можно за такой конец заплатить больше гривенника человеку, который рассчитывает каждую копейку. Одним словом, если сообразите всё показание, то не найдёте твёрдого камня, на который можно было бы опереться, и тогда либо придётся отбросить показание и строить обвинение на чём-нибудь другом, либо отбросить показание и оправдать подсудимого. Я думаю, что обвинение развило психическую жизнь подсудимого весьма яркими красками, повторяю ещё раз, это роман, но полагаю, что таких романов можно сочинить пять или шесть — и каждый будет одинаково правдоподобен. При таких условиях грех решать прямо, не сообразив всех обстоятельств дела, и при таких сомнениях нельзя сказать, что дело происходило так или иначе, потому что оно могло происходить или так, или иначе, или ещё иначе, — мы ничего не знаем, впотьмах ходим, зги не видим, а при таких обстоятельствах следует оправдать Емельянова.
* * *
На разрешение присяжных было поставлено два вопроса: о событии преступления (была ли Лукерья насильственно посредством утопления в речке Ждановке лишена жизни) и о виновности подсудимого в этом деянии. Присяжные заседатели положительно ответили на оба вопроса, однако, признав Егора Емельянова виновным в убийстве жены, оговорили, что это было сделано им без предумышления и что по обстоятельствам дела он заслуживает снисхождения.
Судом он был приговорён к лишению всех прав состояния и каторжным работам в крепостях на срок восемь лет.
Позднее Кони вспоминал, что Емельянов держал «себя со свидетелями, так сказать, зуб за зуб; ...даже покрикивал на них, причём его очень красивое лицо бледнело и искажалось от злобы. Замечательно, что, защищаясь unguibus et rostro против моего обвинения, построенного на косвенных уликах, он после произнесения обвинительного приговора подал заявление, в котором совершенно неожиданно, сознаваясь в своём преступлении, отказался от кассационной жалобы и просил о скорейшем приведении приговора в исполнение».
Само дело не сохранилось, однако подробно освещено в различных изданиях судебных речей Кони. Кони ошибочно писал, что Спасович включил речь по делу Емельянова в пятый том его сочинений; в действительности она там не опубликована.
Достаточно подробный отчёт о процессе был опубликован в газете «Судебный вестник», 1872 год, с 13 декабря, № 220, по 16 декабря, № 223.
Александр Владимирович
ЛОХВИЦКИЙ
(1830–1884)
Александр Владимирович Лохвицкий стал адвокатом только после проведения судебной реформы. До того по окончании юридического факультета Императорского Московского университета он шёл по академической стезе. Широко известны его труды как по уголовному, так и по государственному праву.
Однако адвокатская деятельность Лохвицкого, парадоксально сочетавшаяся с безусловным ораторским талантом, не была безупречной. Долгое время его не принимали в сословие присяжных поверенных столичного округа, лишь московский совет допустил его в свои ряды. Современники отмечали, что «это был типичный циник и его нравственный облик вполне гармонировал с его непривлекательною внешностью. Маленького роста, очень широкий и толстый, с необъятным торчащим вперёд животом, с голой, как колено, головой, с хриплым, как немазаное колесо, голосом, он производил отталкивающее впечатление, от которого нельзя было отрешиться, пока он не начинал говорить. Но по мере того как лилась его речь, он до такой степени захватывал слушателя, что его внешность как-то стушёвывалась и он начинал казаться симпатичным. Но речь кончалась, и, по мере того как слушатель старался резюмировать всё им сказанное, получался тот нестерпимый осадок от инсинуаций против тех, кого в интересах своей защиты ему было выгодно очернить, и чувство восхищения само собою переходило в чувство брезгливости... Вообще же он не только не гнушался никакими делами, но и не брезгал никакими способами, чтобы их выиграть» (Е. И. Козлинина). Но она же писала: «Он брался за защиту самых отвратительных дел и с необычайным красноречием их защищал, и это порождало к нему особенную антипатию. Но чтобы сам он лично совершил недостойный поступок, этого положительно никто сказать не мог, и его блудное слово резко расходилось с его собственными поступками, бросая, может быть, и не совсем заслуженную тень на его нравственный облик».
Одним из самых скандальных в карьере Лохвицкого стало дело Элькина, обвинявшегося в мошенничестве. Представляя его интересы и на уголовном, и на гражданском процессе, Лохвицкий на последнем, по мнению Совета присяжных поверенных округа Московской судебной палаты, вёл себя этически неприемлемо, приняв на себя поддержание недобросовестных требований и проявив тем самым готовность делать за деньги всё что угодно. Совет запретил Лохвицкому осуществлять практику на протяжении трёх месяцев, однако Московская судебная палата ужесточила взыскание до исключения из числа присяжных поверенных. Только Сенат в начале 1879 года отменил это решение, не усмотрев признаков деяния, влекущих дисциплинарное взыскание. Словарь Брокгауза и Ефрона писал, что «адвокатская деятельность Л. неоднократно вызывала оживлённые толки», и вспоминал в связи с этим именно дело Элькина. Считается, что именно эта история ускорила его кончину.
А. В. Лохвицкий
Источник: Всемирная иллюстрация. 1884. 9 июня. № 805
Дочь Лохвицкого Надежда стала знаменитой писательницей и поэтессой, широко известной под псевдонимом Тэффи.
О речах Лохвицкого так писал А. Г. Тимофеев: «Его речи не отличались внешним блеском и мастерством отделки или необычайным богатством и глубиною содержания, оратор не поднимал в них дела до высоты общих вопросов, не затрагивал широких общественных настроений — он оставался в пределах, очерченных обстоятельствами дела, но зато умел в этих пределах искусно распорядиться материалом и сделать в пользу своего клиента всё возможное, чтобы доказать его невинность или смягчить грозящее ему наказание. Прекрасный юрисконсульт, основательно разбиравшийся в сложных юридических вопросах, А. В. Лохвицкий особенно выдавался в делах, где спор сводился к нарушению имущественного права, к обсуждению различных обязательств и документов, здесь от него не ускользала ни малейшая подробность или неясность, препятствовавшая надлежащему объяснению данного случая».
ДЕЛО СЕДКОВОЙ И ЛЫСЕНКОВА
Дело это дошло до нас также как «дело о составлении подложного духовного завещания от имени умершего капитана гвардии Седкова».
Упомянутый Михаил Евсеевич Седков скончался, по документам, рано утром 1 июня 1874 года в своём доме в присутствии жены, Софии Константиновны, и прислуги. Его капитал на момент смерти доходил до 180 тысяч рублей в векселях и денежных средствах на счетах в банках. Девятнадцатого июня вдова предъявила к утверждению в Санкт-Петербургский окружной суд духовное завещание, якобы составленное дома за день до смерти, т. е. 31 мая. По этому завещанию всё имущество отходило жене покойного (без него она наследовала бы только часть имущества, «вдовью долю», тогда как весь оставшийся капитал отходил бы брату покойного). Оно было написано рукой писца И. М. Тениса, подписано за слабостью руки завещателя А. П. Медведевым и удостоверено тремя свидетелями: А. С. Петлиным, К. А. Бороздиным и А. М. Киткиным.
Пятого июля брат умершего, А. Е. Седков, заявил суду о подложности завещания.
Начавшееся по делу дознание выявило, что все упомянутые лица приехали в дом к Седковым только вечером 31 мая вместе с нотариусом В. Д. Лысенковым и его помощником. Прислуга также показала, что сразу после смерти мужа Седкова рылась в его вещах и документах, отбирала ценности и бумаги, складывая их в небольшой железный сундучок. Первого июня Лысенков, Медведев, Бороздин и Киткин вновь приехали к Седковой; в тот же день её подруга, Макарова, увезла с собою упомянутый сундучок.
1 и 4 июня вдова сняла со счёта покойного мужа более 30 тысяч рублей по чекам от 31 мая, которые в действительности оказались подписаны рукою не умершего, а его жены.
При обыске у Седковой была найдена компрометирующая её переписка, из которой, в частности, следовало, что лица, участвовавшие в «составлении» завещания, или получили от неё деньги, или требовали таковых.
На первоначальном допросе все обвиняемые отказались признать вину, однако впоследствии Киткин явился с повинною. Он показал, что 1 июня подписал по просьбе Седковой в присутствии её, Лысенкова и Петлина завещание, зная, что муж первой уже умер; нотариус Лысенков уверил его, что в этом нет ничего противозаконного. Взамен Седкова отдала ему его вексель и добавила 200 рублей сверху.
Вслед за этим созналась и Седкова. Она показала, что у мужа действительно было желание составить завещание в её пользу, но он не успел этого сделать. Вечером 31 мая она поехала за Лысенковым с проектом завещания, он прибыл к ней, в дом также явились Медведев, Петлин и Лисевич для засвидетельствования текста. Лысенков потребовал у неё 10–12 тысяч рублей за нотариальное составление завещания, когда она сказала, что таких денег у неё нет, то он предложил послать за врачом. Приехавший доктор констатировал смерть Седкова.
По её словам, Лысенков взялся всё организовать, даже, несмотря на последовавшую кончину, снизив размер запрашиваемой суммы до 6 тысяч рублей. По его указанию Тенис написал завещание, которое было подписано Медведевым, засвидетельствовано Петлиным, а на следующий день ещё дополнительно Бороздиным и Киткиным. После обнаружения подлога Лысенков за выгодное для вдовы показание на суде (о том, что завещатель был жив на момент составления документа) потребовал 5 тысяч рублей на себя лично и ещё 3 тысячи на свидетелей.
Допрошенный Лысенков также сознался, что завещание было написано после смерти Седкова по просьбе вдовы, умолявшей помочь ей. Впоследствии было установлено, что летом 1874 года Лысенков уплатил более 6 тысяч рублей разным лицам по своим векселям и внёс тогда же на свой счёт в банке более 11 тысяч рублей; объяснил он это на следствии тем, что получил от отца своего на уплату долгов 10 тысяч рублей, взамен чего выдал своим сёстрам вексель на эту сумму.
Все другие обвиняемые также подтвердили фактические обстоятельства составления подложного завещания.
Обвинение было предъявлено Седковой и её соучастникам в том, что 1 июня 1874 года по предварительному между собою соглашению они составили подложное, от имени умершего капитана гвардии Седкова, домашнее духовное завещание. Седкова, кроме того, обвинялась в подписании за мужа своего чеков и получении по ним принадлежащих ему 31 тысячи рублей.
Дело слушалось в Санкт-Петербургском окружном суде с участием присяжных заседателей 27 и 28 марта 1875 года. Председательствовал товарищ председателя окружного суда Н. Б. Якоби, обвинял прокурор окружного суда А. Ф. Кони, гражданский иск поддерживал присяжный поверенный Г. В. Бардовский, защищали присяжные поверенные А. В. Лохвицкий, В. Н. Языков 1-й, В. Д. Спасович, А. Л. Боровиковский и И. С. Войцеховский.
На суде Седкова повторила данные ею на следствии показания. О своём браке она рассказала, что вышла замуж в 16 лет (на момент суда ей было 23 года), жили они плохо, так как у мужа была «побочная семья». Однажды (в 1872 году) она попыталась покончить жизнь самоубийством и бросилась в Фонтанку, однако её вытащили; после этого нрав супруга смягчился, а она со временем стала помогать ему в финансовых делах. (Другие свидетели показывали, что Седкова сама не брезговала ростовщичеством, а до замужества обладала определённым капиталом, так что и сам брак состоялся только из-за желания покойного получить её приданое.)
Что касается завещания, то она утверждала, что такова была воля умершего. По её словам, проект завещания составлял Лысенков, однако муж не смог подписать завещание. Лысенков взялся помочь ей за 12 тысяч рублей. Пока они спорили о сумме и о том, когда её платить, Седков скончался. Дальше, по её словам, Лысенков взялся всё организовать, в том числе подписи свидетелей. В сумме она передала Лысенкову и другим лицам, задействованным в деле, свыше 20 тысяч рублей. На прямой вопрос председателя суда о том, понимала ли она, что совершает преступление, Седкова отвечала, что «Лысенков сказал, кто там будет справляться, после или прежде смерти написано. Я ничего не думала, преступление или нет».
Петлин показал, что завещание он свидетельствовал уже после смерти Седкова, оно было подписано Медведевым под диктовку Лысенкова. Бороздин утверждал, что уговорил его подписать завещание 1 июня именно Лысенков; он понимал, что действия эти формально незаконные, однако полагал, что это никому не наносит ущерба, так как капитал покойного был сколочен фактически из средств его жены. Тенис также подтвердил, что написал текст завещания под диктовку Лысенкова. Медведев сказал, что подписал завещание вместо Седкова, веря, что такова воля умершего, и жалея вдову и племянницу умершего, Ольгу. Киткин, по его словам, подписал завещание, находясь в безвыходном финансовом положении, зная, что Седков умер, склонил его к этому всё тот же Лысенков.
Лысенков отказался признать себя виновным. Он утверждал, что действительно вечером 31 мая планировалось подписание домашнего духовного завещания, однако, пока документ готовился, Седков скончался. После этого он, сопровождаемый помощником, уехал и в подготовке подложного документа не участвовал (другие обвиняемые категорично утверждали, что он позднее вернулся уже один, без помощника, и именно он организовал составление завещания). Только через несколько дней Седкова привезла ему подписанное завещание, сказав, что оно добыто путём незаконным. На вопрос о том, почему она указывает на него как на организовавшего подлог, Лысенков ответил, что после всех этих событий они стали любовниками, однако со временем между ними произошёл разрыв, так что это всего лишь месть обиженной женщины.
В речи прокурора по делу, Кони, был дан обстоятельный анализ личных отношений супругов. Обвинитель доказывал, что у покойного не было никакого намерения оставить всё своё имущество жене. Основную роль в организации подлога он отводил Лысенкову. В завершение своей речи Кони потребовал осудить всех обвиняемых, а про Лысенкова сказал следующее: «Он действовал в настоящем деле как искуситель. Им вовлечены, им связаны все в этом деле. Не явись он со своею опытностью и с желанием поживиться на счёт покойного Седкова, жена последнего так и осталась бы при желании, но без способов совершить завещание. Он нарушил и свои гражданские обязанности, и свои нравственные обязанности, забывая, что закон, вверяя ему звание нотариуса, доверял ему и приглашал других к этому доверию. Есть деятельности, где трудно отличить частного человека от должностного, и в глазах большинства нотариус, составляющий домашний подлог, все-таки подрывает доверие к учреждению, к которому он принадлежит...»
Речь Лохвицкого, защищавшего Лысенкова, дошла до нас с купюрами, которые помечены [квадратными скобками]. Оказавшись в сложной ситуации, он попытался уменьшить и даже устранить вину своего клиента, не только оспаривая фактические обстоятельства дела, но и доказывая, что происшедшее не требует уголовной кары.
* * *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Сердцу человеческому свойственно при всяком падении искать змия-искусителя. Человек не думает, что этот змий-искуситель в большей части случаев сидит в нем самом; нет, он непременно ищет его вне себя. Я нисколько не был озадачен, что все подсудимые желали стать в такое положение, что хотя они виноваты, но был змий-искуситель, был злой гений, и этот злой гений — нотариус Лысенков. На эту тему говорили не только подсудимые, не получившие юридического образования, но даже и бывший член окружного суда господин Бороздин. К сожалению, и представитель обвинительной власти по отношению к Лысенкову также стал на эту точку, он также прямо назвал его злым гением, который устроил всё дело, задумал план, завлек всех подсудимых, получил от этого большие выгоды, одним словом, это есть то злое начало, которое привлекло всех остальных подсудимых на эту позорную скамью. Я, господа присяжные, как вы видели, во время почти всего судебного следствия сохранял молчание, но должен вам теперь сказать, что, как говорится в книге Иисуса сына Сирахова, есть два рода молчания: есть молчащий, который не ведает ничего, есть молчащий, который ведает время. Мое время теперь наступило. Но, прежде чем разбирать, действительно ли Лысенков был здесь змием-искусителем и надо ли было кого и на что искушать, мне необходимо рассмотреть самое дело, его объем и размеры того преступления, которому вы должны произнести ваш приговор. Я должен обратить внимание на следующее обстоятельство: из обвинительного акта вы изволили усмотреть, что подсудимая Седкова предана суду по двум преступлениям, а именно по подлогу завещания от имени мужа и по получению денег по подложным чекам. Остальные подсудимые преданы суду за участие совместно с нею в первом только преступлении, а вовсе не во втором. О втором преступлении хотя упоминалось на судебном следствии, но в речи господина прокурора о нем не было ничего сказано, между тем как для меня в настоящее время существенно важен взгляд именно на это преступление. По моему мнению, то преступление, о котором вы до сих пор слышали из прений, именно подлог завещания, конечно, существует с точки зрения юридической, но с бытовой, практической стороны настоящего дела оно совершенно ничтожно; напротив, всё значение имеет первое преступление. По подложному завещанию госпожа Седкова делалась наследницею всего имущества мужа, и вот за что ее преследуют. Но в самом ли деле она наследница? Она присвоила себе имущество, но каким образом? Она вынула деньги по подложным чекам и захватила драгоценные вещи и другие ценные бумаги. Всё это она сделала вовсе не вследствие того, что она признана наследницею, вовсе не вследствие духовного завещания. На другой же день после смерти мужа, когда не готово еще было фальшивое завещание, она получила по чекам 28 тысяч, а через несколько дней всего 31 тысячу, но она получила их вовсе не как наследница. Вы можете уничтожить это завещание, его нельзя не признать подложным, но с чем же уйдет теперь законный наследник? Вот если бы получения по фальшивым чекам не было, тогда другое дело, так что в бытовом отношении нельзя упускать из виду этой точки зрения. Вы должны с бытовой, практической стороны смотреть на дело; вы охраняете, конечно, закон, но вместе с тем вы охраняете и лиц частных, которые терпят от преступления. В самом деле, потерпели ли законные наследники от составления духовного завещания? Нет, имущество самое ценное, наличные деньги, лучшие векселя и другие вещи, всё это законные наследники потеряли бы и тогда, если бы завещания составлено не было; так что и не будь завещания, практическое положение наследников одно и то же. У них остается мираж, деньги куда-то спрятаны, говорят, будто бы бóльшая часть капитала пошла под векселя, но лучших векселей нет, потому что по бланковым надписям они переданы, проданы, дисконтируются и так далее, потому что размеры дела, в котором обвиняются подсудимые, сводятся с бытовой стороны к весьма скромным рамкам. Но этого мало; для меня эта точка отправления имеет еще следующее огромное значение: если госпожа Седкова, как, несомненно, доказано, взяла по текущему счету все капиталы мужа, взяла драгоценности и так далее, то возникает вопрос: зачем же нужно было фальшивое завещание? Суд говорит при этом, что капитала после Седкова не осталось, а осталась движимость, равнявшаяся 10 тысячам рублей. Ответ может быть только один: для бóльшего спокойствия, для того, чтобы если явится кто из наследников и станет доискиваться, не осталось ли чего-нибудь, она могла бы прямо сказать: нет, я полная наследница. Заметьте, что ей не предстояло той опасности, которая обыкновенно бывает в подобных случаях. Ведь у Седкова не было недвижимого имущества, которое скрыть нельзя, всё было движимое, во-вторых, вы знаете, как он наживал свое состояние. Я спрашивал брата и наследника, знал ли он состояние покойного; он говорит: нет, даже и приблизительно не знал. Так что составление духовного завещания имело собственно практическое значение в смысле только спокойствия, ограждения себя от длинных переговоров. Для меня это очень важно, потому что госпожа Седкова, как было здесь доказано, — женщина практическая, расчетливая и даже скупая. Прочит ли она те тысячи, о которых говорит, за то, чтоб иметь такой акт, который не дает ей ничего существенного в ея материальном положении? И из слов ея выходит, что на дело фальшивого завещания она издержала почти все деньги, взятые с текущего счета, едва ей осталась ¼ часть, около 7 тысяч рублей. Между тем как состояние Седкова, заметьте, состояло из векселей на 180 тысяч рублей. Ведь вексель векселю рознь, есть такие, которые не стоят цены той гербовой бумаги, на которой написаны, и вы слышали поверенного гражданского истца, который говорит, чти это векселя ничтожные, векселя людей несостоятельных, за которые дают 5 копеек за рубль, а за другие и ничего не дадут. Стало быть, главное наследство Седкова состояло в капитале 31 тысяча рублей и в разных драгоценностях, которые она все выбрала, и что же мы видим? Она, которая по закону наследница ¼ части, она делает подлог и истрачивает для этого на другой же день 5 или 6 тысяч, затем еще несколько тысяч и остается при том, что и без того ей следовало по закону. Но ведь не наивная же она женщина, а хорошо знающая, что такое денежные расчеты. Вот как важно для нас взять за исходную точку два преступления; только тогда вы увидите, что первое стоит совершенно независимо от подложного завещания, которое является впоследствии какою-то ограждающею ширмою, и ширмою весьма прозрачною, благодаря которой наследники сейчас же могли добраться до состояния Седкова. Не будь этой ширмы, все пути были бы тогда отрезаны. Затем мне необходимо сказать несколько слов в отношении второго преступления с его юридической стороны, так как необходимо рассмотреть степень участия господина Лысенкова в этом преступлении. Домашнее завещание, для которого необходимы два или три свидетеля, как известно, могло быть совершено без всякого участия господина Лысенкова. Духовное завещание имеет свои оригинальные стороны; оно резко по своей конструкции отличается от других видов подлога: составленное уже, оно не имеет такой силы, как, например, всякое долговое обязательство, которое тотчас за составлением может быть передано другому и представленное в суд имеет полную силу. Духовное завещание ничего не значит до тех пор, пока свидетели не явились в суд и не подтвердили свои показания; следовательно, по оригинальности этого акта выходит, что подлог, собственно, совершается в этот момент, то есть при утверждении его в суде. Я перехожу к тому обвинению, которое тяготеет над Лысенковым. Позвольте вам напомнить общий абрис того, на чем основано обвинение со стороны обвинительной власти. Оно основано не на таких доказательствах, по которым судья должен судить о деле. Хотя присяжным заседателям и дано верховное право взять и разрешать по своему усмотрению, но собственная совесть говорит, что они не должны произносить грозного приговора по какому-то неопределенному впечатлению, а должны в базисе иметь всё-таки доказательство, дать себе строгий отчет. Закон не требует отчета гласного, на письме, но ваша присяга требует, чтобы вы дали его себе внутренно. Этот взгляд на приговор до такой степени распространен везде в мире, где только есть власть присяжных, что именно страны самые цивилизованные гордятся тем, что часто отпускают оправданным человека, который по внешнему впечатлению кажется виновным, но нет против него доказательств. В одном из городов Англии мне показывали человека, с которым никто не имел дела; говорили, что это убийца. На мой вопрос: как же его не осудили? — мне с гордостью отвечали: его предали суду и оправдали; вот, видите ли, какая у нас свобода. И в самом деле, этим только мы можем считать себя обеспеченными; вы сегодня присяжные, а завтра над вами может так же тяготеть обвинение. Взвесьте же данные настоящего дела и скажите, в чем тут есть доказательства? Свидетелей здесь нет, так как свидетельскими показаниями можно разве утверждать время смерти Седкова. Но это время не важно. Из чего нам хлопотать, когда все участвовавшие в составлении завещания сознаются, что оно подложно, что оно возникло после смерти Седкова? Итак, материальных улик против Лысенкова нет; на чем же основано всё его обвинение? Оно построено лишь на показаниях других подсудимых. Но я вам должен сказать, господа присяжные заседатели, нисколько не оскорбляя этих подсудимых, что везде, в самых развитых странах показание подсудимых есть самый слабый, шаткий источник; принято даже ничего на нем не основывать, руководствуясь такими твердыми началами. Правильность показаний свидетелей гарантируется ответственностью, как религиозною, так и гражданскою. Какой же залог у вас есть, когда вы слушаете показания подсудимых? Разве они подвергаются ответственности? Даже о нравственной ответственности их трудно говорить, когда сам закон установил, что молчание подсудимых не должно быть вменяемо им в вину, что председатель суда не может добиваться от них ответов. Наконец, что же вы хотите от людей, которые находятся в волнении, которых главный интерес — оградить себя, если не оправдать, то предстать перед вами в менее ненавистном виде, показать, что они слабы, что не будь злого гения в лице такого-то и, быть может, они не совершили бы преступления. Между тем представитель обвинительной власти произнес речь таким образом, что сначала представил просто картину действий Лысенкова как главного двигателя преступления, но вместо того, чтобы прежде всего разобрать тот материал, на основании которого он строит здание, прямо начал строить его и, построив искусно, конечно, произвел на вас впечатление. С полным уважением к господину прокурору я позволю себе сказать, что если мы вспомним содержание обвинительной речи, то увидим, что представитель обвинительной власти гремел, но не поражал молниею. Сказано было сильно, но все доводы взяты из показаний самих подсудимых, и некоторые из этих показаний господин прокурор разбирал подробно, рисуя общую картину преступления. На этих показаниях я должен остановиться и проверить, насколько они заслуживают вероятия. Я, господа присяжные, вовсе не хочу сказать, что Лысенков не виноват, нет, мы являемся не с таким тоном; мы являемся с поникшею головою, с краскою на лице. Лысенков действительно поступил дурно, скверно, так что каков бы ни был исход дела, ему загражден тот круг, в котором он до сих пор жил. Он не отрицает, что знал о подложности завещания и не только не обнаружил этого, а по тем или другим мотивам принял его и даже содействовал дальнейшему движению, а не надо забывать, что закон уголовный считает преступление какою-то зачумленною вещью. Ответственности по закону подвергается не только тот, кто совершил преступление, но и тот, кто хотя одним пальцем приткнулся к этой зачумленной вещи; поэтому Лысенков, сказавши даже то, что он сказал, знал, что в глазах строгого закона юридически он всё-таки признал себя виновным. Быть может, объяснения его кратки, но они выражают всё существенное; он себя не оправдывает. Войдите в его положение и вы поймете, что ему трудно много говорить как человеку, занимавшему официальное положение в обществе, теперь же сидящему на скамье подсудимых; наконец, его характер может быть такой, что он хотел бы объяснить более подробно мотивы, увлекшие его в преступление, но у него язык не поворачивается. Это человек, который по слабости, по излишнему увлечению раз сделал такой шаг и думал: что же, я тут стороною стою; пусть всё идет мимо меня, я умываю руки. Но, к сожалению, закон уголовный не позволяет умывать руки тем, кто прикоснулся к преступлению. Прежде всего я считаю нужным определить, получил ли Лысенков те деньги, о которых говорит Седкова, или нет. Мне кажется, это самый логический путь прений, потому что если мы придем к заключению, что он денег не получил, тогда полно вероятия его объяснение о том, какую роль он играл в деле. Если же он деньги получил, тогда, конечно, вероятно, что он играл значительную роль в преступлении, и действие из корыстных побуждений должно навлечь на него строгую кару суда. Посмотрим, какие это деньги получил он от Седковой. Я вам уже объяснил простым логическим приемом всю невозможность предположения, что за утверждение завещания, которое ей, собственно, не нужно, так как и без того всё у нея в руках, Седкова могла дать чуть не ¾ всего имущества для получения того, что она и без того получила бы по закону. Мне могут возразить, что ей это не пришло в голову, что она видела всю силу в завещании и могла раздавать деньги. Я вовсе не желаю винить госпожу Седкову; напомню вам, что здесь было говорено о характере госпожи Седковой, что она ростовщица, скупая, жадная. Ее трудно винить. В какой среде она взросла, что видела всю жизнь вокруг себя — чем же иным она могла быть? Но для меня всё-таки важен тот факт, что мой клиент имел дело не с наивною растерявшеюся женщиной, а с лицом, весьма определившимся и знавшим, что оно делает. Это лицо, которое знает деньги, любит их. Госпожа Седкова, сколько бы горя она ни вынесла, тем не менее сама могла заниматься такими же оборотами, как ея муж. Мы видели здесь одно лицо, которое говорило, что Седкова должна была получить на взятые им у нея 500 рублей через год 300 рублей процентов и 200 капитала, то есть 100 процентов выгод. Часто два, три факта, вынутые из тысячи, лучше целой массы подробностей, потому я ограничусь весьма немногими примерами. Бороздин просит у нея хотя 15 рублей, она и того не дает; к Киткину попадает каким-то образом ея вексель — она тотчас публикует в газетах, что от ея имени ходит подложный вексель, чтобы все знали, что она не заплатит. По ея собственным словам, она дает вознаграждение свидетелям уже тогда, когда завещание было утверждено, до этого если и давала, то сравнительно ничтожные суммы; так, дала Тенису 5 рублей, Медведев же ничего не получил, а когда был род крестин завещания, она дала ему 70 рублей. Итак, это лицо скупое, знающее цену деньгам и раздающее их только тогда, когда уже всё было готово. После всего этого эта же женщина говорит, что на другой день после смерти мужа она дала Лысенкову 6 тысяч рублей, затем 3 и 4 тысячи и, наконец, 5 тысяч. За что же это, что он сделал? Что привез свидетеля Бороздина, но что это за услуга! Она могла сказать: помилуйте, Киткин просит 200 рублей, но дорожится, а вдруг буду платить вам 10–15 тысяч, за что же это? Ведь вашей подписи тут нет. Между тем, по словам ея, она дает на другой же день 6 тысяч рублей. Вот первая невероятность. Ни логика, ни характер Седковой не допускают этого. Но нет ли в счетах Лысенкова, в его оборотах указаний на то, что в это время он получил такие деньги, происхождения которых объяснить не может? Господин прокурор отчасти употребляет этот прием; он говорит, что Лысенков дает объяснение довольно странное тем деньгам, которые внесены им в общество взаимного кредита, что числа странно совпадают и цифры похожи. Признаюсь, я не ожидал такого возражения. Конечно, 2 тысячи похожи на 3 тысячи, но все деньги похожи одни на другие. Какая же тут улика? Мы знаем, что Лысенков получил от отца 10 тысяч рублей, это доказано векселем, выданным сестрам; почему же мы станем уверять, что не те самые деньги вносились им на текущий счет, а деньги Седковой? К счастью, у нас есть случайная возможность доказать неотразимо, что у него были такие деньги на текущем счету; источник мы можем ясно доказать; мы представим квитанцию от Юнкера, где он разменял билет на 6 тысяч рублей 31 мая, но ведь 31 мая Седкова не имела денег, как видно из ея показания, а главное, по чекам конторы Жадимировского и Баймакова. Господин прокурор опять указывает на то, что у подсудимого были долги, — как же он будет вносить деньги отца на текущий счет, а не будет платить долги? Но если даже признать прием этот правильным, то точно так же можно сказать: отчего же деньги Седковой он должен был вносить на текущий счет, а не платить ими долги? Я скажу только одно, что деньги вносятся тогда на текущий счет, когда не предстоит немедленной уплаты, так как это представляет известные выгоды. Далее, как то вычислил господин прокурор, что у Лысенкова осталось всего 75 рублей на свою потребность на три месяца. Но разве он все деньги вносил на текущий счет? Ведь были у него нотариальные доходы, слагающиеся из мелочных сборов по два, по три рубля за засвидетельствование доверенностей; станет ли он ежедневно бегать с этими мелкими суммами, вносить их на текущий счет, для того чтобы через час опять вынуть. Это немыслимо. Разумеется, у него были ресурсы, которыми он жил. Теперь, милостивые государи, нам необходимо обратиться к другого рода доказательствам, взвесить, мог ли Лысенков быть таким человеком, который бы за деньги сделал преступление, и наоборот, не был ли он лицом, способным по доброте, скажу более, по простоте сделать вещь такую неблаговидную, что на него могла пасть большая тень. [Напомнив показания свидетеля Погребова и других, рисующих Лысенкова человеком, имевшим всегда по своему положению, связям, родству возможность выйти из денежного затруднения, в которое он был поставлен тем, что поручился за приятеля и должен был за него платить, защитник обратился к вопросу о 10 тысячах рублей, полученных Лысенковым от отца на уплату долгов.] Деньги эти были даны ему охотно, немедленно, а взявши раз, он мог всегда, в случае необходимости, обратиться к отцу за помощью. Выдача сестрам векселя на эти 10 тысяч рублей вовсе не представляла собою ничего унизительного для Лысенкова и служит только доказательством его честного образа действий. Это объясняется таким образом: после смерти отца всё имущество должно было быть разделено между братьями и сестрами, и он не считал себя вправе брать свою долю ранее, чем отделились другие, не обеспечив своих родных тем, что взятые им 10 тысяч рублей пойдут в счет раздела. Что Лысенков не был тем лицом, которому вручены были фонды для осуществления преступного предприятия, доказывает, между прочим, тот факт, что ведь подсудимые за получением денег обращались не к нему, а к самой Седковой. Что касается до 500 рублей, полученных им от Седковой на расходы по утверждению завещания, из которых 185 рублей издержаны Лысенковым, то это такая ничтожная сумма в сравнении с тем обвинением, которое падает на Лысенкова, что, конечно, никто не признает ее вознаграждением за оказанную им Седковой услугу. Деньги эти могли быть им оставлены на какие-нибудь мелочные расходы или просто взяты в виде куртажа. Таким образом, нет никаких данных, которые бы давали возможность видеть в Лысенкове человека, действовавшего из корыстных побуждений и игравшего роль злого гения во всем этом деле. Видеть в Лысенкове змия-искусителя, ссылаться на его авторитет могли бы подсудимые Тенис и Медведев, которые этого, однако, не делают, но никак не остальные подсудимые. Достаточно быть человеком, не лишенным здравого смысла, чтобы понять то, чего не понял Петлин: что нельзя удостоверить своею подписью то, чего в действительности не было, хотя бы тут было сто нотариусов. Объяснение Киткина, что он не видел в подписании завещания ничего противузаконного благодаря участию в нем официального лица — нотариуса Лысенкова, — также неправдоподобно. Он дал свою подпись только тогда, когда получил вексель и деньги, следовательно, он был искушаем не подсудимым Лысенковым, а своими собственными обстоятельствами. Что касается до Бороздина, то ему менее, чем кому-либо из подсудимых, позволительно оправдывать свои действия влиянием Лысенкова; он как агент акционерного общества, бывший член окружного суда мог бы сам поучить любого нотариуса. [Обратив внимание на то, что составление завещания вовсе не требовало особых юридических познаний, что присутствие Лысенкова не было вовсе для этого необходимо, тем более что в руках Седковой находился черновой проект, составленный Петровским, защитник признает, что Лысенков, стоявший в стороне в момент составления завещания, неправ в том, что, зная о подложности завещания, принял его и содействовал отчасти его осуществлению. Но ввиду отсутствия корыстной цели со стороны подсудимого, действовавшего по слабости, доброте и в силу тех отношений, которые существовали между подсудимым Лысенковым и Седковой, положение его в настоящем деле представляется таким, в котором рука судьи, занесенная для того, чтобы поразить виновного, должна пасть на безвинного.] Если вы, господа присяжные, задаетесь мыслью, кто же, если не Лысенков, тот злой гений, то злое начало, которое устроило всё дело, то мы на это можем дать один простой совет: это был сам Михаил Седков. Богатство бывает двоякого рода: одно богатство есть благословение Божие, это то, которое приобретается трудом, строгою экономиею, строгим удержанием страстей; но есть и другое богатство, которое, по народным понятиям, есть богатство проклятое, дьявольское, которое приобретается путем разорения ближнего, путем вытягивания у них последней капли крови, как это делают все ростовщики, которые разоряют людей вконец, берут сто на сто в год и на тройную сумму векселя. Этим-то путем, как известно, приобрел свое состояние и покойный Седков. Эти-то проклятые деньги никогда не дают счастья; на них непременно лежит клеймо горя и бедствий. Я не буду слишком смел, если скажу, что, будь Седков человек честный, умеренный, оставивший скромный достаток, ни у кого не поднялась бы рука участвовать в подложном завещании от его имени. О том, что подсудимые бóльшею частью питали к нему ненависть, говорил уже мой предшественник. Ведь это люди, которых он эксплуатировал, и ненависть их переходит после его смерти на остававшееся проклятое состояние. Да ведь это наше добро, тут наши деньги, он с нас собрал пот и кровь, думают подсудимые, можно употребить их так, как хотим. Затем нам же представлялась сама Седкова. Господа, вы слышали, как муж держал ее, он развратил ее в смысле общественном, сделал конторщицею, участницею во всех своих мерзких оборотах. Итак, состояние это возбуждало ненависть. Если, сколько я понимаю, Лысенков действовал отчасти из сострадания по свойственной всем человеческой слабости, то оттого, что это Седковское добро, чтобы оно не пошло в его род. И вы видите, к чему привело всё это добро: оно привело к тому, что столько лиц, весьма порядочных, находятся на скамье подсудимых, сама жена покойного сидит здесь, опозоренная в глазах общества. Не знаю, принесет ли это состояние счастье его брату, — сомневаюсь; но до сих пор мы видим только, сколько оно принесло всем горя. Заключая защиту подсудимого Лысенкова, я не буду распространяться; вы люди развитые, вы знаете, как надо произносить приговоры, когда вина человека по строгому закону подходит под определение преступления, но есть такие обстоятельства, такие поводы, обусловливавшие совершение преступного деяния, что приложить к ним карающий закон, обвинить человека было бы тяжело и даже несправедливо. На этом основании вам закон представил безусловно право, не объясняя причин, объявлять оправдательный приговор, то есть не вменять подсудимому его действий, хотя бы они и заключали в себе признаки преступления. Мне кажется, что в данном случае вы имеете такого виновного в лице подсудимого Лысенкова, и если вам будут говорить о строгости закона, о том, что факт нужно непременно карать, то я бы вас просил иметь в виду одно евангельское слово: «не человек для субботы, а суббота для человека», не человек для строгого закона, а закон создается для людей, и когда мы видим, что для данного человека в данном случае положение закона будет несправедливо, тогда мы по совести можем ответить: нет, не виновен.
* * *
Присяжные заседатели признали духовное завещание и чеки, по которым получены деньги, подложными. Седкова, Тенис и Медведев были оправданы. Лысенков признан виновным в том, что составил подложное духовное завещание и найден заслуживающим снисхождения; Петлин, Киткин и Бороздин признаны виновными в сообщничестве, первому было также дано снисхождение, а о двух последних оговорено: «Вынуждены крайностью».
Все осуждённые были приговорены к лишению особенных прав и преимуществ и ссылке в Архангельскую губернию.
Дело Седковой и Лысенкова частично сохранилось в части полицейского дознания: Дело о подлоге духовного завещания отставного капитана Седкова М. Е. // Центральный государственный исторический архив Санкт-Петербурга. Фонд 965. Опись 2. Дело 1.
Ход процесса был подробно освещён в печати: Судебный вестник, 1875 год, с 28 марта, № 67, по 6 апреля, № 75.
