автордың кітабын онлайн тегін оқу Избранные труды: в 7 т. Т. VII. Судьбы художников, художественных коллекций и закон
А.Т. Боннер
Судьбы художников, художественных коллекций и закон
Избранные труды
Том VII
Информация о книге
УДК 347.91/.95
ББК 67.410
Б81
Автор:
Боннер А. Т. — заслуженный деятель науки Российской Федерации, доктор юридических наук, профессор кафедры гражданского и административного судопроизводства Московского государственного юридического университета им. О. Е. Кутафина (МГЮА).
В томе VII «Избранных трудов» профессора А. Т. Боннера переиздана, возможно, его самая оригинальная работа, проблематика которой находится на грани гражданского судопроизводства и изобразительного искусства. Однако ее включение в состав «Избранных трудов» представляется оправданным. Автор ведет речь о судьбах художников и коллекционеров, а также о предметах изобразительного искусства, так или иначе оказавшихся втянутыми в орбиту гражданского, арбитражного или уголовного судопроизводства. В результате получился совершенно оригинальный сплав искусствоведения и юриспруденции (дело по иску Марты Ниренберг к Правительству РФ об истребовании 17 картин, находящихся в российских музеях; дело по иску мадам Сент-Арроман к Лувру об истребовании картины «Вахканалия», предположительно принадлежащей кисти величайшего французского художника Никола Пуссена и др.). При анализе этих и ряда других сюжетов автор одновременно обсуждает и чисто процессуальные вопросы (о судебной искусствоведческой экспертизе, законности, обоснованности и мотивированности судебного решения и др.).
В книге представлены образы ряда художников («Таможенник» Руссо, Гюстав Курбе, Винсент Ван Гог, Поль Гоген, Пабло Пикассо) не только как создателей всемирно известных шедевров, но и в качестве живых людей с их достоинствами, недостатками, а иногда и пороками. Автору они показались интересными потому, что их жизненный путь либо судьба их наследия в силу тех или иных обстоятельств оказались тесно связанными с различными судебными или полицейскими разбирательствами. В частности, путем анализа писем Ван Гога и книги Гогена «Прежде и потом» предлагается достаточно убедительная версия событий, связанных с отсечением уха Ван Гога.
Автор обсуждает и проблемы реституции культурных ценностей, судьбы «трофейного искусства», состояния современного художественного рынка и некоторые другие явления, находящиеся на стыке права и истории искусства.
Рассматривая весьма яркие, нашедшие отклик в судебной и интеллектуальной среде сюжеты, анализируя известные, а порой и заново открытые материалы, автор опровергает старые и убедительно обосновывает новые увлекательные версии некоторых событий из мира искусства. В частности, на основе материалов одного из уголовных дел раскрывается подлинная история создания Музея В. А. Тропинина и московских художников его времени.
УДК 347.91/.95
ББК 67.410
© Боннер А. Т., 2017
© ООО «Проспект», 2017
Предисловие
Характеризуя представляемую книгу А. Т. Боннера, очень трудно отнести ее к какому-либо жанру. С учетом того, что она написана одним из видных современных российских правоведов, доктором юридических наук, профессором, заслуженным деятелем науки Российской Федерации, более естественным было бы видеть в ней классический научный труд по юриспруденции. Однако предметом данного исследования автора является проблематика, связанная, скорее, с миром искусства, нежели с гражданским судопроизводством.
В то же время включение этой работы в состав «Избранных трудов» А. Т. Боннера вполне оправдано. Оригинальность замысла ее автора заключается в следующем. В работе идет речь о судьбах художников и коллекционеров, а также о предметах изобразительного искусства, так или иначе оказавшихся втянутыми в орбиту гражданского, арбитражного или уголовного судопроизводства. В результате получился совершенно оригинальный сплав искусствоведения и юриспруденции. Чего стоит, например, уникальное дело по иску гражданки США Марты Ниренберг к Правительству РФ, Министерству культуры РФ и нескольким российским музеям об истребовании 17 картин, находящихся в этих музеях, или дело по иску мадам Сент-Арроман к Лувру об истребовании картины «Вахканалия», предположительно принадлежащей кисти величайшего французского художника Никола Пуссена? При анализе этих и многих других сюжетов гражданских и арбитражных дел автор одновременно ставит и обсуждает и чисто процессуальные вопросы, например о судебной искусствоведческой экспертизе, законности, обоснованности и мотивированности судебного решения и др.
По своему замыслу и исполнению исследование отражает разнообразный внутренний мир самого автора и его интерес ко всему, что происходило и происходит в художественной сфере нашей страны и за ее рубежами. Он не принадлежит к замкнутому кругу коллекционеров и антикваров, некоторые из которых являются настоящими специалистами, но в сугубо узкой сфере. Его интересы и, соответственно, знания значительно шире и всестороннее.
Настоящее издание, безусловно, интересно. Предметом авторского анализа в нем во многом стали сюжеты из судебной практики либо конфликтные правовые ситуации, некоторые из которых до сих пор находятся в состоянии правовой неопределенности. Обобщить этот разрозненный материал, пожалуй, было бы не под силу ни историкам культуры, ни узким специалистам в определенной отрасли права. Настоящий труд явился результатом сбора самого различного материала, глубокого его анализа и длительных размышлений ученого. Причем в книгу вошла лишь некоторая часть его наблюдений и наработок.
Тематика работы уточнялась вместе с появлением все новых проблем на рынке художественных ценностей. Настоящим индикатором этих изменений является ее содержание. Разумеется, расположение отдельных очерков и параграфов — это результат структурирования обширной источниковой базы, обеспечивающего логику изложения. Кажущиеся, на первый взгляд, разрозненными мозаичные сюжеты благодаря профессиональному взгляду ученого сложились в достаточно цельную и гармоничную картину. В книге выделены четыре крупных блока — «Художники перед лицом закона»; «Художественные собрания и коллекционеры»; «Возврату не подлежит? Проблемы реституции ‟трофейных” культурных ценностей» и «Проблемы рынка художественных ценностей». Они рассматриваются автором на весьма ярких, нашедших отклик в судебной и интеллектуальной среде, сюжетах.
Создание этого труда стало возможным на стыке таких направлений гуманитарных знаний, как правоведение и история искусства. Мастерство исследователя проявилось, прежде всего, в поиске, жестком отборе, обработке и умелом структурировании огромной источниковой базы. В нее входят не только искусствоведческие источники, многочисленные сообщения СМИ по самым разнообразным вопросам художественной жизни, но и довольно обширная судебная практика, как отечественная, так и зарубежная, а также интервью с отдельными участниками минувших событий. Порой ставится вопрос о необходимости уточнения атрибуции некоторых художественных произведений, в том числе ставших предметом судебного рассмотрения.
Следует подчеркнуть и особую форму подачи материала, бесспорно научную по существу, но в то же время лишенную узкоспециальных терминов, так называемого «птичьего языка», свойственного многим академическим исследованиям. В этом смысле книга является научно-популярной, но не за счет упрощения содержания или обращения к «жареным» сюжетам. В частности, в ней представлены образы ряда художников («Таможенник» Руссо, Винсент Ван Гог, Поль Гоген, Гюстав Курбе, Пабло Пикассо) не только как создателей всемирно известных шедевров, но в качестве живых людей с их достоинствами, недостатками, а порой и пороками. Автору все они оказались интересными потому, что их жизненный путь либо судьба их наследия в силу тех или иных обстоятельств оказались тесно связанными с различными судебными разбирательствами.
Путем скрупулезнейшего анализа известных, а то и заново открытых материалов автор опровергает старые и убедительно обосновывает новые увлекательные версии некоторых давно минувших событий из мира искусства. Достаточно своеобразны и сюжеты уголовных дел, о которых идет речь в этой работе. Так, целью возбуждения в недрах КГБ дела по обвинению коллекционера В. В. Трескина являлось изъятие у него в доход государства замечательной коллекции живописи. Ныне эти картины находятся в ряде российских музеев. Фигурантом данного дела являлся и известнейший коллекционер Ф. Е. Вишневский. Однако последний избежал привлечения к уголовной ответственности за «спекуляцию» картинами и остался в статусе свидетеля, поскольку «совершенно добровольно» передал свою богатейшую коллекцию живописи и произведений прикладного искусства в дар г. Москве. На базе этой коллекции был создан Музей А. В. Тропинина и московских художников его времени.
Весьма интересен и сюжет, обозначенный автором как «‟Таможенник” Руссо перед судом присяжных». А параграф «Кто отрезал ухо Ван Гога?» можно без преувеличения назвать сенсационным. На основе глубокого анализа писем Ван Гога и книги Гогена «Прежде и потом» А. Т. Боннер предлагает новую и достаточно убедительную версию событий, связанных с отсечением уха Ван Гога.
Автор и ответственный редактор оставляют за собой право не отвечать за научную точность абсолютно всех использованных в работе исходных материалов. Они отдают себе отчет и в том, что по ряду затронутых в книге проблем как у сторон конфликтов, так и у многих из наших современников могут иметься свои собственные точки зрения. В этом смысле достаточно дискуссионным является очерк «Возврату не подлежит? Проблемы реституции ‟трофейных” культурных ценностей».
Однако часто употребляемое в быту выражение о том, что «у каждого может быть своя правда», не имеет отношения к исследовательскому инструментарию автора. Его работа основана на современном законодательстве и стремлении быть объективным при освещении самых деликатных и спорных вопросов.
Думается, что книга будет интересна и полезна широкому кругу читателей, и не только юристов и любителей изобразительного искусства.
В 2012 году настоящая работа вышла в издательстве «Проспект» под названием «Судьбы художественных коллекций и закон». В настоящем издании автор уточнил название работы, в отдельных случаях внес незначительные редакционные изменения, а также изменил ее структуру.
З. С. Ненашева,ответственный редактор,кандидат исторических наук
Очерк 1.
Художники перед лицом закона
§ 1. «Таможенник» Руссо перед судом присяжных
Французский художник Анри Жюльен Феликс Руссо (1844–1910) в течение ряда лет служил в парижской таможне и получил в связи с этим прозвище «Таможенник». Он вошел в историю как самый знаменитый представитель «наивного искусства». Руссо был самоучкой и начал заниматься живописью как хобби в возрасте около 40 лет. Однако уже через два года Таможенник стал регулярно выставляться в Салоне независимых — ежегодных парижских выставках, проводившихся Обществом независимых художников. В 1893 г. он уволился с государственной службы, досрочно выйдя в отставку, чтобы полностью посвятить себя искусству. Несмотря на то, что в определенные периоды своей жизни Руссо неплохо зарабатывал, в целом он жил достаточно скромно и был похоронен в могиле для бедняков.
Таможенник пытался писать в академической манере художников-традиционалистов, но это выходило у него примитивно, как у ребенка. Однако именно простодушное очарование его работ принесло художнику признание. Исполненные наивной непосредственности фантастические пейзажи, виды пригородов Парижа, портреты и автопортреты Руссо отличаются условностью общего решения и буквальной точностью деталей, плоскостностью форм, ярким и пестрым колоритом1. Ныне работы Анри Руссо представлены в крупнейших художественных музеях мира, в том числе в российских Эрмитаже («В тропическом лесу. Битва тигра и быка», «Люксембургский сад. Памятник Шопену») и Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина («Муза, вдохновляющая поэта», «Нападение ягуара на лошадь», «Вид парка Монсури»)2.
Согласно созданной вокруг его имени легенде, Таможенник являлся чрезвычайно простым и бесхитростным человеком, наделенным первобытным простодушием, замечательным примитивистом, столь же гениальным, сколь и невежественным, не ведающим, каким чудесным даром он обладает. В то же время, как отмечается в литературе, «наивность» Руссо в искусстве мнимая. Она — плод его сознательных творческих усилий3. Творчество Руссо способствовало признанию художественной ценности примитивизма и использованию его выразительных средств.
По своему характеру Руссо действительно был удивительно простым и бесхитростным человеком, слыл «недоумком» и даже «чокнутым», в связи с чем постоянно подвергался насмешкам. По-видимому, бедолага не всегда понимал саркастический смысл адресованных ему хвалебных высказываний, воспринимая их буквально и принимая за высокую оценку своего творчества. Из-за своего простодушного характера художник попадал во всевозможные и порой серьезные передряги. Одна из них с приведением соответствующих документов изложена в книге Мориса Гарсона «Таможенник Руссо, наивный обвиняемый» (Париж, 1956) и пересказана Анри Перрюшо4. Суть этой достаточно печально закончившейся для Таможенника истории такова.
В октябре 1907 г. Руссо повстречал одного из своих давних приятелей, некоего Луи Соваже, служившего в отделении Банка Франции в городе Мо.
Соваже был довольно сомнительной личностью. В его голове созрел преступный замысел, и своим будущим сообщником он выбрал наивного и доверчивого Руссо. Соваже рассказал художнику, что якобы недавно он стал жертвой мошенников, похитивших у него все сбережения. В связи с этим «потерпевший» объяснил, что хочет просить своего старого друга помочь ему вернуть украденные деньги. Соваже уточнил, что люди, его ограбившие, — «могущественные банкиры», поэтому единственный способ получить назад свою собственность состоит в использовании «банковских приемов». Простодушный Руссо не усмотрел в этом ничего предосудительного.
Задуманная Соваже махинация была непростой. Прежде всего требовалось открыть текущий счет под чужим именем в отделении Банка Франции и одновременно получить чековую книжку. Руссо следовало отправиться в Лион и приступить к осуществлению намеченного плана. Он положил 500 франков на счет Банка Франции, но не сумел получить необходимую для продолжения аферы чековую книжку.
Таким образом, уже в самом начале затея дала осечку. Однако нужно было получить деньги обратно. По совету Соваже Руссо написал в Лион, чтобы сумму в 500 франков банк выслал на имя мсье Мартена, якобы проживающего в отеле «Анжу», расположенном в доме 45 по бульвару Монпарнас. Спустя двое суток Руссо направился в эту гостиницу, собираясь снять там номер. Но как назло все места в гостинице оказались занятыми. Тогда Руссо уговорил служащих отеля хотя бы принимать его почту. Два дня подряд он ждал в отеле почтальона. Наконец, на второй день почтальон вручил ему денежный перевод на 500 франков.
Вторая попытка была предпринята в Лане. Руссо положил те же 500 франков в отделение Банка Франции, попросив оформить чековую книжку, но в этом ему снова отказали. Таможеннику объяснили, что для открытия текущего счета необходим взнос в размере не менее тысячи франков. Не зная, что сказать, Руссо повел речь об оформлении векселя на вымышленное имя Делей, который оплачивался бы в Версале, но изложил суть дела столь сбивчиво, что и в этом ему отказали. Руссо не стал упорствовать и, вернувшись в Париж, доложил о результатах поездки Соваже.
Приятели приложили максимум усилий, чтобы вернуть деньги назад. Руссо написал в ланский банк, прося выслать четыреста франков ценным письмом в почтовое отделение на улице Литтре до востребования. На сей раз Соваже, дабы не возбуждать подозрений, позволил Таможеннику пожертвовать сотней франков. 17 октября, предъявив свое подлинное свидетельство о браке, художник получил перевод в почтовом отделении на улице Литтре.
Третья попытка получить чековую книжку имела место в Мелене. Снабженный фальшивым удостоверением личности (карточкой избирателя на имя мифического Байи, домовладельца из Льесена), Руссо наконец сумел получить необходимый для продолжения аферы финансовый документ.
После этого Соваже передал ему конверт Банка Франции и официальный бланк, так называемое бордеро, с тем, чтобы художник изготовил с них точные копии. Действуя под чужим именем, Руссо поручил это двум типографским рабочим. Последние изготовили и вручили Руссо пятьсот конвертов и триста бланков, который передал их затем Соваже.
Бордеро являлся весьма важным документом. Банковские отделения пользовались им для уведомления своих агентств о взносах, сделанных клиентами. Соваже заполнил поддельное бордеро, которым отделение в Мо, где он служил, извещалось о том, что чек на достаточно крупную по тем временам сумму в 21 000 старых франков, предъявленный клиентом агентства в Мелене по имени Байи, можно оплатить ввиду достаточности внесенного им задатка. Среди корреспонденции, поступающей в Мо, Соваже нашел образцы подписей Губи, директора банковского отделения в Мелене, и кассира Буайе. На бордеро были проставлены их поддельные подписи. Поставленная же на документе фальшивая печать окончательно придала ему вполне законный вид. Бордеро было вложено в один из изготовленных в типографии конвертов. 8 ноября в Мелене Руссо снял все деньги с открытого им счета, «потому что не следовало ничего терять», и одновременно отправил письмо в банковское отделение города Мо.
А 9-го числа он, находясь в Мо, заполнил чек на 21 000 франков, подписал его фамилией Байи и без каких-либо осложнений получил означенную сумму в Банке Франции, предъявив туда поддельную карточку избирателя.
В тот же день Руссо, оставив себе только тысячу франков, передал Соваже всю остальную сумму, добытую обманным путем.
Спустя относительно короткое время афера вскрылась, и 2 декабря полиция произвела обыск на квартире Руссо по улице Перрель.
Как только обнаружилось, что бордеро поддельно, Банк Франции поспешил предупредить свои отделения о последующих возможных махинациях некоего Байи, разъяснив суть обмана, жертвой которого он стал. После получения этого циркуляра персонал агентства в Лане вспомнил о подозрительном поведении некоего Мартена, который, едва открыв счет, снял с него деньги, попросив отправить их ценным письмом в парижское почтовое отделение на улице Литтре до востребования. В связи с тем, что при получении перевода Руссо не воспользовался подложными документами, его личность была немедленно установлена. О Руссо навели справки. Поскольку отзывы о художнике, который после того, как овдовел, вел «холостяцкий образ жизни», были самыми нелестными: «неподобающее поведение», «нравственность и порядочность крайне сомнительные» и т. п., — следователь, мсье Буше, немедленно выдал ордер на производство обыска.
В ходе обыска на квартире Руссо были обнаружены 240 франков, облигации города Парижа, а главное — пресловутая чековая книжка, выписанная на имя вымышленного Байи. В такой ситуации виновность Руссо не оставляла никаких сомнений. Когда его доставили к следователю, художник немедленно во всем сознался и выдал имя сообщника. После того как было получено постановление о взятии его под стражу, Руссо отправили в тюрьму Сайте.
К чести Соваже, также арестованного, необходимо сказать, что он по всем пунктам подтвердил показания художника и пытался всю вину взять на себя. Он утверждал, что не объяснил Руссо, что им наносился ущерб Банку, но дал понять, что «поступает таким образом, намереваясь получить деньги за счет ростовщиков, которые его эксплуатировали».
Похоже, что наивный Руссо просто не понимал, в сколь серьезную историю втянул его приятель. Таможенник не видел ничего предосудительного в том, что, желая помочь другу, он действовал под вымышленными именами, ставил фальшивые печати, участвовал в изготовлении фальшивых документов. Он был удивлен и возмущен тем обстоятельством, что в условиях заключения не может продолжать заниматься живописью.
Уже через три дня после ареста, 5 декабря, Таможенник направил письмо следователю, в котором умолял проявить к нему снисхождение и временно отпустить его на свободу. Упирая на то, что как художник он прославлен не только во Франции, но его имя «известно также за ее пределами», Руссо просил дать ему «возможность продолжить преподавательскую деятельность на курсах при Филотехнической ассоциации, а также работу над картинами».
За это он обещал следователю преподнести подарок, о котором тот «не пожалеет». Одновременно Таможенник написал столь же наивное письмо директору отделения Банка Франции в Мо, где умолял его «во имя своей дочери, с учетом его заслуг (перед Францией?) и его наполненной страданиями и трудом жизни, прекратить это пренеприятное дело, поскольку мсье Соваже может вернуть деньги».
Уже на другой день, 6 декабря, художник продолжил переписку со следователем. На этот раз Руссо вел речь о том, что он «поддался влиянию этого молодого человека по слабости характера», никак не предполагая, что он будет «втянут в такое дело». Если бы мсье следователь, повинуясь зову его доброго сердца, счел возможным предоставить Таможеннику свободу, то он нарисовал бы его портрет, композиция и размер которого зависели бы от желания портретируемого, или преподнес бы ему в дар «один или два красивых пейзажа».
13 декабря Руссо направил третье письмо следователю, в котором уверял, что он больше не даст вовлечь себя в подобные махинации, о которых он «и не подозревал».
19 и 21 декабря появились новые прошения. «Теперь я осознал все! — стенал Руссо. — И я вижу чудовищность этой аферы, замысел которой, возможно, возник у него (Соваже) давно… Ничего не зная о его делах, видя, что он оказался в положении жертвы, я ни на минуту не мог допустить, что у него столь недостойные порядочного человека намерения».
Несмотря на настойчивые просьбы выпустить его на свободу, Руссо, вполне естественно, продолжали держать в тюрьме. И вдруг Таможенника осенила по-настоящему превосходная идея. Художник вспомнил о том, что он является франкмасоном. В связи с этим 22 декабря Таможенник написал письмо одному из братьев по ложе — мсье Паннелье, муниципальному советнику 14-го округа и члену Генерального совета департамента Сена, прося походатайствовать за него перед следователем. Читая это письмо, можно усомниться, являлся ли на самом деле Руссо «недоумком»:
«Зло свершилось, надо его исправить; я был обманут, моим доверием злоупотребили. Поэтому прошу Вас, уважаемый согражданин, Вас, кто должен защищать интересы Ваших избирателей, согласиться дать обо мне положительный отзыв, ибо Вы знаете меня давно; или похлопотать перед мсье Буше… Меня ждет работа, и я должен завершить картину для следующего Салона, меня ждут мои ученики, курсы; подумайте об этом, уважаемый согражданин и очень дорогой брат, а также муниципальный советник; сделайте для меня что-нибудь, чтобы в ближайшее время я снова смог обрести свободу и вернуться к моей работе».
Муниципальный советник вступился за Руссо, который являлся не только его братом по ложе, но и потенциальным избирателем. 31 декабря художника временно освободили из-под стражи.
Вернувшись из тюрьмы, Руссо возвратился к своим обычным занятиям. В 1908 г. он выставил в Салоне независимых четыре холста, в том числе картину «Игроки в футбол».
Расширяя сферу деятельности, Руссо открыл курсы, где он преподавал различные искусства. На двери квартиры он повесил табличку, гласившую: «Уроки сольфеджио, игры на скрипке и кларнете. Декламация. Академия рисунка и живописи». По его заказу в типографии был отпечатан проспект, в котором говорилось: «Анри Руссо, преподаватель Филотехнических курсов Парижа, проживающий по адресу: улица Перрель (14-й округ), 2-бис (на улице Верцингеторига). Прием учеников на все курсы будет ограничен, так как преподаватель стремится к достижению быстрых успехов. Смешанные курсы для детей и молодых людей работают по субботам с 2 до 5 часов. Для взрослых старше 16 лет открыта Академия (работа с натурой) по четвергам с 8 до 10 часов вечера. Плата за обучение: 8 франков в месяц. На занятиях дневных и вечерних курсов могут присутствовать родители».
Возможно, Руссо был неплохим преподавателем, ибо вскоре он приобрел некоторое число учеников, в том числе дочь булочника, сына бакалейщика, старшего сына торговки фруктами, дочерей хозяйки молочного магазина, а также нескольких пенсионеров, которые целыми днями рисовали, сидя возле своего добродушного патрона.
Однако время шло, и день суда неумолимо приближался. 9 января 1909 г. Руссо и Соваже предстали перед судом присяжных. Председательствовавший в судебном заседании упорно продолжал считать Таможенника мошенником. Эту точку зрения разделил и поддерживавший обвинение прокурор, полагавший, что Руссо симулирует слабоумие.
Во время судебного заседания все, что имело отношение к Руссо, вызывало у публики, наполнившей зал судебного заседания, а также у нескольких освещавших процесс журналистов, неудержимые взрывы смеха.
Представление своих интересов Таможенник доверил знакомому адвокату, мсье Гилерме. Задача последнего существенно облегчалась тем обстоятельством, что в ходе расследования организатор преступления Соваже был вынужден признать себя виновным в другом преступном деянии. Пятью годами раньше в отделении Банка Франции в Перигее он совершил кражу ценного письма. Как и следовало ожидать, Гилерме построил свою защиту, всячески подчеркивая безграничную доверчивость и наивность своего клиента. По мнению мэтра Гилерме, особенности творчества и характера Руссо не оставляли сомнений в слабости его рассудка.
Представленные адвокатом в качестве свидетелей защиты формовщик Арман Кеваль, у которого Руссо ранее снимал квартиру, муниципальный советник и франкмасон Паннелье и художник Максимилиан Люс решительно вступились за своего друга. Максимилиан Люс даже осмелился — под хохот присутствующих — воздать хвалу творчеству Таможенника. Разумеется, он никого не убедил. Для своего времени творчество Руссо было слишком необычным. Поэтому, когда мэтр Гилерме показал одну из картин Таможенника, принесенную им в качестве «вещественного доказательства», публика разразилась очередным неудержимым приступом смеха. Представленные адвокатом папки с газетными вырезками, в которых шла речь о творчестве Руссо, также не дали желаемого эффекта. Всех потешали содержавшиеся в них отзывы: «Картина мсье Руссо, очевидно, является творением десятилетнего ребенка, которому захотелось порисовать человечков»; «Идите посмотреть на произведения Анри Руссо — всегда приятно провести несколько веселых минут. С каждым годом мсье Руссо становится все более непредсказуемым»; «Что до мсье Анри Руссо, то мы требуем поместить его в психиатрическую больницу»…
Судебные отчеты, появившиеся на следующий же день в прессе, отражали общее мнение. «Он начал рисовать, — писал о Таможеннике один из журналистов, — и одарил нас необыкновенными, ошеломляющими, неправдоподобными пейзажами: тигры под пальмами, лианы, напоминающие лук-порей, зеленые, как салат, деревья, закатное солнце, отбрасывающее отблески на фиолетовую гладь морей; картинами в каком-то неслыханном жанре: Саломеи, бескостные, как «женщины-змеи» из цирка, воины, пожираемые тиграми. И этот уморительный анималист ходил в Музей естественных наук и добросовестно изучал хищников».
Адвокат подсудимого процитировал статью, в которой было сказано, что Руссо «возвысился до гениальности детских каракулей». Он сослался также на разговор со своим клиентом, который ему сказал: «Если я буду осужден, то это не будет несправедливостью лично по отношению ко мне; это будет потерей для искусства». Заключительные слова речи адвоката звучали весьма эффектно: «Господа, верните Руссо искусству; верните искусству этого необыкновенного человека; вы не имеете права осуждать мастера примитива!»
Руссо тут же подыграл своему защитнику. Повернувшись к адвокату, он громко спросил: «Теперь, когда ты закончил, могу ли я уйти?» Однако вполне возможно, что эта «замечательная фраза» лишь усилила подозрения судей в том отношении, что слабоумие Таможенника является не более чем симуляцией.
Оба подсудимых были признаны виновными в подлоге и хищении. Соваже как организатор преступления и ранее судимый за сходное преступление был приговорен к пяти годам лишения свободы. Руссо же отделался двумя годами тюрьмы. Причем ему была предоставлена возможность воспользоваться законом об отсрочке исполнения наказания. Кроме того, приятели были оштрафованы на 100 франков каждый. С обоих в пользу Банка Франции была также взыскана полученная обманным путем сумма. Выслушав приговор, Таможенник разразился следующей репликой: «Благодарю вас, мсье председатель! Спасибо, спасибо! Я нарисую портрет вашей супруги».
Впрочем, вечером того же дня Руссо подписал составленную его адвокатом кассационную жалобу. Через месяц она была рассмотрена и отклонена.
В жизни Руссо был забавный эпизод, в ходе которого он якобы собирался распорядиться частью своего имущества. Дело в том, что художник влюбился в 54-летнюю вдову. История не сохранила полного имени этой достойной дамы, поскольку в единственном оставшемся на этот счет документе Руссо сократил имя своей возлюбленной до «Эжени-Леони В.». Предметом страсти Таможенника являлась продавщица базара «Экономи Менажер».
Это был весьма странный роман. Руссо, донимавший женщину своими ухаживаниями, был трогательно простодушен и нелеп. Томимый страстью, художник дошел до того, что проводил ночи под дверью Эжени-Леони и засыпал на лестнице дома по улице Тампль, где она жила. Однако ее отец дал понять жениху, что тот напрасно теряет время, добиваясь руки его дочери, поскольку попал под суд, а кроме того, рисует какие-то нелепые картины.
Защищаясь от наветов потенциального тестя, Таможенник обратился к своим друзьям с просьбой выдать ему «свидетельства о таланте и порядочности». Поэт Гийом Аполлинер, торговец картинами Амбруаз Воллар и некоторые другие известные люди поспешили снабдить Таможенника самыми похвальными отзывами. Что же касается Воллара, не упускавшего удобного случая позабавиться, то он без колебаний поставил свою подпись даже на гербовой бумаге.
Однако и «свидетельства о таланте и порядочности» не смягчили немолодую красавицу и не изменили позиции ее отца. Тогда Руссо решил, что добьется своей цели, составив в пользу той, которую он называл своей Дульцинеей, весьма любопытный документ. По своей правовой природе он являлся проектом так называемого «домашнего завещания», допустимого по законодательству Франции. Содержание документа было следующим:
«Настоящим актом завещаю мадемуазель Эжени-Леони В., в первом браке вдове мсье Огюста Т. (во втором браке супруге мсье Анри Руссо, художника), моей лучшей подруге, которой я бесконечно обязан, все, что останется после моей смерти: мебель, драгоценности, деньги, картины. Кроме того, я разрешаю ей требовать 20% дохода с торговцев картинами или других лиц, которые будут их продавать. Моя дорогая Леони соблаговолит передать половину состояния моей дочери, Юлии Руссо, жене Бернара, проживающей в Анжу (департамент Мен-и-Луара)».
Не вполне понятно, почему Таможенник именует 54-летнюю вдову «мадемуазель». Ведь к французской женщине, побывшей замужем хотя бы в течение одного дня, всегда обращаются «мадам», а не «мадемуазель». Главное, однако, заключается в том, что и данный выстрел оказался холостым. Не исключено, что это произошло потому, что в момент составления проекта завещания сколько-нибудь значительного количества мебели, а тем более драгоценностей и денег у Таможенника замечено не было. Несмотря на то, что некоторые свои картины он сумел продать за неплохие деньги, а также на приработки в качестве учителя рисования, Руссо постоянно нуждался в деньгах. Вполне возможно, что постоянные финансовые трудности Таможенника были обусловлены холостяцким образом жизни, который вел «мастер примитива». По крайней мере, большая часть сохранившихся писем художника к друзьям наполнена просьбами одолжить ему денег. После смерти Руссо наследники никаких денег также не обнаружили.
Что же касается проекта завещания в пользу Эжени-Леони В., то под документом то ли намеренно, то ли по рассеянности не были проставлены дата и подпись Руссо. Исходя из этого можно предполагать, что Таможенник был не таким уж «недоумком» или «чокнутым».
§ 2. Кто отрезал ухо Ван Гога?
В творчестве гениального голландского художника Винсента Ван Гога (1853–1890) особое место занимают его автопортреты, на большинстве из которых автор повернут к зрителю правой половиной лица. Исключение составляют, пожалуй, лишь «Автопортрет с трубкой» (декабрь 1888 г.) и «Автопортрет с отрезанным ухом» (январь 1889 г.), на которых четко видна широкая марлевая повязка на левом ухе Ван Гога. На этих полотнах документально зафиксирована трагедия, произошедшая с художником в небольшом французском городке Арль на юге Франции 24 декабря 1888 г.
Так кто же все-таки отрезал ухо Ван Гогу? «Как кто? — возмутится просвещенный читатель. — Ну конечно же, в приступе душевной болезни это сделал сам Ван Гог!» Об этом совершенно определенно утверждают авторы всех без исключения посвященных жизни и творчеству Ван Гога научных и художественных произведений. Например, в изданном в Оксфорде «Путеводителе по искусству» в данном отношении утверждается следующее:
«В феврале 1888 Ван Гог поселился в Арле… и в конце года к нему присоединился Гоген, однако между ними произошла ссора, результатом которой стал новый приступ болезни у Ван Гога. Именно тогда случился известный инцидент — художник отрезал себе ухо (по крайней мере, его часть) и посвятил этому событию свой „Автопортрет с отрезанным ухом‟ (Институт Куртолда, Лондон)»5.
Аналогичным образом история излагается и в отечественной искусствоведческой литературе: «Ровно через месяц после приезда Гогена в Арль разразилась дикая ссора, в результате которой Ван Гог в приступе безумия покалечил себя, отрезав бритвой мочку уха»6.
Значительно более подробно изложен данный трагический эпизод в книге талантливого французского писателя Анри Перрюшо «Жизнь Ван Гога». При работе над названным произведением А. Перрюшо пользовался рядом документальных источников, что значительно повышает его ценность.
Отношения между Ван Гогом и Гогеном автор изложил следующим образом:
«Теперь Винсент вспыхивает по любому поводу и даже без всякого повода. Неопределенность планов Гогена приводит его в опасное возбуждение… Уже раза два Гоген просыпался среди ночи: Винсент бродит по комнате. „Что с вами, Винсент?“ — спрашивает встревоженный Гоген. Винсент, ни слова не говоря, возвращается в свою спальню.
…Вечером (22 декабря 1888 г. — А. Б.) оба художника пошли в кафе, заказали абсент. И вдруг Винсент швырнул стакан в голову Гогена. Гоген успел увернуться. Он сгреб Винсента в охапку, выволок из кафе, а дома отвел в комнату и уложил в постель. Винсент мгновенно заснул.
На этот раз Гоген окончательно решил: при первой возможности он уедет из Арля.
Наутро Винсент проснулся совершенно спокойный. Он лишь смутно припоминал, что произошло накануне. Кажется, он оскорбил Гогена? „Охотно прощаю вас, — заявил Гоген, — но вчерашняя сцена может повториться, и, если вы не промахнетесь, я могу выйти из себя и задушить вас (курсив мой. — А. Б.). Поэтому позвольте мне сообщить вашему брату7, что я возвращаюсь в Париж“.
…Вечером в воскресенье 23 декабря Гоген вышел прогуляться, вышел один. О Винсенте он не подумал. Отныне их содружеству положен конец. Гоген уедет завтра же. Но не успел Гоген миновать площадь Ламартина, как услышал за своей спиной „торопливые, неровные шаги‟, так хорошо ему знакомые. Он обернулся как раз в ту минуту, когда Винсент бросился на него с бритвой в руке. Гоген впился в Винсента почти магнетическим взглядом — „взглядом человека с планеты Марс‟, по выражению Винсента. Винсент замер, опустив голову. „Вы неразговорчивы, ну что ж, и я последую вашему примеру‟, — сказал он и вдруг бегом помчался домой.
Гогену было отнюдь не по душе проводить еще одну ночь в столь опасном соседстве. Он отправился в первую попавшуюся гостиницу, снял там комнату и улегся спать. Но пока, взволнованный происшедшим, и, вероятно, укоряя себя за то, что не сделал попытки успокоить Винсента, он тщетно надеялся забыться сном, в желтом домике разыгралась драма: Винсент, вернувшись к себе и, очевидно, ужаснувшись тому, что в беспамятстве едва не учинил насилия, обратил свою ярость против самого себя и отсек себе левое ухо».
«Не проявил ли я в тот момент трусости, — писал позднее Гоген, — и не следовало ли мне обезоружить его и успокоить? Я часто вопрошал oб этом свою совесть, но мне не в чем себя упрекнуть. Пусть кто хочет бросит в меня камень»8.
Аналогично история с отсеченным ухом Ван Гога подана и в не менее известной книге А. Перрюшо «Жизнь Гогена»9.
Сходным образом эпизод с осложнением отношений, связанным с предстоящим отъездом Гогена из Арля и ссорой художников, излагает немецкий искусствовед Инго Ф. Вальтер:
«Не раз посреди ночи он (Ван Гог. — А. Б.) прокрадывался в комнату Гогена, чтобы убедиться, что тот все еще здесь. Это была болезнь, которая удержала на какое-то время Гогена в Арле: „Несмотря на некоторые разногласия, я не могу сердиться на хорошего парня, который болен, страдает и которому я нужен‟.
Но 23 декабря угроза нарастает. Гоген ушел на вечернюю прогулку, и Ван Гог, терзаемый подозрениями, последовал за ним. Гоген, услышав знакомые шаги, которые становятся все ближе и ближе, повернулся и увидел прямо перед собой безумное лицо Винсента. Как ему показалось, Ван Гог держал в руках лезвие бритвы. Поль поспешил утешить друга и сказал как можно (более. — А. Б.) спокойно и нежно, чтобы тот возвращался домой. Сам же, потрясенный случившимся, провел ночь в отеле. Наутро, когда он возвращался в «желтый дом», весь Арль был уже на ногах. Ван Гог в приступе галлюцинации отрезал себе ухо той самой бритвой, которую Гоген видел в его руках накануне…
Гоген же тем временем скрылся. Позднее, чтобы успокоить свою совесть, он напишет в автобиографии, будто Ван Гог угрожал ему ножом (курсив мой. — А. Б.). Однако в письме к Бернару, написанном вскоре после 23 декабря, об этом не сказано ни слова. По всей видимости, Ван Гог не хотел нанести другу рану; вероятно, он лишь хотел успокоить свои давние подозрения. Гоген использовал этот инцидент в качестве оправдания своего отъезда из Арля. Он уехал, не повидавшись с больным другом в последний раз, не одарив его добрым словом на прощание»10.
Таким образом, в целом разделяя общепринятый взгляд на причину увечья Ван Гога, Инго Ф. Вальтер в то же время не без оснований пишет о серьезных сомнениях в полной искренности слов Гогена и высказывает ему моральное осуждение.
Но на чем, собственно говоря, основаны рассуждения искусствоведов и писателей о причине, употребляя юридическую терминологию, неизгладимого обезображения лица Ван Гога? Исключительно на утверждениях самого Гогена, содержащихся в его рукописи «Прежде и потом», датированной автором январем–февралем 1903 г., т. е. последним годом своей жизни. Рукопись была опубликована в Мюнхене одиннадцать лет спустя, в 1914 г., и в дальнейшем широко цитировалась, чаще всего без прямых ссылок на первоисточник, искусствоведами и писателями, в частности теми же А. Перрюшо и Инго Ф. Вальтером, фрагменты из работ которых приводились выше.
Но насколько можно верить заинтересованному и так или иначе сопричастному к трагическим событиям лицу, излагающему их спустя 15 лет после того, как они произошли? К тому же автор и не скрывает, что, принявшись за рукопись, он поставил перед собой задачу оправдаться перед современниками. Вот что он писал по данному поводу:
«Я уже давно хочу написать о Ван Гоге и, безусловно, сделаю это в один прекрасный день, когда буду в настроении, а пока я расскажу о нем или, вернее, о нас обоих кое-что, могущее развеять некое заблуждение, существовавшее в определенных кругах (курсив мой. — А. Б.).
…Оба брата Ван Гога оказались в таком положении, и нашлись люди, которые — одни злонамеренно, другие по своей простоте — обвинили меня в их безумии»11.
Любопытстно и то обстоятельство, что в одних случаях автор ссылается на запамятование определенных, порой весьма существенных деталей. В других же, напротив, он рассказывает о такого рода деталях в мельчайших подробностях. И наконец, в качестве «очевидца» Гоген порой повествует о событиях, при которых он, по его же собственным словам, не присутствовал.
Например, по поводу пребывания в Арле и проживания в доме Ван Гога рассказчик утверждает: «Сколько времени мы были вместе? Не могу сказать, совершенно забыл» (курсив мой. — А. Б.)12.
На подобные особенности рукописи Гогена уже обращалось внимание в литературе. В частности, Пьер Декс писал: «Хронология в „Прежде и потом‟ не выдерживает критики. Ни малейшего упоминания о том, что все эти события происходили накануне Рождества. В городе никаких приготовлений к празднику. Возможно, напряженные отношения с Винсентом занимали все мысли Гогена, и он ничего вокруг не замечал? Или, занятый мыслями о самооправдании задним числом, он накапливал и более или менее сознательно подтасовывал факты? Он представляет дело так, будто вечером 23 декабря он находился один и между ними все было кончено, не упоминая, что уже собирался ехать. Хотя это ясно из рассказа о событиях, последовавших за злополучным скандалом со стаканом и о заявлении, сделанном им Тео.
Согласно версии, сообщенной Бернару, Винсент именно после нападения на Гогена на площади, а не после того, как запустил в него стакан, схватил бритву, чтобы покалечить себя» (курсив мой. — А. Б.)13.
Повествуя о тех же событиях, автор известной монографии о Ван Гоге Н. А. Дмитриева верно обращала внимание на то, что подробности случившегося нельзя считать вполне выясненными.
«Обычно их основывают на все тех же воспоминаниях Гогена…
В этом рассказе много неточностей, начиная с того, что эпизод с брошенным стаканом произошел не накануне, а много раньше… Конечно, за 15 лет Гоген мог забыть и спутать детали. Но главная „деталь‟ — действительно ли Ван Гог преследовал Гогена с бритвой в руках?»14 (курсив мой. — А. Б.).
В отличие от Н. А. Дмитриевой, мы полагаем, что «главная деталь» все же заключается несколько в ином — кто на самом деле отрезал ухо Ван Гога? Впрочем, об этом чуть ниже.
Дж. Ревалд в своей книге «Постимпрессионизм» приводит ранее не публиковавшееся письмо Эмиля Бернара к Альберу Орье, написанное не через 15 лет, как «Прежде и потом», а тогда же, «по горячим следам» этого события. Бернар рассказывает о происшедшем со слов Гогена, только что вернувшегося из Арля в Париж:
«Я бросился к Гогену, и вот что он мне рассказал: „Накануне моего отъезда15 Винсент побежал за мной, — дело было ночью,— а я обернулся, потому что Винсент последнее время вел себя странно и я был настороже. Затем он сказал мне: ‚Ты неразговорчив, ну и я буду таким жеʽ. Я отправился ночевать в гостиницу, а когда вернулся, перед нашим домом собралось все население Арля. Тут меня задержали полицейские, так как весь дом был залит кровью. Вот что случилось после моего ухода: Винсент вернулся домой, взял бритву и отрезал себе ухо‟»16.
Н. А. Дмитриева вслед за Дж. Ревалдом совершенно верно подчеркивает то обстоятельство, что «в сообщении Бернара нет упоминания о том, что Ван Гог пытался броситься на Гогена с открытой бритвой в руке. Напротив, Бернар ясно утверждает, повторяя, конечно, слова Гогена, что Винсент взял бритву после того, как вернулся домой, чтобы изувечить себя»17.
Сопоставляя исходящую от Гогена и Э. Бернара информацию, Н. А. Дмитриева делает вполне обоснованный вывод: «Похоже, что Гоген создал легенду о покушении Ван Гога на его жизнь уже задним числом, поскольку в парижских кругах ходили разговоры о неблаговидном поведении Гогена, малодушно покинувшего друга в опасную минуту.
История о покушении тем менее вероятна, что агрессивных склонностей во время припадков у Ван Гога впоследствии не наблюдалось. Во время самых жестоких приступов он не только ни разу не покушался на чью-либо жизнь, кроме своей, но и ни разу не причинил никому никакого вреда»18.
Таким образом, Инго Ф. Вальтер, Пьер Декс, Н. А. Дмитриева и некоторые другие исследователи, высказывая обоснованные сомнения в правдивости ряда деталей в повествовании Гогена, так или иначе верят ему в главном. Ухо отрезал себе сам Ван Гог. Но и этот вывод основан исключительно на утверждениях Гогена, изложенных им в рукописи «Прежде и потом», а также на рассказе Э. Бернара, передавшем слова Гогена. Однако, имея в виду некоторые особенности личности рассказчика, а также время и цель написания рукописи, все детали его повествования необходимо по возможности сопоставлять с информацией, поступившей из других источников. И одним из главных источников в данном отношении являются, конечно же, письма Ван Гога.
Но еще раз обратимся к запискам Гогена «Прежде и потом». По утверждению их автора, после якобы имевшей место попытки нападения на него Ван Гога с обнаженной бритвой в руках, события развивались следующим образом: «Одним махом очутился я в арльской гостинице, справился, который час, снял комнату и лег спать (курсив мой. — А. Б.).
Однако я был настолько возбужден, что заснул лишь около трех часов утра и проснулся довольно поздно — в половине восьмого.
Подойдя к нашей площади, я увидел, что там собралась большая толпа. У нашего дома стояли полицейские и еще какой-то низенький господин в котелке — комиссар полиции.
Вот что произошло.
Ван Гог вернулся домой и тотчас же начисто отрезал себе бритвой ухо (курсив мой. — А. Б.). По-видимому, он не сразу остановил кровотечение, так как на плиточном полу двух нижних комнат валялось множество мокрых полотенец. Две комнаты и узенькая лестница, ведшая в нашу спальню, были перепачканы кровью.
Когда он уже был в состоянии выйти из дому, то, натянув на голову баскский берет так, что вся голова была закрыта, он отправился прямо в один дом, где за неимением землячки можно найти знакомую, и отдал привратнику свое ухо, чисто вымытое и в запечатанном конверте. «Вот, — сказал он, — это от меня на память». Затем убежал домой, где улегся и тотчас же заснул. При этом он не преминул закрыть ставни и поставить на стол у окна зажженную лампу. Через каких-нибудь десять минут вся улица, где обитают жрицы любви, пришла в движение и обсуждала происшествие.
Я, разумеется, не подозревал всего этого, когда подошел к двери нашего дома и когда господин в котелке с места в карьер огорошил меня, спросив более чем суровым тоном:
— Что вы сделали со своим товарищем, милостивый государь?
— Право, не знаю…
— Бросьте… отлично знаете… он умер (курсив мой. — А. Б.).
Никому не пожелаю я такого момента; мне понадобилось несколько долгих минут, чтобы обрести способность думать и совладать с биением сердца. Я задыхался от гнева, возмущения, горя, а также и стыда из-за всех этих разрывавших меня на части взглядов и мог только пробормотать: „Хорошо, сударь, поднимемся наверх, и там мы объяснимся‟. Винсент лежал на кровати, завернувшись с головой в простыни и свернувшись калачиком — он казался бездыханным.
Осторожно, очень осторожно ощупал я его тело — теплое и явно живое. От этого ко мне сразу вернулись энергия и рассудок.
Почти шепотом я сказал полицейскому комиссару:
— Пожалуйста, сударь, разбудите этого человека как можно осторожнее и, если он обо мне спросит, скажите, что я уехал в Париж. Если он увидит меня, это может оказаться для него роковым»19.
Как со всей очевидностью вытекает из слов Гогена, при встрече с полицейским комиссаром он ничего не говорит о том, что ухо себе якобы отрезал сам Ван Гог. К этому времени данная лживая версия Гогеном еще не была придумана.
Что же касается бегства Гогена в гостиницу, а также заданного им там вопроса относительно времени, то это очень напоминает попытку создать себе алиби. Данные действия Гогена должны были подтвердить, что в момент происшествия с Ван Гогом в «желтом домике» его не было.
В повествовании Гогена имеются и другие совершенно явные «несостыковки». Анализируя утверждения автора «Прежде и потом», Пьер Декс пишет: «Эти записи ничего не проясняют. Почему Гоген не хотел показаться на глаза Винсенту? Может, потому что тот мог вспомнить об отъезде Гогена в Париж, и это вызвало бы новый приступ? Похоже, Гоген хотел свалить свою вину, причем не только моральную, на Винсента. В письме Бернара к Орье говорится, что Гоген действительно был арестован, а потом отпущен, что снова заставляет сомневаться в правдивости рассказа, так как, выходит, на это были более серьезные причины, чем перечисленные Гогеном: его могли обвинить в неоказании помощи человеку, чья жизнь подверглась опасности, это очевидно, как и то, что он решил защищаться. Стремление Гогена найти смягчающие свою вину обстоятельства, представив себя жертвой куда в большей степени, чем это было на самом деле, и куда менее агрессивным, чем подсказывает его живопись, теперь, по прошествии стольких лет, по-человечески понятно. … Через много лет, в 1903 г., нападение с бритвой превратилось для него в своего рода картинку, созданную игрой воображения»20 (курсив мой. — А. Б.).
Записи Гогена действительно мало что проясняют, кроме того, что первоначально полицией он был обвинен в убийстве, а затем в причинении увечья Ван Гогу. В связи с этим очевидно, что рукопись Гогена не в последнюю очередь преследовала цель его реабилитации. И это ему неплохо удалось, в том числе благодаря тому, что трагические события в «желтом домике» по счастливому для Гогена стечению обстоятельств сопровождались вспышкой психического заболевания Ван Гога. Поэтому находившийся, по его же собственным словам, в момент трагедии в гостинице Гоген с апломбом заявляет, что «Ван Гог вернулся домой и тотчас же начисто отрезал себе бритвой ухо» (курсив мой. — А. Б.).
А были ли на самом деле факты, о которых свидетельствует Гоген, и в частности, эпизоды со стаканом абсента, а тем более нападением с бритвой? Ведь эти утверждения, кроме слов самого Гогена, абсолютно ничем не подтверждены.
Гоген был физически сильным и далеко не робкого десятка человеком, а постоянные ссоры, скандалы и даже драки, в том числе и с недавними друзьями, в сущности, были его стихией. В данной же ситуации он чего-то очень сильно испугался. Спрашивается, чего? К тому же его финансовое положение не позволяло ему без самой крайней необходимости тратиться на гостиницу.
Хотя Гоген всерьез подумывал о том, чтобы покинуть Арль, его более чем поспешный отъезд представляется достаточно странным и уж абсолютно неподготовленным. В спешке, ретировавшись из «желтого домика», Гоген оставил у Ван Гога свои картины и этюды, которыми очень дорожил, а также ряд личных вещей, в том числе некоторые не вполне обычные предметы, о которых речь пойдет чуть ниже.
Будучи человеком, не лишенным меркантильности, удирая из Арля, Гоген не поставил вопроса о получении компенсации за мебель, в приобретении которой он принимал участие.
Перед своим скоропалительным отъездом, а, по существу, бегством из Арля Гоген, по его словам, попросил полицейского комиссара передать Ван Гогу более чем странную фразу:
«Пожалуйста, сударь, разбудите этого человека как можно осторожнее и, если он обо мне спросит, скажите, что я уехал в Париж. Если он увидит меня, это может оказаться для него роковым» (курсив мой. — А. Б.).
Фраза является явно лживой, поскольку в момент, когда она якобы произносилась, ни в какой Париж Гоген еще не уехал. Заведомой фантазией выглядит и утверждение Гогена о том, что встреча с ним Ван Гога может оказаться для последнего «роковой». Она лишь свидетельствует о том, что даже по прошествии пятнадцати лет с тех трагических событий Гоген не смог придумать сколько-нибудь удовлетворительного объяснения своего стремительного бегства, и у него явно не сходятся концы с концами. Думается также, что данная достаточно странная фраза Гогена, по существу, содержит завуалированное признание, что телесное повреждение Ван Гогу причинил именно он. Только в этом контексте можно было прогнозировать роковые последствия для Ван Гога свидания со своим обидчиком.
В «Прежде и потом» Поль Гоген постоянно апеллирует к таким моральным категориям, как «стыд» и «совесть». Однако исходя из того, что нам известно о Гогене от его современников, в своих реальных поступках автор рукописи вряд ли когда-либо руководствовался соображениями морали.
Нет сомнения в том, что гениальный французский художник Поль Гоген оказал огромное влияние на развитие мирового искусства. Но было бы неправильным смешивать личность художника и человека. К сожалению, человеческую сущность Гогена в полной мере характеризуют слова французского писателя Виктора Сегалена:
«Гоген был чудовищем. Иными словами, его нельзя было отнести ни к одной моральной, интеллектуальной или социальной категории, принадлежности к которой вполне достаточно для определения большинства индивидуумов… Гоген был чудовищем, и он был им сознательно и обдуманно»21.
Соглашаясь с данной шокирующей характеристикой, известный российский искусствовед А. П. Левандовский писал: «Сам называвший себя „дикарем‟, Гоген как личность действительно не вписывался ни в какие рамки и не подчинялся никаким правилам. Анархист по натуре… он афишировал неприятие действительности и умудрялся враждовать со всеми властями, порой доводя дело до судебного разбирательства, что, кстати, явилось одной из причин его преждевременной смерти. Обладавший повышенным сексуальным аппетитом и, по некоторым намекам, не чуждый гомосексуализму, он предпочитал девочек 13–14 лет, которыми, судя по его словам, пользовался в своих таитянских убежищах. Связываясь со случайными женщинами (результатом чего был сифилис, последствия которого мучили художника до конца дней), он плодил внебрачных детей, чьи судьбы его не интересовали. Немногим больше занимали его и пятеро „законных‟ детей, равно как и их мать, на которой когда-то он женился по любви и которую затем бросил, не оставив средств к существованию.
…Эгоцентризм его был беспределен: он мыслил себя только лидером („мэтром‟) и относился с пренебрежением к собратьям по профессии. Он третировал самого преданного ему человека, художника Шуффенекера, и бросил в беде симпатизировавшего ему Ван Гога, в качестве оправдания сочинив позднее сказку, будто тот пытался его убить. И вообще Гоген был падок на преувеличения — Декс приводит десятки примеров несоответствия действительности тех или иных его письменных утверждений»22.
Таким образом, в отличие от А. Перрюшо, Инго Ф. Вальтер, П. Декс и А. П. Левандовский, хотя и соглашаются с традиционной версией о том, что Ван Гог нанес себе увечье собственноручно, обращают внимание на явные ее противоречия и попытки самооправдания Гогена, а двое последних, также и на его аморальную человеческую сущность. И она действительно была таковой.
Так, узнав о смерти Ван Гога, Гоген направил его брату Теодору достаточно формальное и холодное письмо:
«Мы только что получили печальное известие, которое потрясло нас. Я не хочу произносить по этому поводу фразы соболезнования. Вам известно, что он был для меня искренним другом и артистом — вещь редкая в нашу эпоху. Вы всегда будете видеть брата в его произведениях… Что касается меня, то его произведения навсегда останутся в моей памяти и в моем сердце»23.
Свое же истинное отношение к этому событию Гоген выразил в письме к Эмилю Бернару:
«…Получил известие о смерти Винсента… Как ни печальна эта смерть, она меня не очень расстроила, так как я ее предвидел и хорошо знал, как страдал этот бедняга, борясь со своим безумием. Умереть теперь — для него большое счастье, ибо это именно конец страданий…»24
Еще более откровенно другое письмо Гогена, адресованное тому же корреспонденту. В нем отражена вся мера цинизма, эгоизма и эгоцентризма художника:
«…Только что получил… сообщение, что Вы организуете выставку Винсента. Какая оплошность! Вы знаете, как я люблю искусство Винсента. Но, принимая во внимание глупость публики, совершенно несвоевременно напоминать ей о Винсенте с его безумием в тот момент, когда то же самое происходит с его братом!.. Нам это причинит вред (курсив мой. — А. Б.). Винсенту же не будет никакой пользы и т. д. Впрочем, устраивайте. Но это идиотство»25.
Летом 2001 г. на страницах английской газеты Sunday Times немецкий искусствовед Рита Вильдеганс (Rita Wildegans) обнародовала существенно иную сенсационную версию событий 24 декабря 1888 г. Как полагает Рита Вильдеганс, ухо Винсенту Ван Гогу в пьяной ссоре отрезал Поль Гоген, задира и отличный фехтовальщик. Искусствовед утверждает, что все, что специалистам и широкой публике известно об этом происшествии, — не более, чем выдумки Гогена. Недавние приятели действительно поссорились из-за того, что Гогену разонравилась идея Ван Гога устроить в Арле колонию свободных художников, и он решил сбежать. Спор перешел в драку, во время которой Гоген и отхватил ухо своему другу. После этого он рассказал полиции, что отрезанное ухо — дело рук самого безумного художника, а после неоднократно заявлял, что видел Ван Гога, бродящего по улицам Арля с бритвой в руке. Рита Вильдеганс писала: «Все, что мы знаем об этом, мы знаем со слов Гогена, а он, как известно, был неисправимым лгуном». Сенсационную информацию перепечатали и некоторые российские СМИ26.
Необходимо сказать, что выдвинутая Ритой Вильдеганс версия происшествия сколько-нибудь широкой поддержки в кругах искусствоведов не нашла. Возможно, это связано с тем, что в обоснование своей весьма эмоциональной точки зрения Р. Вильдеганс, в сущности, каких-либо новых фактов привести не смогла. Она ссылалась главным образом на некоторые моральные качества Гогена, вполне обоснованно называя его «задирой», «неисправимым лгуном» и «выдумщиком». Одновременно Рита Вильдеганс обратила внимание и на то обстоятельство, что Гоген являлся «отличным фехтовальщиком».
С нашей же точки зрения, версия происшествия, выдвинутая Ритой Вильдеганс, вполне согласуется с некоторыми обстоятельствами пребывания Гогена в Арле. В частности, речь идет об информации, имеющейся в ряде писем Ван Гога, написанных из Арля брату Теодору Ван Гогу, а также о сведениях, содержащихся в рукописи самого Гогена «Прежде и потом».
Так, об отношениях, связанных с творческими разногласиями и отчасти бытовыми проблемами, Ван Гог писал: «Мы с Гогеном много спорим о Делакруа, Рембрандте и т. д.
Наши дискуссии наэлектризованы до предела, и после них мы иногда чувствуем себя такими же опустошенными, как разряженная электрическая батарея»27.
Это полностью совпадает с тем, что писал в своих письмах Гоген. Например, в отправленном из Арля в декабре 1888 г., т. е. как раз накануне трагических событий, письме Эмилю Бернару Гоген сообщал:
«В Арле я чувствую себя как на чужбине — настолько все кажется мне маленьким, жалким — и пейзаж, и люди. С Винсентом мы мало в чем сходимся — и вообще, и особенно в живописи. Он восхищается Домье, Добиньи, Зиемом и великим Руссо — людьми, которых я не переношу. И наоборот, он ненавидит Энгра, Рафаэля, Дега — всех, кем я восхищаюсь. Чтобы иметь покой, я отвечаю: господин начальник, вы правы. Ему очень нравятся мои картины, но когда я их пишу, он всегда находит, что и то не так и это не так. Он романтик, а меня привлекает, скорее, первобытность. С точки зрения цвета — он любит все случайности густого наложения краски — как у Монтичелли, я же ненавижу месиво в фактуре и т. д.»28.
О напряженных отношениях художников, основанных на разных взглядах на искусство, а также многих чисто бытовых трудностях и проблемах Гоген писал и в «Прежде и потом»:
«Между двумя такими существами, как мы с ним, — один просто вулкан, другой тоже кипящий, только внутренне, — подготовлялось нечто вроде своеобразной борьбы.
Прежде всего я всюду и во всем находил беспорядок, который меня коробил. Коробка с красками еле вмещала все эти тюбики, выжатые, никогда не закрывавшиеся; но несмотря на этот беспорядок, на все это месиво, все на полотне так и сверкало. То же самое в его речах. Доде, Гонкуры, Библия — жгли мозг этого голландца… Несмотря на все мои старания найти в этом хаотическом сознании какие-то логические основы его критических суждений, я никак не мог объяснить себе противоречий между его живописью и взглядами. Так, например, он бесконечно восхищался Мейссонье и глубоко ненавидел Энгра. Дега приводил его в отчаяние, а Сезанн был просто шарлатаном. Думая о Монтичелли, он плакал.
В первый же месяц я увидел, что наши общие финансы принимают столь же беспорядочный вид.
…Однажды Винсент пожелал сварить суп, но, право, не знаю, как он делал свои смеси. Вероятно, как краски на своих картинах. Во всяком случае, мы не смогли его съесть»29.
В письме Тео от 1 января 1889 г., написанном спустя неделю после трагического происшествия 24 декабря 1888 г., Винсент весьма тактично обходит его детали. Впрочем, не исключено, что о них так или иначе он сообщил брату при личной встрече, когда по телеграмме Гогена Теодор был вынужден срочно выехать в Арль. Винсента угнетает то, что он причинил горячо любимому брату серьезные переживания, а также хлопоты, беспокойство и расходы, связанные с поездкой в Арль:
«Прислуга и мой друг Рулен присмотрели за домом и все привели в порядок.
…Дорогой мой брат, я в полном отчаянии из-за твоей поездки и дорого бы дал, чтобы ее можно было избежать; ведь, в конце концов, ничего серьезного со мной не произошло и тебе не стоило так беспокоиться.
…Картины Гогена, оставленные им в нашем доме, отправлю по первому же требованию.
Мы должны возместить ему расходы по меблировке»30.
В письме к брату от 17 января 1889 г. Винсент вновь обращается к «этой истории», одновременно высказывая сомнения в адекватности поведения Гогена и давая моральную характеристику некоторых его поступков:
«…Прими во внимание, что эта история перевернула весь дом, что мое белье и одежда оказались вконец перепачканы…
…Гоген… не отдает себе отчета в том, сколько обид и вреда он невольно причинил нам с тобой в своем ослеплении, значит, он сам невменяем (выделено мной. — А. Б.).
Если ты сочтешь мое предположение чересчур смелым, не настаиваю на нем, однако время покажет.
Нечто подобное с Гогеном было уже и раньше, когда он подвизался, по его выражению, в «парижских банках»… Мы с тобой, вероятно, просто не обращали внимания на эту сторону дела.
А ведь некоторые места в нашей предыдущей переписке с ним должны были бы насторожить нас.
Если бы он в Париже хорошенько понаблюдал за собой сам или показался врачу-специалисту, результаты могли бы оказаться самыми неожиданными.
Я не раз видел, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, — у нас совесть устроена иначе; мне рассказывали также о нескольких подобных выходках с его стороны; теперь же, очень близко познакомившись с ним, я полагаю, что он не только ослеплен пылким воображением и, может быть, тщеславием, но в известном смысле и невменяем.
…Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.
Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.
Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось…
Письмо поневоле получилось очень длинное — я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.
Он хорош тем, что отлично умеет регулировать повседневные расходы.
…Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям…
Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего? Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.
…Он (Гоген. — А. Б.) наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет»31. Так можно писать лишь о человеке, который уже что-то успел «выкинуть». Кроме того, «просить держать все в тайне» обычно можно лишь человека, который был участником или хотя бы очевидцем определенных событий. Гоген же никогда не утвержал, что он присутствовал при якобы имевшем место причинении себе Ван Гогом телесного повреждения. Нельзя истолковать эту фразу и таким образом, что «тайна» должна заключаться в несообщении о происшествии брату Тео. Последнего телеграммой проинформировал сам Ван Гог. Следовательно, «тайна» могла касаться не последствий событий в «желтом домике» в виде отсечения уха Ван Гога, а именно их деталей.
В конце своего действительно очень длинного письма Ван Гог сообщает о требовании Гогена вернуть ему оставленные при поспешном бегстве некоторые не вполне обычные предметы:
«…В своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему „фехтовальную маску и перчатки“, хранящиеся в кладовке моего желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки.
Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами»32.
Слова об «ослеплении» Гогена в момент происшествия могут до известной степени послужить ключом к разгадке обстоятельств происшествия. Внимательное прочтение процитированного письма несомненно показывает наличие в нем определенного подтекста, за которым чувствуется скрытое обвинение Гогена в совершении им неких противоправных действий.
О настойчивой просьбе Гогена выслать ему «фехтовальную маску и перчатки» речь идет и в письме Ван Гога брату Тео от 19 января 1889 г.:
«…Забыл упомянуть, что вчера (т. е. 18 января 1889 г. — А. Б.) пришло письмо от Гогена — опять насчет фехтовальной маски и перчаток»33.
А в письме от 2 мая 1889 г. Винсент писал брату:
«На днях отправил тебе малой скоростью два ящика с полотнами. Получишь ты их не раньше чем через неделю… В ящики я, кроме того, вложил фехтовальную маску и этюды Гогена…»34 (выделено мной. — А. Б.).
Информация о «фехтовальной маске и перчатках» в высшей степени интересна. Нам думается, что именно она способна помочь раскрыть истинное содержание событий 24 декабря 1888 г. Совершенно очевидно, что «фехтовальная маска и перчатки» сами по себе какой-либо функциональной ценности не представляют. Они являются лишь приложениями к основной вещи. В данном случае такой основной вещью являлась фехтовальная шпага. Известно, что Гоген был отличным фехтовальщиком. Из писем Ван Гога и Гогена со всей очевидностью вытекает следующее. Направляясь в длительную поездку в Арль, Гоген взял с собой не только принадлежности художника, но и фехтовальные принадлежности, чтобы по возможности поддерживать себя в спортивной форме. Назначение фехтовальных перчаток и особенно фехтовальной маски понятно. Они призваны защитить руки и лицо спортсмена от ударов шпаги или иного оружия противника. Судя по всему, у Гогена было два (полных или неполных) комплекта фехтовальных принадлежностей, поскольку занятие фехтованием требует партнера. Ведь фехтовать самому с собой практически невозможно, а кроме того, в такой ситуации нет необходимости в использовании фехтовальной маски и перчаток. Если исходить из, по существу, документально установленного факта, что у Гогена была шпага (или шпаги), то предположение о том, что ухо Ван Гогу отсек именно он, то ли в ходе «спортивного поединка», то ли просто в порыве гнева, не может показаться слишком фантастичным. А с учетом взрывного и даже агрессивного характера Гогена, его склонности к алкоголю, а также наличия «идеологических» и бытовых разногласий между художниками поводов для конфликта было более чем достаточно. По существу, в канун трагических событий в письме из Арля, датируемом 13–20 декабря 1888 г., Гоген писал Тео Ван Гогу:
«Обдумав все, я вынужден вернуться в Париж.
Винсент и я, мы абсолютно не можем спокойно жить рядом из-за несовместимости характеров; мы оба нуждаемся в спокойствии для нашей работы»35.
Если телесное повреждение Ван Гогу причинил Гоген, то дальнейшее его поведение — ночевка в гостинице с вполне очевидной целью создать себе алиби, а затем и стремительное и трудно по-иному объяснимое бегство из Арля — может показаться относительно логичным. Столь же логичными будут и настойчивые требования Гогена немедленно выслать ему «фехтовальную маску и перчатки». Даже для вечно сидевшего без денег и достаточно меркантильного Гогена сколько-нибудь серьезной материальной ценности эти предметы представлять не могли. И напротив, если речь шла о стремлении Гогена как можно скорее заполучить изобличающие его важные вещественные доказательства, то его настойчивость будет вполне понятной и оправданной.
Гоген в полной мере отдавал себе отчет в том, что, исходя из конкретной ситуации, в совершении преступления обвинят именно его. Первоначально так оно и произошло. Однако благодаря молчанию преданного ему друга Гогену удалось выйти сухим из воды. Утверждению лживой версии Гогена о том, что ухо отрезал себе сам Ван Гог, несомненно, способствовал и приступ душевной болезни, поразивший Винсента непосредственно после трагического происшествия.
Если же исходить из традиционной версии о том, что ухо в приступе умопомешательства отсек себе Ван Гог, то поведение по ряду моментов достаточно практичного и, более того, хитрого и изворотливого Гогена, по существу, является необъяснимым. Разумеется, у нас, как и у немецкого искусствоведа Риты Вильдеганс, нет достаточных оснований утверждать, что изложенный нами ход событий является истиной в последней инстанции. Вполне естественно, что это — только версия, но версия, имеющая право на существование. К тому же она значительно в большей степени основана на фактах, в том числе так называемых «уликах поведения» самого Поля Гогена. Распространенная же в искусствоведении и художественной литературе противоположная версия основана, по существу, лишь на утверждениях заинтересованного лица, стремившегося вначале уйти от юридической, а по прошествии пятнадцати лет после события и от моральной ответственности в глазах современников. Вряд ли может серьезно подкрепить эту версию и то несомненное обстоятельство, что в соответствующий период у Ван Гога обострилось психическое заболевание. Ведь факты членовредительства у психически больных людей все-таки встречаются достаточно редко. Поэтому версия о причастности Гогена к отсечению уха Ван Гога представляется нам значительно более убедительной. В то же время сам Ван Гог никогда не обвинял своего друга в причинении ему увечья. Не в последнюю очередь это можно объяснить особенностями характера Винсента.
§ 3. Искусство и политика есть вещи несовместные, или Гюстав Курбе и Вандомская колонна
Французский живописец, график, скульптор и общественный деятель, представитель и теоретик реализма Жан Дезире Гюстав Курбе (1819–1877) — человек независимого характера и редкой самоуверенности — был сыном преуспевающего фермера. Тремя большими полотнами, выставленными на Салоне независимых в 1850 г. («Похороны в Орнанс», «Крестьяне во Флажи» и «Дробильщики камня»), Курбе заявил о себе как о ведущем представителе реалистической школы живописи. Особенно сильное впечатление на публику произвела огромная сцена похорон. Восхищение зрителей вызывал потрясающий реализм изображения. По итогам выставки стал складываться образ Курбе — революционера и социалиста.
После 1855 г. творчество Курбе становится менее догматическим, а его палитра – не такой мрачной. Художник все чаще обращается к таким привлекательным для широкой публики сюжетам, как лесные пейзажи Фонтенбло, Средиземное море, остров Джура, панорамные марины, миловидные, чувственные обнаженные женщины.
Курбе не создал своей школы, но его знаменитое неприятие доктрины идеализации и внимание к переменчивой природе вещей оказали огромное влияние на искусство XIX в. «Живопись, — утверждал Курбе, — это искусство взгляда и поэтому должна заниматься видимыми вещами. Следовательно, необходимо отказаться и от исторических сюжетов классической школы, и от поэзии Гете и Шекспира, столь привлекательной для романтиков». Когда художника попросили написать ангелов для одной из церквей, он ответил: «Я никогда их не видел. Покажите мне какого-нибудь ангела, и я его нарисую!»36
Волею судеб Курбе оказался втянутым в политическую деятельность, стал активным членом Парижской коммуны (18 марта — 28 мая 1871 г.) и был назначен главой комиссии по искусству. А после разгрома Коммуны Курбе был привлечен к уголовной ответственности и осужден. Чуть позже правительством Франции к нему был предъявлен иск о взыскании колоссальной суммы, необходимой для восстановления Вандомской колонны, к низвержению которой Курбе прямого отношения не имел. Эта удивительная история подробно рассказана в книге английского искусствоведа Г. Мака37. В более кратком изложении она выглядит следующим образом.
16 апреля 1871 г. на дополнительных выборах в Коммуну, являвшуюся одновременно законодательным и исполнительным органом восставших против режима Наполеона III парижан, Курбе был избран депутатом от VI округа французской столицы. Его избрание было утверждено 19 апреля, за пять недель до того, как Коммуна закончила свое недолгое, но бурное существование.
Курбе был целиком поглощен проектами реформ, касающихся управления музеями, выставками и другими связанными с искусством учреждениями.
Двадцать первого апреля руководство Коммуны создало Комитет народного просвещения в составе пяти членов, куда был включен и Курбе.
Взятая в кольцо войсками версальского правительства, раздираемая внутренними противоречиями Коммуна была обречена на поражение. Однако художник не замечал признаков неотвратимого краха. Он наслаждался напряженной общественной деятельностью, суетой, возбуждением, декларациями и дискуссиями в различных комиссиях и собраниях.
Что же касается создания известных французских скульпторов Ж. Б. Лепера и Ж. Гондуэна — величественной Вандомской колонны, то она была установлена в 1806–1810 гг. на Вандомской площади в Париже в честь побед Наполеона Бонапарта. Этот внушительный монумент, ныне вызывающий восторг не только туристов, но и самих парижан, в дни Парижской коммуны французским республиканцам внушал отвращение. Монумент являлся символом ненавистной Империи, основанной Наполеоном I и возрожденной Наполеоном III.
По приказу Бонапарта для отливки колонны было отпущено шестьдесят тонн бронзы, полученной при переплавке поврежденных в бою австрийских и русских пушек. В 1863 г. на верху колонны было установлено скульптурное изображение Наполеона I в одеянии римского императора, с лавровым венком на голове работы Огюстена Дюмона.
Сразу же после сокрушительного поражения французской армии от пруссаков под Седаном и падения Второй империи многие выдающиеся граждане и влиятельные газеты настойчиво стали требовать сноса колонны и переплавки ее на пушки. Как истый республиканец Курбе соглашался, что колонну следует, по крайней мере, перенести с Вандомской площади. В то же время он возражал против уничтожения ее орнаментированного бронзового покрытия.
14 сентября 1870 г., т. е. еще до создания Коммуны, Курбе разразился петицией, которая весьма печально отразилась на его дальнейшей судьбе, хотя и была сформулирована достаточно расплывчато.
В петиции «гражданин Курбе, председатель общества художников, которое во время осады приняло на себя ответственность за сохранность национальных музеев и произведений искусства», писал о том, что Вандомская колонна «представляет собой памятник, лишенный всякого художественного значения и созданный с целью увековечить идею завоевательных войн, которая характерна для императорской династии, но чужда республиканской нации; что в силу этого она противоречит духу современной цивилизации и идеалам всеобщего братства, которыми должны отныне определяться отношения между народами; что она оскорбляет их законные чувства и делает Францию смешной и ненавистной в глазах европейской демократии».
Именно поэтому Курбе обращался к правительству национальной обороны с просьбой разрешить ему «разобрать названную колонну или, взяв эту инициативу на себя, поручить разборку дирекции Артиллерийского музея и перевезти материалы на Монетный двор».
Видимо, на момент написания этого обращения Курбе достаточно смутно представлял себе, как распорядиться материалами, из которых состояла колонна. Месяц спустя он объяснял свой замысел уже гораздо точнее. 5 октября он написал мэру Парижа Этьену Араго, что его петиция понята неверно. Он никогда не ратовал за уничтожение памятника, а хотел только, «чтобы с улицы, называющейся улицей Мира, убрали эту махину из переплавленных пушек, которая увековечивает традицию завоеваний, грабежа и человекоубийства и которая выглядит там не менее нелепо, чем гаубица в дамской гостиной, так как соседствует с лавками, ломящимися от шелковых платьев, кружев, лент и безделушек, бриллиантов… Пусть барельефы перевезут в какой-нибудь исторический музей или украсят ими стены во дворе Дома инвалидов — я не вижу в этом ничего дурного», — уточнял он свою позицию.
Не добившись согласия правительства на снос Вандомской колонны, Курбе полагал, что эта проблема закрыта, но на самом деле это было совсем не так.
Тем временем отдельные лица и группы активистов продолжали безуспешно агитировать за полное уничтожение колонны. 2 октября 1870 г. военная комиссия VI округа Парижа единогласно одобрила доклад одного из своих членов, некоего доктора Робине: «Муниципальные власти VI округа предлагают использовать колонну, воздвигнутую на Вандомской площади в честь Наполеона I, как металл для пушек. Кроме практической выгоды мы получим от этой меры огромное нравственное удовлетворение, избавив республиканскую Францию от ненавистного памятника, который нагло увековечивает отвратительную и проклятую династию, приведшую нацию на край гибели»38.
После провозглашения Коммуны проблема сноса колонны из теоретической перешла в практическую плоскость. На заседании Коммуны 12 апреля 1871 г., т. е. за четыре дня до избрания Курбе ее членом и за неделю до того, как он был утвержден и реально стал участвовать в ее работе, собравшиеся делегаты постановили разрушить Вандомскую колонну.
Свое первое и единственное заявление относительно колонны художник сделал лишь на заседании Коммуны 27 апреля 1871 г.
Развернувшаяся по этому поводу на заседании Коммуны дискуссия была следующим образом изложена на страницах «Журналь офисьель»:
«Гражданин Курбе потребовал, чтобы декрет Коммуны об уничтожении Вандомской колонны был приведен в исполнение. Возможно… будет целесообразно сохранить пьедестал памятника, в барельефах которого запечатлена история [Первой] республики; императорскую колонну можно заменить фигурой, символизирующей революцию 18 марта [1871 г.]. Гражданин Ж. В. Клеман настаивал на сломе и полном уничтожении колонны. Гражданин Андрие сказал, что Исполнительный Комитет занимается проведением декрета в жизнь и Вандомская колонна через несколько дней будет снесена. Гражданин Гамбон предложил назначить гражданина Курбе в помощь гражданам, занимающимся осуществлением этой меры. Гражданин Груссе ответил, что Исполнительный Комитет передал это дело в руки двух инженеров высшей квалификации, которые взяли на себя ответственность за исполнение».
Впоследствии Курбе утверждал, что его неверно цитировали, что он требовал разборки (deboulonnement), а не уничтожения колонны. Вполне вероятно, что его слова записали неправильно. Многие другие деятели Коммуны также предъявляли сходные претензии, поскольку в то время протоколы не проверялись и секретари передавали свои записи без утверждения их выступавшими прямо в руки издателей «Журналь офисьель».
Тем не менее из приведенного отчета со всей очевидностью вытекает, что с Курбе не согласовывали и даже не ставили его в известность о мерах, уже принятых для уничтожения колонны. Тем не менее впоследствии художника сочли ответственным за принятие декрета от 12 апреля 1871 г. и виновником уничтожения колонны. Истинный же автор декрета, член Исполнительного комитета Коммуны Феликс Пиа спустя три года после описанных событий признал, что ответственность за подготовку декрета лежит на нем. Но спасти Курбе от обрушившихся на него в связи со сносом колонны судебных репрессий было уже невозможно.
Первого мая Коммуна заключила контракт на снос колонны с неким инженером-строителем Ирибом. На этом документе подпись Курбе отсутствует.
Колонна была низвергнута 16 мая. Несколько членов Коммуны произнесли краткие речи; принесли красные знамена и водрузили их на пьедестале колонны.
Вне сомнения, Курбе не мог не находиться среди тех, кто наблюдал за свержением колонны, однако держался в тени и в выступлениях не участвовал.
После вступления версальских войск в Париж 21 мая 1871 г. некоторым лидерам Коммуны удалось бежать за границу, но большинство их было арестовано. Всю кровавую неделю, что длилось сопротивление коммунаров, Курбе оставался на своем посту, помогая директору Лувра оберегать национальные коллекции, понимая их художественное и историческое значение и исполняя свой долг. Вероятно, он мог бы легко бежать в соседнюю Швейцарию, но, очевидно, не предполагал всей меры грозившей ему опасности. Впрочем, на всякий случай художник сменил квартиру, перебравшись к своему старому другу, мастеру по изготовлению музыкальных инструментов А. Леконту. В то же время все его имущество оставалось на прежней квартире, которую он снимал у мадемуазель Жерар.
Явившаяся к последней полиция конфисковала сундук с бумагами Курбе. 1 июня она проделала то же самое с полотнами художника, хранившимися в подвале дома, забрав их в количестве свыше 200. 2 июня она обыскала мастерскую художника и опечатала ее двери. Полиция явно преследовала цель выяснить, нет ли у Курбе работ, украденных в государственных галереях. Впрочем, руководивший этими операциями полицейский комиссар признавал, что «наша неосведомленность в вопросах искусства не позволила нам определить, написаны эти полотна самим Курбе или попали к нему из других коллекций».
В ночь на 7 июня Курбе был арестован на квартире у Леконта и препровожден в префектуру полиции, где его допрашивали в течение часа и задержали на ночь. В записке, которую он смог переслать своему другу Кастаньяри, художник писал: «Вчера в одиннадцать вечера меня арестовали… Я спал в коридоре, набитом арестованными, а теперь сижу в камере № 24… Положение мое не из веселых. Вот куда можно угодить, если слушаться сердца».
На допросе 8 июня Курбе заявил, что стал членом Коммуны лишь для того, чтобы иметь возможность оберегать национальные художественные ценности, и что он последовательно противился всяческим экстремистским мерам.
Тем временем о его судьбе ползли самые фантастические слухи. Не располагая достоверной информацией, журналисты дали волю воображению. В газетах было опубликовано множество всевозможных домыслов о судьбе «художника-бандита». Сообщалось, что Курбе умер от апоплексического удара; укрылся в Баварии; был взят войсками в плен; был убит и т. п.
В течение нескольких недель в парижских изданиях появилось бесчисленное множество злобных карикатур на художника, десятки статей и наспех написанных памфлетов с яростными нападками на него, авторы которых не стеснялись в выражениях. Например, его обзывали «бегемотом, раздувшимся от спеси, разжиревшим от безрассудства и одуревшим от спиртного»39.
Однако в непристойности всех превзошел Александр Дюма-сын. В длинной статье, опубликованной в газете «Фигаро» за 12 июня 1871 г., он вопрошал: «…От какого невероятного смешения слизняка и павлина, от каких генетических противоположностей, из каких отвратительных нечистот произошла, например, вещь, называемая Гюставом Курбе? Под каким колпаком, с помощью какого навоза, от какого взбалтывания вина, пива, едкой слизи и гнилостных газов выросла эта громогласная и волосатая тыква, это эстетическое пузо, это воплощение безумного и немощного „я“?»40
Семья Курбе и его друзья пустили в ход все свои связи, чтобы попытаться хотя бы временно вытащить художника из заключения, но все было тщетно.
Предварительное обвинительное заключение против него было составлено 17 июня. А в конце месяца в наручниках, в тюремном фургоне его доставили в Версаль для краткого допроса, а затем вернули обратно в тюрьму. Знакомый Курбе, англичанин Роберт Рид, попытался помочь художнику, напечатав 26 июня в «Таймс»:
«Г-н, руководивший упомянутыми операциями, бывший министр (?) изящных искусств Коммуны, ныне ожидающий суда в Версале, передал мне для публикации нижеследующее письмо с ответом английской прессе, обвиняющей его в том, что он лично уничтожил несколько произведений искусства в Лувре.
Он собственноручно вручил мне это письмо в Ратуше в утро вторжения версальских войск в Париж.
„20 мая 1871 г.
Я не только не уничтожал никаких произведений искусства в Лувре, но, напротив, руководил сбором и возвратом на свои места в этот музей всех произведений, разбросанных по различным министерствам и зданиям столицы… Меня обвиняют в разрушении Вандомской колонны, хотя факты говорят, что декрет о сносе ее был принят 14 апреля41, тогда как меня избрали в Коммуну 20-го, неделей позднее. Я горячо настаивал на сохранении барельефов, предлагая: устроить из них музей во дворе Дома инвалидов… Г. Курбе‟»42.
В июне друзья порекомендовали художнику адвоката Лашо, для которого Курбе приготовил обширные записки как основу для действий защиты. А чуть позже власти уведомили его, что в конце июня он предстанет перед третьим военным судом первого военного округа в Версале. Окончательное обвинительное заключение было составлено 25 июля 1871 г. мсье де Плане, одним из секретарей суда.
Следует признать, что в целом этот документ излагал обстоятельства дела довольно объективно. В нем указывалось, что Курбе голосовал против создания экстремистского Комитета общественного спасения, занимался главным образом сохранением предметов искусства, не был членом Коммуны во время подписания декрета о сносе Вандомской колонны и, наконец, требовал разобрать колонну, сохранив ее бронзу. Тем не менее на нем лежит ответственность за определенные действия. Ввиду этого «вышеназванный Гюстав Курбе должен предстать перед военным трибуналом за:
1) участие в восстании, имевшем целью изменить форму правления, и подстрекательство граждан к вооруженному выступлению друг против друга;
2) узурпацию общественных функций;
3) участие в разрушении общественного памятника — Вандомской колонны, помогая или присутствуя вместе с теми, кто подготовлял, проводил или осуществлял его решение»43.
Предстоящий суд над художником вызвал во французском обществе громадный ажиотаж. Его сестра Зоэ (ее полное имя — Жанна Тереза Зоэ Курбе-Реверди) писала одному из друзей художника:
«Почти все высокопоставленные люди Франции и соседних стран запаслись местами [на суде]. Попасть в зал будет почти невозможно. Право [на вход] имеют одни свидетели. Мьсе Лашо поручил нам обратиться ко всем подлинным друзьям моего брата, которые готовы ему помочь… Если Вы сможете приехать в Париж и помочь Гюставу, выступив в понедельник в Версале в качестве свидетеля защиты, Вы окажете нам огромную услугу»44.
Курбе судили вместе с 18 другими членами Коммуны, и очередь до него дошла лишь 14 августа. Невзирая на шумиху, поднятую прессой, военный трибунал отнесся к Курбе на редкость уважительно.
Председательствовавший в заседании полковник Мерлен выразил сожаление, что такой талантливый художник впал в столь пагубное заблуждение.
В ответ на вопросы Мерлена Курбе вновь заявил, что вся его деятельность в период Коммуны была исключительно конструктивной. Он охранял национальное достояние, голосовал против экстремистского большинства, спасал художественные коллекции и пытался сохранить бронзовую облицовку Вандомской колонны.
Обвинение вызвало всего двух свидетелей, и ни один из них не дал показаний, изобличающих обвиняемого. Мадемуазель Жерар подтвердила, что художник жил у нее с 6 января по 23 мая 1871 г. Она попросила его съехать с квартиры лишь потому, что не хотела, чтобы арест произошел в ее доме. Она также показала суду, что художник всегда вел себя весьма пристойно.
Свидетель обвинения Жозеф Дюшу, привратник одного из зданий на Вандомской площади, заявил суду следующее. Ему кажется, будто он видел, что 16 мая 1871 г. Курбе, в короткой черной куртке, взобрался по приставной лестнице и нанес первый удар по Вандомской колонне. Опровергая показания свидетеля, Курбе заявил, что у него есть только один черный костюм — долгополый сюртук, в котором лазить по приставной лестнице было бы крайне неудобно. Еще более оригинальным было другое «вещественное доказательство», на которое сослался подсудимый. Эффектно повернувшись к судьям боком и похлопывая себя по животу, художник обратил внимание на то, что эта часть его тела не дает возможности взбираться по приставным лестницам. А живот Курбе, употреблявшего громадное количество жидкости и не в последнюю очередь вина, был воистину огромен. Суд согласился с доводами подсудимого, а свидетель, выдававший собственные домыслы за факты объективной действительности, был посрамлен.
Напротив, защита Курбе представила более десятка свидетелей да еще с десяток держала в резерве.
В частности, директор Лувра Барбе де Шуи и директор Люксембургского музея Филипп де Шеневьер, уволенные Коммуной и восстановленные после ее падения, утверждали, что Курбе серьезно способствовал сохранению художественных ценностей в национальных музеях. Причем это происходило не только до создания Коммуны и в период деятельности, но также в течение недели уличных боев, последовавших за вступлением версальских войск.
Свидетель Дориан подчеркнул, что Курбе — замечательный художник, но непоследовательный и некомпетентный политик.
В свою очередь Этьен Араго, бывший мэр столицы, вообще не считал Курбе политиком.
Жюль Симон, министр просвещения, с некоторой неохотой показал, что художественная комиссия при правительстве национальной обороны, председателем которой Курбе избрали в сентябре 1870 г., была неофициальным органом, поэтому художник не являлся государственным служащим и узурпировать общественные функции не мог.
Ключевым моментом на следующем заседании военного трибунала, состоявшегося 17 августа, был допрос свидетеля Паскаля Груссе, товарища Курбе по несчастью, находившегося в одиночном заключении в Версале. Услыхав о выдвинутых против Курбе обвинениях, Груссе добровольно дал показания о том, что Курбе не имел никакого отношения к принятию декрета об уничтожении колонны, переговорам с подрядчиком и самому сносу памятника.
На судебном заседании 22 августа Курбе пытались обвинить в соучастии в краже исчезнувшей из Тюильри серебряной статуи двухметровой высоты, изображающей «Мир». Однако через четыре дня председательствовавший в заседании суда полковник Мерлен объявил, что статуя обнаружена в подвалах Лувра.
С Курбе довольно мягко обошелся даже прокурор Гаве. Он заявил, что ему горько видеть «художника с большим талантом среди деклассированных людей, которых леность и зависть превратили в преступников». Тем не менее он считал Курбе виновным в поддержке Коммуны и участии в ее деятельности.
31 августа мэтр Лашо произнес мастерски построенную речь в защиту художника, закончив ее просьбой об оправдании. Хотя собственные политические симпатии адвоката были на стороне Империи, он считал поведение Курбе достойным уважения. Пункт за пунктом он проанализировал свидетельства в пользу художника. Впоследствии Курбе признавал добросовестность и компетентность своего адвоката, но жаловался, что как бонапартист Лашо относился к нему холодно и даже не подавал собственному клиенту руки.
2 сентября в отношении Курбе был вынесен приговор. Вдобавок к трем месяцам предварительного заключения суд приговорил его к шести месяцам тюрьмы, а также к пятистам франкам штрафа, не считая его доли судебных издержек.
Каждого из осужденных обязали уплатить как общие, так и личные судебные издержки. В связи с тем, что эти люди были в основном бедные, Курбе поступил весьма великодушно. Он добровольно рассчитался за своих сотоварищей, уплатив в общей сложности в казну французского государства 6850 франков.
После оглашения приговора Курбе перевели во временную тюрьму Оранжери в Версале, где ему пришлось спать «на трехсантиметровом слое насекомых». Чуть позже, 22 сентября, его этапировали в старую парижскую тюрьму Сент-Пелажи.
Сестре Зоэ в конце концов удалось убедить префекта полиции разрешить Курбе писать в его камере. Приводить к нему натурщиков не позволялось, но Зоэ приносила фрукты и цветы для натюрмортов.
В тесной каморке заключенного Курбе создал целую серию небольших композиций из цветов и фруктов. Он написал также портрет одного из тюремщиков, а на стене у кровати изобразил девушку с цветами в волосах. Голова ее, казалось, лежит на подушке художника. Сохранилась легенда, согласно которой надзиратель, обманутый реалистичностью изображения, пришел в ярость при виде женщины в постели заключенного. Однако обнаружив, что дерзкая «нарушительница порядка» всего лишь нарисована, он от души посмеялся.
Незадолго до падения правительства Тьера Национальному собранию Франции была представлена смета на восстановление Вандомской колонны. 30 мая 1872 г. Национальное собрание ее утвердило, с поправкой, внесенной новым кабинетом. В судебном порядке следовало уточнить общую стоимость восстановления колонны и взыскать ее с Курбе.
Это странное решение было совершенно беспрецедентным актом. До сих пор ни один конкретный человек или группа людей не признавались ответственными за ущерб, нанесенный общественной собственности во время революционных событий. Этот декрет был тем более несправедливым, поскольку Курбе не был даже членом Коммуны, когда колонну решили снести. Впрочем, в некоторых отношениях он вполне подходил на отведенную ему роль ответчика по этому громкому делу.
Курбе, несомненно, был связан с Коммуной. Он был весьма видной фигурой, как в прямом, так и в переносном смысле этого слова. Художник не бежал, как сделали многие его единомышленники, т. е. был у судебных органов «под рукой». К тому же считалось, что он богат. Немаловажным обстоятельством также являлось и то, что Курбе имел немало явных и тайных врагов.
19 июня 1872 г. новый министр финансов Пьер Мань, непримиримый бонапартист, приказал по всей Франции конфисковать собственность Курбе. В Париже, Безансоне, Орнане и Флаже свора судебных приставов остервенело накинулась на семью и друзей художника, конфискуя все, что попадалось под руку. Мастерскую художника на улице Отфей в Париже перевернули вверх дном, привратнику Бену было приказано не давать ничего из нее выносить. На полотна Курбе в галереях Дюран-Рюэля и других торговцев картинами был наложен арест. Железнодорожные компании получили инструкцию не перевозить ничего принадлежащего Курбе.
Не дожидаясь, пока суд определит стоимость восстановления колонны, парижский префект, барон де Сандран, произвольно оценил издержки в полмиллиона франков. Курбе ответил красноречивым протестом: «…Вы сделали мне честь оценить мои финансовые возможности в 500 000 франков, что в глазах общества придает мне такое финансовое положение, которого я не заслуживаю… Заметьте… что я никогда ничего ни от кого не наследовал и что лишь сорок лет напряженного труда… позволили мне зарабатывать на жизнь и в то же время оказывать всеми признанные услуги искусству как во Франции, так и за границей. Было время, когда я мог бы, уступая принуждению, пожертвовать малую долю суммы, приписанной мне Вами… на реставрацию колонны, оплакиваемой Вами и разрушенной не мною, а свергнутой с пьедестала общественным мнением и декретом социальной революции. Два года войны и революции, во время которой я бескорыстно посвятил себя сохранению произведений искусства… лишили меня того немногого, что я заработал трудом всей жизни… Я могу жить, лишь занимаясь своим искусством. Прошу сообщить, разрешается ли мне еще писать картины и свободно продавать их во Франции и за границей в свою пользу или я отныне раб, обреченный работать на хозяина — французское государство, от имени которого Вы рассылаете предписания».
Курбе не без оснований предполагал, что в случае неуплаты им убытков в сумме, определенной судом по гражданскому делу, а сумма эта, несомненно, превысит его финансовые возможности, его могут приговорить к длительному тюремному заключению. Поэтому после долгих колебаний он принял, по-видимому, единственно правильное решение бежать в соседнюю Швейцарию. Это событие произошло 23 июля 1873 г.
Курбе поселился на берегу озера в городке Тур-де-Пельс, где жил у разных лиц. Позднее он перебрался в кафе, принадлежавшее некоему Бюдри — человеку атлетического сложения, бывшему мяснику, который держал на расстоянии всех, кто дерзнул бы досаждать художнику.
Весьма любопытен способ, с помощью которого Бюдри помог Курбе спрятать картины, отправленные им в Швейцарию, от назойливых глаз французских агентов, которые могли бы попытаться их конфисковать. В одной из огромных винных бочек Бюдри соорудил тайник, куда Курбе засунул скатанные в трубку полотна. В другой же части бочки осталось несколько десятков литров вина, так что стоило открыть кран, как вино начинало течь, и все подозрения отпадали. Но французские агенты не появлялись, и со временем Курбе перенес картины к себе в мастерскую, где и выставил напоказ.
19 июня 1874 г. многократно откладываемое дело по иску к Курбе начало наконец слушаться в Париже в суде по гражданским делам департамента Сены. В ходе рассмотрения дела Виктор Лефран, прокурор по надзору за государственным имуществом, еще раз заявил, что Курбе ответствен за разрушение Вандомской колонны.
Прокурор утверждал, что хотя художник и не подписывал декрета от 12 апреля 1871 г., этот документ был обоснован и подсказан петицией Курбе от 14 сентября 1870 г. К сожалению, весьма аргументированные возражения адвоката Лашо судей не убедили. 26 июня 1874 г. суд подтвердил законность уже состоявшейся конфискации имущества Курбе. Одновременно он дал полномочие на конфискацию любого другого имущества, которое еще могло остаться у должника, и взыскал с него полную стоимость восстановления колонны. Причем точный размер этой суммы должен был быть определен по окончании восстановительных работ.
Феликс Пиа, член Исполнительного комитета Коммуны, бежавший в Лондон, попытался совершить запоздалую и безуспешную попытку спасти Курбе. Он публично взял на себя ответственность за принятие декрета о сносе колонны и признал себя автором проекта этого декрета, что до тех пор оставалось под сомнением. В письме в «Таймс», датированном 23 июня 1874 г., опубликованном в газете на следующий день, 24 июня, Пиа писал:
«Согласно вашему сообщению из Парижа о суде над Курбе, мсье Виктор Лефран, бывший министр, а сейчас представитель правительства, строит обвинение против бывшего члена Коммуны на предположении, что декрет был подсказан теми же причинами, по которым художник желал сноса колонны; это не совсем верно, нет, совсем не верно! … Парижская Коммуна предписала снести Вандомскую колонну исключительно по политическим соображениям. Законно или нет — это решит история — я как член Исполнительного Комитета взял на себя инициативу в деле свержения колонны, не советуясь с Курбе и не учитывая его антипатию как творческого художника к этой подделке под римский монумент. Я предложил этот декрет и составил его в чисто демократических выражениях… Таким образом, художник не инспирировал этот „социалистический‟ декрет и даже не голосовал за него… Поэтому я не могу допустить, чтобы ответственность за разрушение колонны возлагалась на Курбе. В любом случае это дело моих рук. Я выступаю с этим заявлением искренне и добровольно на благо великого художника, которого пытаются… разорить, после того как хотели убить. Надеюсь, что „Таймс‟ поможет мне добиться справедливости для Курбе».
После оглашения решения о полном удовлетворении предъявленного к нему иска Курбе немедленно подписал апелляцию, составленную его адвокатом, но 6 августа 1875 г. суд апелляционной инстанции оставил обжалованное решение без изменения.
19 ноября 1875 г. поверенный Курбе Дюваль сообщает художнику: «Департамент государственных имуществ только что запретил раздел наследства, оставшегося от Вашей матери… Этот их ход помешает нам распоряжаться недвижимостью… Я со дня на день жду, что правительство потребует от Вас уплаты компенсации в размере 500 000 франков. Единственная наша тактика… выиграть время…»
Несколько позже Дювалю удалось договориться с правительством. Он добился подписания соглашения, в соответствии с которым должно быть вынесено судебное постановление об уплате Курбе 323 000 франков с ежегодной выплатой по 10 000 в год. При этом подразумевалось, что к тюремному заключению Курбе приговорен не будет. После утверждения мирового соглашения судом художнику предоставляется полная свобода, и его судебное преследование прекращается. Поверенный пытался выговорить, чтобы ежегодная выплата была меньше 10 000 франков, но лучших условий не добился.
Окончательное мировое соглашение было утверждено судом 4 мая 1877 г. Связанные с восстановлением колонны расходы с Курбе были распределены по следующим позициям:
Расходы Министерства общественных работ.................286 549,78 фр.
Расходы Министерства просвещенияи изящных искусств..........................................................23 420,00 фр.
Дополнительные расходы Министерстваобщественных работ.........................................................13 121,90 фр.
Итого...............................................................................323 091,68 фр.
В соответствии с решением суда, на эту сумму не должны были начисляться какие-либо проценты, за исключением случаев задержки платежей, за которые следовало начислять 5% годовых. 10 000 франков в год должны были выплачиваться двумя полугодичными взносами, начиная с 1 января 1878 г., что означало 32 года выплат для окончательного расчета по соглашению.
Состоявшееся судебное решение, в сущности, не было основано на каком-либо законе и было чудовищно несправедливым. В то же время мировое соглашение, заключение поверенным Курбе с правительством Франции, в целом было выгодным для должника. Оно отвело от него угрозу лишения свободы. Кроме того, соглашение было заведомо невыполнимым в смысле перспективы полного взыскания задолженности, определенной судом. Ведь на момент вынесения решения Курбе было уже 58 лет. Аккуратно выплачивая по 10 000 франков ежегодно, через 32 года он мог полностью компенсировать французскому правительству расходы, связанные с восстановлением Вандомской колонны. Однако возраст художника, состояние его здоровья, а также избранный им образ жизни, связанный с чрезмерным употреблением спиртного, не позволял строить столь оптимистические прогнозы.
От продажи ранее конфискованного у Курбе имущества было выручено 18 512 франков. Судебные издержки по делу составили 11 750 франков. Таким образом, в руках государства осталась принадлежащая художнику сумма в 6800 франков. Несмотря на это, 26 ноября 1877 г. в отеле Друо в Париже состоялась еще одна распродажа имущества Курбе. С молотка пошло в общей сложности десять второстепенных картин художника, в том числе одна или две незаконченные и один набросок. Вся партия была продана меньше чем за десять тысяч франков. Эти полотна были найдены в мастерской на улице Отфей. Вместе с ними было описано и продано несколько принадлежащих Курбе картин «старых мастеров», оказавшихся грубой подделкой. За них удалось выручить сущие гроши. Кроме того, были проданы: рояль красного дерева, столы, стулья, восемь мольбертов, два этюдника, рамы, несколько рулонов неиспользованного холста, постельные принадлежности и «некоторое количество хлама». Распродажа личного имущества Курбе расстроила его не меньше, чем денежные потери: он всегда держался за свои вещи и любил их, даже когда они приходили в ветхость и теряли материальную и потребительскую ценность.
С первоначальным излишком в 6800 франков плюс выручка от продажи картин и «хлама» государство имело теперь в ру
...